Галиндес — страница 50 из 79

– В нанесении оскорбления главе государства, – бормочет себе под нос генералиссимус, устало откинувшись в кресле; все складки его лица опали, даже веки опущены, словно твоя усталость – это и его усталость. – Прочтите мне еще раз десятый пункт, капитан.

Пока тот читает, а диктатор слушает, ты чувствуешь, что силы возвращаются к тебе: ты уже можешь сам стоять на ногах, ужас не застит тебе больше глаза, – ты чувствуешь усталость и облегчение, как после бомбардировки, на фронте у реки Эбро, когда война фактически была уже проиграна и впереди маячило бессмысленное лицо собственной смерти. Что-то уже умерло тогда: дело, за которое ты боролся, и отчасти ты сам. Ты уже мертв, Хесус Галиндес, и они не смогут убить тебя еще раз.

– Я могу сказать?

Они удивлены и смотрят на тебя с любопытством и подозрением.

– Давай, баск, говори.

– Я не знаю, сколько мне осталось жить. По сути, я уже мертв и хочу, чтобы было ясно только одно: я представляю в Государственном департаменте США правительство Басконии в изгнании и поставляю некоторую информацию секретным службам этой страны. Я – баск, профессор и писатель, и если я занимаюсь политикой, то потому, что меня заставила заниматься этим судьба моей страны. Она же стала причиной того, что я оказался здесь как жертва борьбы за демократию, и я выражаю мой протест против бесчеловечного обращения, которому я подвергался.

Все застыли, ожидая, что диктатор, не вставая с места, испепелит тебя, нажмет на какую-то кнопку и уничтожит тебя, не поднимаясь, или что ты сам распадешься на части после своей немыслимой, оскорбительной дерзости. Страх, который ты едва контролируешь, заставляет тебя чуть покачиваться, а старик молча смотрит на тебя, теперь уже внимательнее.

– Нечего теперь из себя храбреца строить. Эспайлат, пусть все будет сделано, как решено.

Он поднимается и направляется к двери, словно вдруг вспомнив, что торопится, и присутствующие расступаются перед ним с неловкой поспешностью. Все, но не Эспайлат, который следует за ним и на ходу спрашивает:

– Я не совсем понял, что значит «пусть все будет сделано, как решено»?

Трухильо быстро поворачивается – слишком быстро для его возраста и веса – и теперь буравит возмущенными глазами Эспайлата.

– За эти десять пунктов он уже свое получил, а за Рамфиса пусть ему завяжут бантик.

Когда Трухильо выходит, вместе с ним уходит и страх, хотя голос диктатора еще раздается за дверью:

– Бантик двумя руками, не забудьте.

Стоя на пороге, Эспайлат – он смотрит на тебя или в пустоту, видит тебя живым или мертвым: хотя ты не знаешь, что такое «бантик», но интуитивно догадываешься, – говорит:

– Вы слышали. Исполняйте.

Да, они слышали, поэтому он может идти. И теперь о чем бы они тебя ни спросили и что бы ты им ни ответил, это будет лишь молчание окончательного поражения, которое ты ощущал на фронте в Арагоне, когда в форме лейтенанта всю ночь ждал рассвета и окончательного поражения, мысленно уже прикидывая маршруты возможного бегства, а потом – возвращения. В ту ночь повидать тебя пришли Басаддуа и несколько солдат из распущенной Баскской бригады; с ними был и Анхелито, как всегда, под видом военного корреспондента, военного корреспондента-бура, как называли его в шутку: Анхелито даже в такой момент был при галстуке-бабочке, что в конце войны, когда все искатели острых ощущений уже разбежались, выглядело по меньшей мере странно. Зеваки разбегаются первыми, как и типы вроде Эспайлата, и остаются только их товарищи – или как их еще назвать – по бесконечным военным походам, те, кто будет потом отмерять время сменой жестянок с опилками. В ту ночь вы пошли справить нужду на самый берег Эбро, в нескольких метрах от позиций противника, и кто-то сказал по-баскски: «Heriotzak ez gaitu bildurtzen…» – «Мы не боимся смерти», но при этом справлял нужду торопливо, чтобы как можно скорее очутиться снова под спасительным прикрытием окопа. Теперь, в том безнадежном положении, в котором ты оказался, ты можешь повторить: «Heriotzak ez gaitu bildurtzen…» Ты так чувствуешь, ты готов подписаться под этими словами, ты говоришь это всем твоим видом трем оставшимся в комнате плачам, которые теперь даже и не смотрят в твою сторону. В слепящем свете умирают черно-белые тона трагедии: действие пьесы заканчивается – в комнате остались только тот, кто должен умереть, и те, кто должны его убить. Но как это произойдет? «Пусть ему завяжут бантик». Двумя руками. Ты боишься спросить, как именно они должны покончить с тобой: ты дорожишь недавно вернувшимся к тебе мужеством и боишься сломаться, боишься, что неконтролируемый инстинкт самосохранения пробьется через какую-нибудь щель. Поэтому лучше не спрашивать, какой конец тебя ждет, лучше думать о неизбежности скорого конца, осознать его и не думать о тиране, который приказал расправиться с тобой просто потому, что ты поставил под сомнение его мужские достоинства или порядочность его презренного сына. При мысли об испытанных тобой страданиях, об их несопоставимости с причиной их ярости тебя охватывает возмущение; страх и чувство вины исчезают, – их сменяет бессильное отчаяние от того, что, по сути, ты умираешь из-за трактирной драки, из-за того, что назвал козлом того, кто не в состоянии с этим смириться. Мысленно ты осыпаешь Трухильо оскорблениями, сейчас ты готов испепелить его взглядом, такого, каким видел его всего несколько минут назад. «Ты убиваешь меня из-за того, что тебе наставили рога, – думаешь ты. – Но я умираю за свободу, борьба за которую двадцать лет была смыслом моей жизни; за свободу писать то, что я хочу и что соответствует моему пониманию истории». И ты вспоминаешь стихи; они написаны тобой, и строки их сейчас приводят тебя в лихорадочное возбуждение.

О, Свобода! Ты – знамя народов,

всех угнетенных и всех рабов.

Всех, кто сегодня разбит безнадежно,

а завтра продолжит борьбу.

Но хватит абстракций! Ты должен воспевать Басконию, твою родную возлюбленную землю.

Баскония, земля моя, родина, мать!

Черные тучи нависли над тобой,

и ты кричишь о страшных мучениях,

о долгой агонии всем, кто внимает тебе.

Опустели твои города, села и нивы,

никто не работает, никто не смеется.

Но в память о былых подвигах твое

почетное место в истории неизменно.

Придет конец твоим страданьям:

и свет зари взойдет —

ведь народы, стоявшие насмерть,

потом возрождаются в ореоле славы.

Тебя не сломили: предательство не вечно.

Близка твоя победа – ее куют сегодня твои отважные сыны.

Басалдуа нравились твои стихи, но Анхелито морщился и говорил, что они не столько хорошие, сколько эмоциональные. «Вы, испанцы, не умеете писать стихи. Оставьте это занятие нам, латиноамериканцам». Что у тебя было с ними общего, Анхелито? И внезапно ты понимаешь, что после твоей смерти останутся безнаказанными многие убийцы. Их гораздо больше, чем собралось в этой комнате: Минерва Бернардино, Эспайлат, Феликс Бернардино, Глория Вьера, Хромой, размытые лица его похитителей, Анхелито. Они уйдут от наказания, а ты никогда не узнаешь, какую роль сыграл каждый из них. Единственная понятная роль в этой истории – твоя.

– Капитан, пожалуйста, подойдите ко мне.

Капитан подходит; он слишком долго смотрит тебе в глаза, поэтому рука его, когда он протягивает тебе сигарету, заметно дрожит.

– Что происходит там, снаружи? Мой скандал наделал много шума?

– Он скоро уляжется.

– Зачем меня пытали, если не нуждались ни в каких сведениях, если судьба моя была заранее известна?

– Так приказал генералиссимус. «Пусть его измочалят как следует, как быка на арене, – сказал он. – А потом приду я со шпагой». Поймите, профессор, я лично ничего против вас не имею, и эти двое тоже.

Эти двое кивают издали и делают невинные глаза.

– Мы выполняем приказ. Мы даже не знаем, как вы тут очутились. В эту комнату входят, но из нее не выходят.

– Я не первый?

– Нет.

– И все всегда происходит именно так? Вы всегда так обращаетесь с людьми?

– Ваш случай был особый. Правда, ребята?

– Совсем особый.

Они обращаются к тебе и говорят почти одновременно:

– С вами все было совсем иначе.

– А кроме того, сам Главный приходил. Он никогда не спускается.

Они уважают тебя: из-за тебя сюда приходил Главный, а это значит, что их работу ценят.

– Вы получите за это медаль, капитан?

– Медали я получаю на поле боя.

Наконец ты находишь силы задать вопрос, который давно рвется наружу, но комом застревает в горле.

– Что такое «бантик», капитан?

Тот сглатывает слюну и отвечает:

– Виселица.

Из какого-то уголка твоей профессорской памяти выплывает: согласно салическому закону тот, кто снимет с виселицы повешенного без особого на то разрешения судьи, обязан уплатить немалый штраф; а тот, кто без разрешения судьи осмелится снять повешенного с дерева, тоже подвергается штрафу, хоть и меньшего размера.

Здесь никогда покоя нет костям:

То хлещет дождь, то сушит солнца зной,

То град сечет, то ветер по ночам

И летом, и зимою, и весной

Качает нас по прихоти шальной.[18]

Хорошо, что ты вспомнил сейчас стихи Вийона, потому что ты чувствуешь: твое представление о вечности подводит тебя; ты не можешь опереться сейчас и на твою веру христианина в загробную жизнь, а ведь ты христианин, ты много раз говорил и писал об этом, как писал о твоем народе и его традициях. И как на очной ставке в кинофильме проходят перед тобой лица тех, кого ты столько раз вспоминал за эти дни, когда время отмерялось для тебя только банкой с опилками; и лица эти кажутся фотографиями из старого забытого альбома. Ты словно видишь собственную смерть в зеркале, но это не то зеркало, о котором говорил Эспайлат, – нет, ты стоишь перед ним в полный рост, не сгибаясь, как тогда, на берегу Эбро, когда ждал рассвета и окончательного поражения. Ты внутренне собран, поэтому удивляешься сам себе, когда неожиданно начинаешь ерзать на ящике, заменяющем