Галатея, или Последний роман для девственников — страница 24 из 83

кинохроники Геббельса, неприязненно думает капитан, а большая часть армии передвигается на лошадях и пешком. Солдаты потеют. Каски позвякивают. Спустя какой-то час колонна исчезает за одним из холмов, которых так много в этом краю. Остается тяжелый запах сапог.


Позже об этой истории прознают киношники и снимут фильм про заставу, которая вся поляжет на границе, и последний из оставшихся в живых, командир заставы, выйдет из леса, чтобы врыть на место пограничный столбик. Назло всему. Лейтенант Ларченко, узнав об этом, очень бы посмеялся. До столбика ли тут, ребята, сказал бы он. Но его уже лет двадцать как не было, когда это кино стали снимать, и посмеяться над сценаристами было некому и фильм запустили в производство именно с таким сюжетным ходом. Камера, мотор.


Ночью лейтенант Ларченко, застрелившийся не совсем удачно, — но его оправдывает отсутствие опыта в этом деле, — все еще в бессознательном состоянии начинает ползти наверх. Он не задохнулся. Тела не утрамбованы, и земли набросана свободно, так что воздух в могиле есть. Могила шевелится. Почти час земля ходит, потому что лейтенант, которому в бреду кажется, что он ползет по какому-то тоннелю, где не видно света, — и это, в общем, недалеко от истины, — все шевелится да шевелится и почти выползает на поверхность. Потом земля перестает шевелиться. Лейтенант умирает. Его лицо, присыпанное землей, белеет всю ночь и середину дня, а потом на него садится степной сокол, сапсан. Топчется. Бесшумно плачет падающими звездами ночное небо. Шелестит Прут. Стрекочут сверчки. Пасутся овцы. Звенят колокольчики. Благодатный край.


34

Дедушка Первый, опьяненный парой стаканов вина и славой, идет, слегка виляя из-за рыхлой почвы, по полю подсолнечника. Цветки поворачивают шляпки вслед за ним, потому что Дедушка Первый идет за Солнцем. Они не торопятся. Дедушка раскидывает руки и кружится, чувствуя себя счастливым, — ему кажется, что в мире все устаканилось, наконец, и больше ему не придется прятаться. Он хозяин. В мире воцарилось равновесие, его дети будут жить долго и счастливо, думает он, и уже в следующем году можно будет поинтересоваться наделом земли где-нибудь в России, побольше. Коммунистов перебьют. А землю останется, так что. Кто знает, может он, Дедушка первый, прикупит поместье где-нибудь под Орлом, и будет там… рысаков растить! Почему нет?! Дедушка Второй на радостях решает хлопнуть еще стаканчик вина, — фляга, конечно, с собой, и пьет, задрав голову к небу, и оно салютует ему некоторое время, прежде чем он понимает, что салют и вправду есть. Стреляют. Что за черт, бормочет Дедушка Первый, машинально вытирая рот рукавом костюма, то-то недовольна будет Бабушка Первая, но сейчас не до того. Что за черт, говорит Дедушка Второй, и, придерживая шляпу одной рукой, а флягу второй, возвращается к краю поля, и осторожно выглядывает из него. Картина Гойи. Дедушка Второй в искусстве не силен, — иногда его этим попрекает любовница, Ольга, бывшая гимназисточка из города, — и о Гойе не слыхал. Но перед ним картина Гойи, метрах в ста от поля, над обрывом, стоят, — вскинув руки, словно оборванцы на картине Гойи, — люди с черными лицами и грязными одеждами. Глаза горят. Напротив них, вскинув винтовки, и держа тяжесть тела на левой ноге, — один, видимо, левша, на правой, — целится расстрельная команда. В небе горят проклятия. Матери в белых когда-то рубахах прижимают к груди детей, потому что матерей сейчас расстреляют с детьми. Дедушка Второй смотрит. Из его раскрытого от удивления рта вытекает вино, которое он забыл сглотнуть, и уголок его рта становится красным, будто это Дедушку Второго сейчас расстреляли. Подсолнухи плещутся желтым. Дедушка Второй моргает. Раздается залп и люди с криками падают, и только тогда Дедушка Второй признает в них тех евреев, что жили в соседнем селе, а среди них и немного цыган, само собой, русских, да еще и парочка красных молдаван, прихваченных, видимо, за компанию. Идут в распыл. Дедушка сглатывает, но поздно, потому что вино все вытекло, так что он, стоя в подсолнухах на краю поля и не отрывая взгляда от интерпретации картины Гойи — 20 век, масло, Бессарабия, — прикусывает зубами горлышко фляги и обожженная глина хрустит. Крошится на губах. Дедушка Второй пьет вино, закусывая глиняной крошкой кувшина, и в это время гремит второй залп, еще одна партия расстрелянных исчезает с обрыва. Стоит очередь. У некоторых, кто ожидает смерти в следующих партиях, начинается истерика, заходятся в крике дети, и детолюбивый Дедушка Первый кривится, словно от боли. Он не любит жидов. Дедушка Первый говорит об этом спокойно, и ничего такого в том, чтобы не любить жидов в Бессарабии в 1941 году, нет. Их слишком много везде, а когда приходят советские, их становится больше, чем слишком много, говорит Дедушка Первый под сочувственные кивки интервьюера румынской газеты, и они поднимают стаканчик вина в сельской корчме, где идет интервью. То же самое тому же самому интерьеру будет говорить дедушка человека, который станет президентом независимой Молдавии в 2001 году. Кто же их любит? Дедушка Первый все понимает. Но — дети? Люди у белого каменного обрыва суетятся. Дети орут до рвоты. Сверху за всеми равнодушно наблюдает сапсан, — склевавший вчера лицо лейтенанта на кагульской заставе, аккурат в трех метрах от того места, где в 1976 году откроют памятник героям-пограничникам. Сокол парит. Сверху все это выглядит для него, как скопление черных точек на белом возле большого желтого пятна, и сокол спокоен, потому что спускаться можно будет, когда все точки замрут. Точки мечутся. Дедушка Первый, сдерживая слезы, глядит, на троицу жиденят — мальчишку лет девяти и его мать с девочкой двух лет. Мать — молдаванка, а муж ее жид, который перед началом войны пронюхал — все-то они вынюхивают — и смылся куда-то в Россию, бросив жену и детей. Вот что знает Дедушка Первый, и знает, что ему надо бы выйти из поля, но ноги у него словно корни подсолнечника. Мальчишка глядит то в поле, то на мать, и лицо у него бледное, напуганное, и Дедушка Первый понимает — мальчишка сейчас, как и он, хочет сделать шаг, да не может. Мать плачет. Мальчишка говорит ей что-то, лицо его искривляется, слезы текут, мать пытается обнять, чтобы смерть взяла сразу троих, но мальчишка хватает сестру, и бросается в поле. Суета и ор. Мать прикрывает животом спину сына, которому вслед для проформы тычет штыком румынский солдат, и замирает, пронзенная. Дала фору. Когда каратели понимают, что произошло, к полю бегут уже пятеро детей. Мальчишка, несущий сестренку, и за ним припустили еще трое маленьких — лет четырех или пяти. Маленькие, а соображают. Дедушка Второй, сглатывая слюни, слезы вино и глиняную крошку, крестится, и делает пару шагов назад, сдергивает с себя шляпу. Всхлипывает и бросается вглубь поля.


Румыны, матерясь и сплевывая, добивают оставшихся, и не торопясь, потому что ребенок от взрослого никуда не уйдет, становятся цепью, чтобы начать прочесывать поле и достать жиденят. Переговариваются, смеясь. Никакого снисхождения, никакой жалости, никакой рефлексии. Румыния едва не погибла, когда жиды взяли власть, и если бы не «Железная гвардия», страну бы ждало разорение. Разве кто-то жалел их детей, умирающих от голода на руках родителей без работы? Разве не жидовские промышленники ездили в дорогих автомобилях по изнуренному от голода Берлину, трахали за кусок ветчины и сыра немецких девушек, и разве не то же самое было в Бухаресте в конце двадцатых годов? Жиды это плесень, как верно сказал маршал Антонеску, и всю ответственность за изведение этой плесени он берет на себя. Стало быть, вперед.


Сапсан закладывает еще один вираж, чтобы обозреть происходящее под ним с самого удобного ракурса. Черные точки у белого камня замерли. Пора спускаться.


35

Дедушка Первый бежит по полю, пригнувшись и тяжело дыша, и он спешит: сейчас ему сложно будет объяснить солдатам, если они его поймают, что он просто случайно шел мимо. Слышит крики. Цепь медленно продвигается вперед, и Дедушка благодарит Бога за то, что солдаты никуда не спешат. Знает, что дальше. Дети и правда далеко не уйдут, а я смогу убежать быстро, и цепь останется далеко за мной, думает Дедушка Первый. Иосиф, не предупредивший Вифлеем. Ноги его путаются в толстых стеблях подсолнечника, и Дедушка Первый, споткнувшись, падает на небольшой пятачок, свободный от подсолнечника — бывают такие оазисы, — и утыкается носом в землю. Встает, отряхиваясь. Видит перед собой огромное прозрачное небо, почему-то перевернутое, видит перевернутое поле и видит перевернутого вверх ногами человека с шляпой в руке. Видит себя. Отшатывается и видит то, в чем он только что все это видел — большие глаза мальчишки, сжавшего в руке сухой ком земли, словно камень. Другие тут же. Прижались к ногам старшего, лица сведены испугом, глядят молча. Дедушка Первый застывает. Страх почему-то уходит и он чувствует лишь вялость, это, видимо, вино и солнце, думает лениво Дедушка Первый, безо всякого почему-то испуга слыша обрывки фраз надвигающейся солдатской цепи. Дети стоят и смотрят. Пора бежать дальше. Это жизнь. Но Дедушка Первый, все еще глядя детям в глаза, удивляет самого себя.


Надев на голову вызывающе черную в море желтого подсолнечника шляпу, Дедушка Первый, и так и не сказав детям ни слова, испускает дичайший вопль, и бежит в сторону. Размахивает руками и подпрыгивает. А-а-а!!! А-а-а, ревет Дедушка Первый так, что ему позавидовал бы даже зубр, которого увидел воевода Драгош Марамуреш, открывший Бессарабию во время охоты. А-а-а, орет Дедушка Первый, и встревоженные солдаты, сбившись в кучу, несутся вслед за ним. А-а-а, орет Дедушка Первый и сам не понимая почему и зачем, уводит солдат от детей. А-а-а, кричит Дедушка Первый и ведет солдат к своей погибели, после чего останутся сиротами трое детей, так что поступок его, в общем-то, с точки зрения высшей справедливости совершенно нелогичный. Орет и кричит. Кричит от ненависти сам не знает, к чему, и кричит яростно, и солдаты несутся за ним по рыхлой земле, спотыкаясь и стреляя, а дети молча стоят в своем оазисе, спасенные, но навсегда ли? Дедушка Первый несется по полю и кричит от обиды на Бога. Ноги опять, ноги снова путаются в корнях, вылезших кое где на поверхность, и Дедушка первый материт эти корни, а ведь пройдет всего несколько лет и он молиться на них станет. Спасут семью. Эти корни они с Бабушкой Первой сварят и скормят детям в первую очередь, когда будет голод, и случится это очень скоро. Бежит и кричит. Подсолнечники глядят ему вслед. Дети глядят ему вслед. Солдаты глядят ему вслед. Дедушка бежит и кричит, плача. Сапсан планирует. Сапсан спускается.