Галина. История жизни — страница 74 из 104

— Дмитрий Дмитриевич, простите, я ничего не понимаю, может, от волнения…

Стыд-то какой! Перед Шостаковичем! В зале музыкантов полно — пришли слушать репетицию.

— Ничего, Галя, ничего, давайте еще раз.

А уже видно, что он «заводится»…

Начали в третий раз, и снова то же самое. Да я что, с ума сошла, что ли? Но я знаю, что пою правильно. Со мной истерика.

— Я не знаю, что со мною происходит!

И вдруг Шостакович выскочил из-за рояля, подбежал ко мне с нотами в руках.

— Галя, простите, простите Христа ради, это не вы, это я виноват, я виноват, проглядел, что здесь перемена тональности… совсем забыл, совсем забыл… И ведь ноты стоят, а вот от волнения ничего не вижу, ничего, понимаете, не вижу… Вот ведь конфуз какой, простите Христа ради…

А мне-то каково было? Я не смела и подумать, что Шостакович до такой степени волнуется, что три раза подряд, не замечая того, делает одну и ту же ошибку в собственном сочинении.

Пианистом Шостакович был великолепным, но на том концерте перед выходом он не только нервничал, а просто боялся. Боялся, что в какой-то момент при публике откажут руки… За кулисами он буквально метался, не находя себе места. Желая отвлечь его от этих мыслей, я говорила ему какие-то глупости и, наверное, выглядела идиоткой.

— Ах, Дмитрий Дмитриевич, как вам фрак идет. Вы такой красивый, я никогда не видела вас во фраке, вы похожи в нем на английского лорда.

— Вот спасибо, спасибо, Галя… я так волнуюсь… так волнуюсь…

И опять бегом из комнаты в комнату.

Концерт прошел блестяще, успех был невероятный. Ни до того, ни после не видала я Шостаковича таким вдруг раскрепощенным и радостно-возбужденным.

— Ах, Галя, я никогда еще не был так счастлив!

А той же ночью у него случился инфаркт, и он несколько месяцев лежал в больнице.

Летом 1967 года он пригласил меня на дачу и проиграл мне новое, только что оконченное сочинение для меня — вокальный цикл на стихи Александра Блока, для сопрано, скрипки, виолончели и фортепьяно, одно из самых прекрасных и вдохновенных его сочинений.

— Я посвящаю это вам, если вы не возражаете…

«Если вы не возражаете…» Он неизменно говорил так всем артистам, кому посвящал свою музыку.

Это сочинение, такой мучительной красоты и высочайшей поэтичности, занимает совершенно особое место во всем творчестве Шостаковича. Он писал его в больнице после инфаркта. Увидевший так близко смерть и вернувшийся к жизни, будто с высоты небес обозревает он свой жизненный путь, обращается к тем духовным ценностям, ради которых лишь и стоит жить, и говорит о них тем, кто остался на земле.

Прими, владычица вселенной,

Сквозь кровь, сквозь муки, сквозь гроба

Последней страсти кубок пенный

От недостойного раба.


С Бенджамином Бриттеном я впервые встретилась, приехав в Олдборо на фестиваль летом 1961 года, где меня уже ждал Слава, еще за год до того познакомившийся с ним. Хоть и пела я уже в Лондоне, но столичная суета, волнения первого выступления в великолепном городе, да и короткое пребывание не дали разглядеть самих англичан, и теперь мне казалось, что я впервые встретилась с народом, который так любила еще с детства, проливая слезы над романами Диккенса — до сих пор одного из самых любимых моих писателей.

В тот же день я увидела Бена, и мгновенно вся душа моя распахнулась ему навстречу, чего со мною никогда не бывало; мне сразу стало с ним просто и легко. Я думаю, что и все, кто имел счастье знать этого обаятельного чело века, должны были чувствовать именно простоту и естественность в общении с ним. Наша встреча состоялась в его Ред-Хаузе, на гарден-парти. Глядя на него, приветливого и любезного со всеми без различия рангов, одетого в один из своих любимейших костюмов в клеточку — он мне тут же сказал, что все свои костюмы носит не менее двадцати лет, — я подумала, что, наверное, он когда-то был Давидом Копперфильдом и шел по дорогам Саффолка в поисках мисс Бетси Тротвуд. А теперь вот живет в Олдборо, в этом очаровательном уголке земного шара, на берегу моря, где сохранился еще дух старой Англии, где люди так просты и приветливы.

На моем сольном концерте, где Слава мне аккомпанировал, Бриттен слушал меня впервые и, наверное, подумал, что я сумасшедшая. И правда, когда я вспоминаю сейчас ту программу, то не могу поверить, что такое было возможно. Помимо романсов Прокофьева, Чайковского, Штрауса, Шумана — арии из опер «Норма», «Манон Леско», «Сила судьбы», «Леди Макбет Мценского уезда» и, наконец, «на десерт» — «Песни и пляски смерти» Мусоргского. После концерта Бриттен зашел ко мне, наговорил массу комплиментов, сказал, что счастлив был именно сейчас меня услышать, потому что начал писать «Военный реквием» и теперь хочет написать в нем партию для меня, и как замечательно, что в этом сочинении, являющемся призывом к миру, объединятся вместе представители трех народов, больше всего настрадавшихся в войну: англичанин Питер Пирс, немец Фишер-Дискау и русская — я.

— Вы по-английски когда-нибудь пели?

— Нет, конечно, только по-итальянски.

— Тогда я для вас на латыни буду писать. Вы знаете латынь?

— Знаю! — возопила я и от радости повисла у него на шее.

В течение зимы Бриттен по частям присылал мне нотный материал моей партии, и я тут же ее учила. Когда Слава впервые посмотрел в мои ноты, он был потрясен и ошарашен, и не только гениальностью музыки.

— Даже если бы я не знал, что Бен писал это для тебя, я бы сказал, что это ты, он написал твой портрет.

И в самом деле, моя партия в «Военном реквиеме» совершенно непохожа ни на что, написанное Бриттеном до того или после. Первое исполнение намечалось на 30 мая 1962 года в Ковентрийском соборе, и это было для меня замечательно, поскольку перед этим я должна была петь впервые в лондонском «Ковент-Гардене» в шести спектаклях «Аиды» и могла попутно заниматься «Реквиемом» с самим композитором.

И вдруг мне позвонил взволнованный Бен, что ему отказывают в моем участии. Я не могла понять, почему: ведь я же все равно в это время в Лондоне, — и кинулась в Министерство культуры к Фурцевой. Пока я дожидалась в ее приемной, моя знакомая, работавшая в иностранном отделе, потихоньку принесла и отдала мне — на память — выброшенное в мусорную корзину письмо Бриттена, адресованное заведующему иностранным отделом Степанову, которое я храню как драгоценную реликвию.

Через несколько минут я сидела у Фурцевой и, слушая ее, пыталась понять, что же происходит.

— Немцы разрушили Ковентрийский собор во время войны и теперь его восстановили…

— Так это же замечательно, что восстановили!..

— Но люди могут потерять бдительность, забыть, что Западный Берлин…

Она несла какую-то чушь, а я мучилась нестерпимой болью, что меня лишают права петь замечательное сочинение. Что она там болтает?

— Катерина Алексеевна, сочинение призывает к миру против войны. У нас же каждый день во всех газетах пишут, что мы боремся за мир. И вот тут-то и получается просто изумительно — русские, англичане и немцы все вместе объединяются за мир во всем мире.

— Но как же вы, советская женщина, будете стоять рядом с немцем и англичанином в политическом сочинении? А может, в данном вопросе наше правительство не во всем с ними согласно?

— Да в чем не согласно-то? Сочинение не политическое, а призыв к людям за мир во всем мире…

— Но Ковентрийский собор восстановили немцы…

Так и не поняв — за войну мы или за мир, увидев, что невозможно выйти из этого заколдованного круга, я распрощалась с нею и ушла. Слава через наших знакомых в Лондоне просил передать Бриттену, чтобы он снова добивался разрешения, и эта переписка продолжалась всю зиму.

По-моему, ни Фурцева, ни чиновники министерства сами толком не понимали происходящего, иначе меня бы просто не выпустили в Англию. А так, приехав в лондонский «Ковент-Гарден» петь Аиду, я была уверена, что Бриттен еще кому-то напишет и в конце концов разрешат, что ему, иностранцу, не будут чинить препятствий в его благороднейшем замысле, казалось бы, так выгодном для нашего правительства, пропагандирующего свою борьбу за мир во всем мире с такой страстью, что Хрущев даже сапог снял и стучал им по столу на сессии Генеральной Ассамблеи Организации Объединенных Наций.

Но вот ко мне в гостиницу пришли вместе расстроенные Бриттен и Пирс и сказали, что получен окончательный отказ.

— Мы не понимаем, почему. И что теперь делать? На премьеру ждут Ее Величество…

Что я могла им сказать в присутствии моей советской переводчицы? А кроме всего, я действительно не могла разобраться в происходящем. Мое сердце разрывалось от стыда за наше великодержавное хамство. Я не могла понять, как же может советское государство отказываться от чести, что великий английский композитор, вдохновленный пением русской певицы, написал для нее партию в своем гениальном сочинении… Ведь это честь не только мне, но и моему народу. Это уже история мировой культуры. Было нестерпимо стыдно, что хоть и невольно, но я поставила в ужасное положение дорогого мне человека. Ведь теперь, когда до премьеры остается так мало дней, нужно заменять меня, искать певицу, которая согласится за столь короткий срок выучить труднейшую партию.

Все это время я, крепостная холопка, сидела в Лондоне, пела свои спектакли, до последнего дня надеясь, что мои хозяева опомнятся и я буду петь в Ковентри. До премьеры — 30 мая — оставалось несколько дней. Но вот я спела 22 мая последний спектакль, и мне приказали на другой же день улететь в Москву, заставив сказать корреспондентам, что я срочно должна… сниматься на телевидении.

А в Москве, пока я пела в «Ковент-Гарден», Слава все пытался добиться для меня разрешения. Наконец, начальник отдела внешних сношений Министерства культуры В. Степанов ему разъяснил:

— Не ходи больше никуда, мы свое решение не изменим.

— Но почему?

— Потому что собор восстановили немцы. Лучше бы он стоял разрушенным как памятник зверств фашизма. Нельзя бывшего врага превращать в своего друга. Понял? Он восстановлен на немецкие деньги, а мы в этом вопр