т писатель Лоринков, которого часто путают с молдавским телеведущим Мирчей Сурду, с которым Лоринков на одно лицо. Да, Лазо красавец, но любить будет только революцию. Это для газет. А если по правда, то уставший донельзя Сергей, измотанный и грязный, будет скитаться по лесам, разбитый японцами, и ночевать в тусклых избах, вспоминая дом, Оргеев, и Днестр, уходящий в холмы, и колокольчики, и овец. Россия необъятная. Это-то и страшит нас в ней больше всего. Лазо держится молодцом, и кричит партизанам «еб вашу мать, хорош мужиков грабить» — хотя слухи об этом опровергает не подписавшийся ветеран, он прислал в омскую газету статью с разоблачением ельцинской клеветы в адрес героев революции. Не было такого. И правда не было, Лазо просто вежливо попросил партизан не грабить мужиков и пригрозил мародерам расстрелом, а матерных слов он никогда в жизни не произносил, потому что отец — дворянин и помещик, был бы ужасно огорчен. Да и маменька… Переживет Колчака. Это его подбодрит, и Лазо вспомнит семейное предание о дальнем предке, который был забыт матерью в суматохе бегства из села, — приближались турки, — и уцелел в огне, да еще и с золотой монетой в кроватке. Судьба обманет. Сергея Лазо схватят и расстреляют на каком-то российском тупичке — каких много в этой удивительной и огромной для бессарабца стране, — и он, глядя в паровоз, к которому их поставят, подумает, что вот он, хоть какой-то край этой необъятной России. Дома умереть было бы куда как легче. Там ты просто ложишься, на тебя ложится земля, на нее ложится трава, и по вам идет отара. А здесь обязательно снег, обязательно ветер, и какие-то чужие тебе люди топчутся над телом уже расстрелянного Сергей Григорьевича. Вся Бессарабия, в которую уже вошли румыны, зашепчется. Расстреляли смутьяна Лазо, а ведь из приличной семьи был мальчик. Ну, или, по другим данным, сожгли в печи живьем, но вот это, конечно, уже преувеличение и неправда. Японцы не жестокие. Лазо не горят.
Писатель Лоринков гуляет по книжной ярмарке в Москве, огромной — что ярмарка, что Москва, — и часто останавливается у стендов издательств. Делать нечего. Лоринков выходит во двор выставки и глядит на самолет, фотографии сноса которого появятся в интернете всего пару месяцев спустя. Сентябрь 2008. Красота русской осени становится для него открытием — даже разочаровавшиеся, вроде Лоринкова, в родном крае бессарабцы, признают, что уж осень-то… Оказывается, не только у нас. Лоринков возвращается в гостиницу, и принимает душ уже седьмой раз в этот день. Переодевается. Лоринков встречается с людьми, и впервые за многие месяцы разговаривает с кем-то о литературе, а не о политике. Бессарабия крайне политизирована. Здесь вполне можно получить отказ от дома, ежели вы поддерживаете политическую партию, не любезную хозяину дома, — будь он трижды ваш друг, — пишет в дневнике русский монархист, бессарабский молдаванин Крушеван. Отказывает от дома нескольким приятелям. По политическим мотивам. В кафе и ресторанах Бессарабии спорят о политике, говорят о политике, думают о политике. Балканский синдром, пожимает плечами Лоринков. В Москве он разговаривает о литературе, которая, — наряду с футболом, заменяет россиянам политику, — или вообще не разговаривает, глядя на замечательных, умных и приятных собеседников с изумлением, словно между ними стекло или вода. Конечно, слушаю. Лоринков бродит по Москве, и лежит ночами в гостинице, глядя в потолок. На торжественном концерте — идет третий день ярмарки — девушки в купальниках и почему-то кокошниках, пляшут на сцене перед пожилыми искусствоведами и литераторами. Лоринков уходит в антракте. Если коньяк разбавить водой, то его можно выпить литра три, узнает Лоринков. Домой он не звонит, иногда ему приятно представить, будто бы он остался далеко от дома навсегда и один, но уже на четвертый день одиночества это проходит. Вокруг говорят на русском, но он здесь иностранец. В Молдавии он тоже иностранец. Он даже у себя дома иностранец, думает Лоринков, признав перед самим собой, наконец, как скучает по этому самому дому. В чужих городах он любит представлять себя последним человеком, оставшимся на Земле после мора или ядерной войны. Ложится в ванную с телефоном. Я слушаю, говорит жена, и Лоринков с досадой думает, что ей всегда есть чем заняться, кроме рефлексии по поводу их то расходящегося, то сходящегося брака. Никогда не звонит первой. Дорогая, это я. Через три дня возвращаюсь, о чем ты, наверняка, помнишь. Чудесно дорогой, говорит она, и мне как раз нужен твой совет, как ты думаешь, какой цвет новой кухни нам стоит предпочесть? Или синий или… Я заказываю. Послушай, говорит он. Да, говорит она. Ладно, говорит он помолчав, давай возьмем синюю. Лоринков бродит по вечерней Москве, Лоринков бродит по утренней Москве и Лоринков бродит по дневной Москве, он спускается в подземные переходы, и он поднимается в неожиданных местах, глядя по сторонам, — случайно он попадает к Третьяковке, и решает войти, чтобы увидеть, наконец, обожаемых голландцев, но запутывается в планировке, так что довольствуется испанцами. Ездит в метро. Пьет на ночь кислое молоко, к которому пристрастился в Турции, засыпает с огромной книжкой телеведущего Парфенова на груди, и ему снится, что на груди его камень, так что ночь была плохой. Делает зарядку. Пытается написать что-то в блокноте, который носит на всякий случай с собой, как отчаявшийся кладоискатель — лозу, ну, а вдруг? Смотрит телевизор. С утра на выставке делать нечего, Лоринков это знает, и с интересом следит за тем, как в чемпионате России по футболу команда «Рубин» сражается за выход в следующий круг с командой «Крылья Советов». Где мои крылья. В морозильнике писатель Лоринков находит пакет пельменей, — на этикетке написано «с телятиной высшего качества», — и решает устроить себе ужин а-ля рюс. Пельмени, водка. Какая-то из команд проигрывает, и огорченные фанаты выбрасывают на поле шутихи и дымовые шашки, и за несколько минут экран застилает дым, совсем как у Бендерской крепости, вспоминает Лоринков, когда там была историческая реконструкция русско-турецкого сражения. Матч остановлен. Лоринков принимает душ, тщательно бреется и глядит в небо. Настолько высокое, что здесь спокойно помещаются здания вроде их легендарных высоток, или МИДа. Идет на выставку. Там беседует еще с каким-то количеством приятных образованных людей, чувствуя себя бесконечно чужим тому, что их объединяет, и решает, что его писательская карьера закончилась. Толком не начавшись. Камень с плеч, и Лоринков роняет во сне тяжеленный том солянки из программы «Намедни» со своей груди, страницы мнутся, но это ничего, потому что книга Лоринкову не понравилась. Снова наступает вечер, и — оглушенный музыкой в московском кафе, где туговатый на ухо Лоринков безуспешно пытался расслышать, что же ему говорят литературные агенты и сотрудники издательств, — он принимает душ, включив телевизор на всю громкость. О, великолепная Скарлетт. Писатель Лоринков стоит, обтекая водой на ковре, и глядит на чудесную блондинку Йохансон, которая сидит на подоконнике двадцать седьмого этажа в Токио. Подружка фотографа. Фильм стоит того, чтобы его посмотреть еще раз, и Лоринков садится на стул, решив продолжить купаться позже, все равно он засыпает здесь глубокой ночью. Йохансон бродит по Японии, совсем как он по Москве. Удобный во всех отношениях, но бесконечной чужой город, думает Лоринков и внезапно пытается представить, каково здесь было Кантемиру, оставившему Молдавию навсегда. Или Друце, вспоминает молдавского классика Лоринков с усмешкой, после чего вновь глядит фильм, в котором Йохансон уже купается с главным героем в бассейне высотного отеля. Переключает. Это «Евровидение», и череда тошнотворных сюжетов с неизменным рефреном «политкорректность», «мультикультурность», вызывает у Лоринкова раздражение. Прелесть Молдавии в многообразии, говорит президент Воронин иностранным журналистам, приглашенным в его резиденцию в Кодры, — дремучие леса, — где когда-то валахи прятались от турецких набегов. Наше богатство это разнообразие народов Молдавии, говорит президент Воронин, при которым русских в республике стало в пять раз меньше, украинцев — в два, поляков — в три, а евреев вообще не осталось. Наша сила в мультикультурности, говорит президент Воронин, и произносит два слова из этих трех с ошибками, заставляя страдать своих спичрайтеров. Лоринков, почесывая высыхающую ногу, думает, что мультикультурность это полная и пошлая чепуха для слащавых сюжетов «Евровидения». Уж он-то знает. Когда на тебя справа давит стена русских, которые рассуждают о молдаванах, евших руками, а слева — стена молдаван с их легендами о русских-пьяницах, — при этом первые едят как лорды, вспоминает Лоринков одного деда, а вторые крепче молока ничего в рот не берут, вспоминает второго деда он, — то вырастаешь нервным. Думает нервно. Исправить это я уже не могу, думает Лоринков, — растроганно глядя на прощание Йохансон с пожилым актером, — остается позаботиться о будущем. Он все предвидел. В свидетельстве о рождения сына писателя Лоринкова написано «русский», и никакого мультикультуризма, ощущения многонациональности, и дебильных присказок про сто цветов в его жизни не было, нет, и, не будет. Писатель Лоринков ручается. В чем главная особенность и прелесть Молдавии, спрашивает его на следующий день рослая и красивая русская девушка из газеты, — а может и радио, — и Лоринков, помямлив что-то несуразное, продает душу дьяволу. Мультикультурность, конечно. Приосанивается и улыбается. Наш кустурица. Вечером ест пельмени, так и не решившись дополнить их водкой. В зрачках мельтешит Москва. Зубы сжаты. Чего я хочу, думает писатель Лоринков, и отвечает, глядя в небо. Свободы.
Дедушка Четвертый жаждет свободы, так что безо всяких сомнений подписывает бумагу, где написано, что он, Василий Тудоряну, будет сотрудничать с полицией королевства Румыния, в противном случае… Все понятно. Каждый час в подвале то пощелкивают, то гремят — это зависит от того, закрыта дверь или нет, — выстрелы, и в камеры, расположенных на первом этаже, заползает ужасающий дым. Поновей, что ли, оружия у них нет? Дедушка Четвертый слегка дрожит, беспокоясь за отца, успокаивает себя тем, что тот пронырливый. Это у них семейное. Вовремя понял, что к чему, отказался от дворянства, стал эсером, и революция их не коснулась, — правда, она в Молдавии мало кого коснулась, — зато теперь пришли румыны и красную сволоту стреляют в подвале лютеранской кирхи. В центре города! Дедушка Четвертый притворно ужасается, хотя ему плевать, где и как расстреливают румыны — главное, чтобы его не расстреляли. Отца пустили в расход. Симпатизировал красным, спросил румынский жандармский офицер, и, не слушая возражений, махнул рукой, и отца Дедушки Четвертого, почетного гражданина, поволокли в подвал. Сам обмяк. Позже член расстрельной команды, которого Дедушка Четвертый чудом нашел в социалистической Румынии Чаушеску, рассказал — у старика отказали ноги. Пришлось тащить. Поплакали вместе, выпили по чарке вина, и Дедушка Четвертый, простив Бога ради, отправился в Кишинев, в МССР, где состоял в Союзе Писателей, потому что инженер-путеец из него получился плохой. Не любил металла. Работать руками не любил, такое у крестьянских сыновей Бессарабии встречается, что уж п