Галина. История жизни — страница 102 из 104

говорят. И узнают меня уже не по сцене — я 22 года не живу в России, выросло другое поколение слушателей, — а по моей книге. Часто слышу от разных людей: «Это вы про меня написали». От очень многих. Наверное, потому, что в ней — не просто жизнь артистки, а больше — вообще жизнь, судьба народа. Конечно, артистка никуда не делась — я рассказываю о своей карьере, о моих встречах с большими людьми — Шостаковичем, Мелик-Пашаевым, Покровским, Лемешевым, — но в основном это жизнь каждого моего соотечественника. Все равно, старый он или молодой. В книге нет ничего выдуманного, вот ей и верят. Молодежь, может, даже чего-то не знает, не застала, но слышала от родителей. Что говорить — отголоски того времени до сих пор идут очень мощные. Они будоражат, волнуют. Слишком мало времени прошло. В нашем, например, поколении вся эта боль живет, клокочет. А мы породили другое поколение — нынешнее. И этому нынешнему не все равно, что исковеркало жизнь их матерям и отцам.

— Книга заканчивается Вашим отъездом на Запад. Как сложилась Ваша жизнь там?

— Работала. Мы были выброшены без копейки денег. У Славы виолончель, у меня голос. И двое детей: Ольге — 18, Лене — 16. Все имущество осталось здесь, надо было строить жизнь заново. То есть работать, сколько будет сил. Ни на какие творческие искания уже просто не хватало времени. Мне было 47 лет, за плечами тридцать лет карьеры. Мы свалились на Запад как снег на голову. Там вся концертная жизнь расписана на годы вперед. Пришлось буквально с ходу искать в ней свое место. Нас знали, ценили, но все равно было трудно. Я не могла сидеть и раздумывать над какими-то особенными, новыми программами концертов, разумном их расписании. Если была возможность, я должна была каждый вечер выходить на сцену. Зарабатывать деньги. Детям надо было учиться, нужно было снимать квартиру… Да мало ли что нужно, когда начинаешь жизнь с нуля! Работала как лошадь. Ростропович до сих пор работает, и вся жизнь его проходит в самолетах и концертных залах.

…Это ж только нашему, русскому человеку издалека кажется, что на Западе сыплется с неба манна. Ничего подобного — каждый доллар нужно заработать потом и кровью. Работай — и будешь все иметь. Когда у нас это поймет каждый — Россия начнет возрождаться. А пока мы стоим с протянутой рукой и кого-то ждем — будем прозябать.

…Я ничего и никого не ждала. Некогда было ждать. Надо было, хочешь не хочешь, выходить на сцену. Трудиться.

Я многого добилась. Но многого и не сделала, что могла. Не спела, например, Кармен, Медею… Десятки моих партий. Я перестала об этом думать сегодня: что толку? На Западе я должна была делать то, что лежит на дороге — бери, пой. Чтобы воплотить свои мечты, действительно творить — нужен свой театр, который строит репертуар в расчете именно на тебя, нужны единомышленники. На Западе этого у меня не было. А переезжать из театра в театр — это дает обеспеченную жизнь, но не творческое удовлетворение. К тому же я не могла опускаться ниже того уровня, к которому привыкла, работая с Борисом Александровичем Покровским, великим режиссером. Я видела зачастую скороспелые, беспомощные постановки — и отказывалась петь в них. Предпочитала давать концерты. Потеря Большого театра была для меня невосполнима. За несколько лет невозможно найти новый свой театр, где тебе будет хорошо. Это нужно вырасти там, иметь другую психологию.

С другой стороны, если бы я всегда жила там, на Западе, — наверное, и характер другой выработался бы, и судьба была иная. И может, я не стала бы тем, что я есть. Так что все вышло так, как должно было, — все от Бога.

Зато знаю, что случилось бы, останься мы тогда в Москве. Ростроповича не было бы вообще — это точно. Он бы либо спился, либо покончил с собой, и я потеряла бы мужа, семью. Примеров такому повороту событий на нашей памяти достаточно, и выбора у меня не было: речь шла о жизни. Я, конечно, могла остаться в театре — не посмели бы, наверное, выгнать, во всяком случае, сразу. Просто не давали бы выезжать за границу, закрыли бы всякие гастроли, будто меня нет. Ведь уже перестали называть мое имя в радиотрансляциях моих опер и в рецензиях на выступления — писали, что концерт прошел с успехом, оркестр играл прекрасно, а о солистке ни слова. Да, больно, унизительно, но от этого же не умирают. А может, умирают. Я вот не умерла, но — надолго ли бы меня хватило? Рада, что нашла в себе силы — поставить на всем точку и уехать.

Нам надо было скрыться с глаз долой. Я надеялась, что лет через пять о нас забудут, все утрясется, успокоится — и мы вернемся. Но нас и за границей не оставляли в покое, а в 78-м лишили гражданства — подло, заочно, не соизволив даже известить лично. Узнали мы об этом из сообщений по парижскому телевидению…

Наши вожди думали, будто выбросили нас на капиталистическую свалку и мы пропадем там. В назидание другим. То-то было б радости! А мы вот выжили, хотя мою творческую жизнь, повторяю, искорежили. Она бы сложилась иначе. Не лучше, не хуже — по-другому.

— Позвольте усомниться, что все было так грустно. В 77-м году вы были признаны лучшей певицей мира, записали множество пластинок, которые все (!) удостоены различных премий. Запад успел и сумел оценить Вас…

— Помогла пройденная школа, привычка делать все, за что берешься, по высшему разряду, держать уровень. И все-таки театр уже не приносил мне прежней радости. Единственной интересной новой оперной партией была Леди Макбет в опере Верди в Эдинбурге. И в 1982 году я решила оставить оперную сцену — спела на прощанье восемь спектаклей «Евгения Онегина» в парижской Гранд-Опера. Публика, пресса, импресарио были в недоумении: как! — голос звучит прекрасно, успех есть огромный. Но я твердо сказала: все. Лучше уйти на несколько лет раньше, чем на неделю позже.

А концертную деятельность продолжила. И много записывалась на пластинки. Здесь у меня, действительно, было немало ярких, без преувеличения, работ. Это прежде всего Катерина Измайлова, о которой я говорила. В России мне не дали записать Тоску — я сделала это в Париже. В «Пиковой даме» пела Лизу — в России я ее тоже не смогла записать.

С «Пиковой дамой» случилась примечательная история. В записи должен был принимать участие хор из Болгарии. Наши власти прознали об этом. ЦК КПСС немедленно связался с братской компартией — и хору запретили выезд в Париж. До записи оставалось две недели. Можете представить, чего стоило найти новый хор, который бы за такой срок сумел выучить оперу — по-русски! Собирали хористов из всех церквей. И они пели. И подобного внимания к нашей творческой судьбе со стороны Советской власти было в избытке, пакостили при каждом удобном случае.

…В «Борисе Годунове» я записала две партии — Марины Мнишек и Шинкарки. Вновь спела Наташу в «Войне и мире» — причем, это была полная, четырехчасовая версия оперы — всюду она идет в сокращенном виде. Я уже записывала эту оперу в Москве, в 1961 году, и получила Гран-при Парижской академии. И вот за эту же партию, записанную через двадцать пять лет, я вновь была награждена Гран-при той же академии. По-моему, в истории грамзаписи и оперного искусства такого еще не было, рекорд. Записала «Иоланту» — и поставила как режиссер эту оперу с молодыми певцами в Англии. В Монте-Карло, Вашингтоне и Риме поставила «Царскую невесту», красивый получился спектакль. Выпустила на пластинках много камерных программ — в основном, русской музыки. Последний альбом сделала в 1991 году: это были романсы Глинки, Мусоргского, Римского-Корсакова, Чайковского, Бородина. Регулярно вела и веду мастер-классы в разных странах. Объездила весь мир.

Да, еще — писала эту книгу, «Галину». Налаживала быт семьи. Растила дочерей. Потом выдавала их замуж, радовалась внукам. Теперь у меня их шестеро. Четверо у Елены, двое — у Ольги. Это самое ценное приобретение в нашей жизни на Западе.

— В 1990 году Вам вернули советское гражданство. Судя по тогдашним сообщениям в газетах и по телевидению и вспоминая ваш первый приезд, это не вызвало у Вас большого восторга…

—…Не знаю, как у кого, а у меня не было никакой тоски по березкам, матрешкам и резным оконцам. Никакой. Я знала, что никогда не увижу своей родины. И приняла это как данность, жесткую, несправедливую, но неизбежность. Надо было врастать в чужую жизнь. Мы и врастали. И вросли. И когда в 91-м намечались гастроли Ростроповича с Вашингтонским оркестром в Москве и Ленинграде и появилась возможность побывать на родине, я не хотела ехать. Зачем? Чтобы вновь переживать прошлое, исходить гневом? Власть была прежняя, как и раньше, держала народ в скотском состоянии. А всевозможным красивым словам я давно научилась не верить.

Живя за границей, мы не порывали духовной связи со своим народом. И когда случилось землетрясение в Армении, Ростропович дал несколько благотворительных концертов в пользу пострадавших, перечислил полмиллиона долларов — но, конечно, в советских газетах о том не было ни звука. О предстоящих гастролях уже шла речь, они рекламировались, а мы все еще оставались врагами народа. Указ действовал — его отменили за три недели до нашего приезда, успели. Вот бы был скандал! Вернули — как и лишили: не спрашивая. Естественно, никаких извинений, сожалений. Даже не хватило ума — свалить все на Брежнева. Такое впечатление, будто выбросили вещь на свалку, а потом одумались: может пригодиться — и подобрали. А Солженицын еще долго оставался врагом народа. Мы поставили в парижском доме специальную мощную антенну и следили за съездами депутатов. Меня тошнило от этой говорильни — страна дышала на ладан, а ее правители вели разговоры, как сохранить свой социализм-коммунизм. Вспомните, вы же сами, готовя первое издание моей книги в 1990-м, просили выбросить то эту строчку, то этот абзац: порядки оставались прежние.

Мой первый приезд в Россию запомнился мне тем, что я, по-моему, за все дни здесь ни разу не улыбнулась. Воспринимала происходящее, как каменная.

Понадобилось немало времени, коренное изменение всей политической обстановки, август 1991-го, приход Ельцина, его команды — чтобы понемногу исчезли обида и настороженность. И пробудилась вера, что действительно рождается новая Россия. Поэтому сначала я приезжала редко и на несколько дней — только по каким-нибудь делам.