Однажды Оливия видела труп. Это случилось у дороги, пару зим назад: женщина, вернее, оставшаяся от нее оболочка, вдруг опала как лист на морозе и больше не поднялась. Она тоже была похожа на спящую, но руки и ноги у нее окоченели, кожа на костях обвисла, и искра жизни определенно погасла.
А мальчик в фонтане не мертв.
Так Оливия говорит себе, наклоняясь к нему. Пальцы скользят по воздуху совсем рядом с лодыжкой, где ноги крепко связаны сорняком, но не дотягиваются. Оливия уже собирается перекинуть через каменный бортик ногу, когда вдруг ощущает чье-то присутствие, слышит хруст гравия под ногами и поднимает взгляд, надеясь, что это очередной гуль, но вспоминает: те не производят шума.
На подъездной аллее стоит солдат.
Худощавое, тонкое как плеть существо; на груди поблескивают доспехи. Темные глаза почти скорбно взирают на пришелицу, но в них нет жалости. На осыпающихся ступеньках парадной лестницы мелькает тень: там поджидает второй солдат, с сияющим наплечником, здоровяк. У него скучающий вид, он сутулится, опустив локти на колени и свесив большие лопатоподобные руки.
Оливия отступает на шаг от фонтана и свернувшегося у ног статуи мальчика, как вдруг замечает справа движение и блеск перчатки: из-за каменной дамы выходит, улыбаясь по-волчьи, третья тень.
Широкоплечий встает.
Двое других устремляются вперед.
У бедер сверкает металл, но они не достают оружия. Почему-то от этого только хуже.
Пустые руки солдат подрагивают. Темные глаза сияют.
«Ты взывала о помощи», – сказал гуль в кабинете, хотя Оливия всего лишь об этом подумала.
И тогда она опять мысленно произносит: «Помогите».
Оливия не говорит его вслух, не показывает жестом, это лишь безмолвный шепот, просто ничтожный вздох.
«Помогите, – думает Оливия, глядя, как тени приближаются к ней. – Помогите, помогите, помогите…»
И тогда они появляются.
Три гуля – не из дома, не из сада или тьмы. Они поднимаются прямо из земли, как сорняки прорастая сквозь гравий аллеи. Юноша и старуха, и еще один, которого Оливия видела в музыкальном салоне, первый из Прио́ров. Их тела изувечены, расколоты тьмой, и хоть в складках одежды не сверкает сталь, когда-то они явно облачались для битвы.
Гули будто явились на зов; встав перед Оливией, они своими телами прикрывают ее как щитом.
Солдаты хмурятся: здоровяк недоуменно, худощавое существо – с раздражением, коротышка глумливо усмехается. Юноша выходит вперед, раскинув пустые руки. Гули молчат, но Оливия чувствует их приказ, что отзывается в костях: «Беги».
Она снова бросается к мальчику в фонтане, но старуха ловит ее за руку, качает головой и отталкивает.
А потом вдруг спину старухи пронзает клинок; она шатается. Оливия знает, что гули не могут умереть, ведь они уже мертвы, но вид острия, показавшегося из груди, коленей, беззвучно подломившихся и опустившихся на землю, потрясает до глубины души.
С солдатами гулям не тягаться. Они лишь выиграли ей время.
И она мчится в единственном возможном направлении – не к пустынной дороге, а обратно в сад. Отчаянный бег из одной лишь необходимости оказаться подальше. Подальше от дома. Подальше от солдат в сверкающих доспехах. Она несется вперед, синее платье цепляется за колючки и шипы, босые ноги шуршат по ковру мертвой травы между увядшим садом и бесплодными фруктовыми деревьями. Прочь – к бесконечной стене, к неотворяющейся двери. Оливия почти на месте, как вдруг шершавый корень цепляет ее за ноги, и она падает. Боль пронзает руки и колени. Удар выбивает из легких весь воздух, но в голове стучит: вставай, вставай, вставай.
Зарывшись ладонями в холодную влажную почву, Оливия пытается оттолкнуться. Крошечные палочки колют кожу, и Оливия – увы, слишком поздно – понимает, что это вовсе не палочки, а кости, разбросанные у стены. Слишком поздно чувствует острую боль, судорожные движения под руками. Слишком поздно понимает, что земля внизу превращается в ковер из лапок, меха и крыльев, и все они живые.
Оливия шарахается назад, руки охвачены ледяным ознобом.
«Уходите, – думает она, – уходите!»
Разлетаются прочь вороны, прыскают мыши, разбегаются кролики. Охваченная сосущим холодом, она заставляет себя подняться, бросается к двери в стене и ударяется об створку. Железо вздрагивает, но не поддается.
Оливия бьется в дверь снова, но звук не расходится, оканчиваясь прямо там, где ее кулаки молотят по железу, металл впитывает грохот, как мягкая пуховая подушка поглощает крик.
Почти бездыханная, Оливия прислоняется к двери. Потом разворачивается, прижимается к холодному железу спиной и устремляет взгляд во тьму. Возможно, это некая первобытная потребность встретить судьбу лицом к лицу, та же сила, что побуждает маленьких девочек заглядывать под кровать, ведь неизвестность куда хуже, чем знание.
Оливия смотрит на дом, который вовсе не Галлант.
И видит его.
Хозяин дома стоит на балконе, облокотившись на перила, черный плащ развевается в ночной прохладе, и даже с такого расстояния видны молочно-белые глаза, что смотрят на Оливию.
Даже с такого расстояния она видит улыбку на мертвенно-бледном лице, простертую руку и согнутый усохший палец, который показывает единственный леденящий душу жест. Безмолвный, но совершенно ясный.
«Иди сюда».
Луны нет, но в серебристом сиянии блестят плечо, грудь, рука: приближаются солдаты. Они направляются к ней, неистовые, но молчаливые, преследуют в темноте жертву, и Оливия понимает: встретить судьбу она совсем не готова. Поэтому опять поворачивается к двери в стене и колотит по ней кулаками снова и снова, и с поверхности отлетает мусор, обнажая железо.
«Откройся, откройся, откройся», – думает она и колотит по двери, пока, наконец, на ладони не расходится порез. Оливия ударяет по железу, кожу заливает обжигающий жар, брызжет кровь, в руке пульсирует боль. И тогда где-то глубоко внутри металла раздается звук, похожий на отголосок единственной ноты, больше гул, чем шум: замок со стоном отпирается.
Дверь в стене распахивается, и Оливия, спотыкаясь, вываливается из одной ночи в другую, из мертвого сада на влажную зеленую траву. Она падает на землю – колени становятся мокрыми от росы, – и хватает ртом воздух. Воздух, который напоен ароматом летнего дождя, а не смрадом пепла. Ароматом цветов, жизни и лунного света.
Из глубины сада доносится топот шагов. Оливия поднимает голову: к ней мчится Мэтью с ножом в руке. На секунду ей кажется, что он хочет ее прикончить – в глазах его смерть, костяшки на рукоятке клинка побелели, – но потом замечает влагу на лезвии и капающую с пальцев кровь.
Мэтью проносится мимо к распахнутой двери.
Оливия поворачивается: тени приближаются, в открытый проем извергаются семена тьмы и льются на землю как масло, пачкая почву, но Мэтью уже захлопывает железную створку.
Лязг металла заглушает голос кузена:
– Своей кровью я запечатываю эти врата!
Дверь гудит, засов со стоном встает на место. Оливия смотрит на свою ладонь: порез открыт, виднеется яркая, яростная красная полоса.
Своей кровью…
Рука Мэтью плотно прижата к створке, головой он склонился к двери. Дышит тяжело, плечи вздымаются. Оливия уже собирается потянуться к нему, но кузен разворачивается и хватает ее, до синяков впиваясь пальцами в кожу.
– Что ты натворила? – дрожащим голосом требовательно вопрошает он.
Оливия переводит взгляд с Мэтью на стену и обратно, жалея, что не может ответить. Жалея, что не знает.
В доме так шумно…
За стеной все было словно соткано из шорохов, жуткая тишина усиливала любой вздох и шаг. А в Галланте Ханна мечется по кухне, кипятит воду и подготавливает бинты. Беспрестанно кричит Мэтью, хотя вид у него такой, будто кузен вот-вот свалится в обморок. Эдгар подтаскивает стул и велит ему сесть.
Шум – как приливная волна, и Оливия с благодарностью дает ей себя омыть, радуясь звукам после столь глубокой тишины, хотя никто не заговаривает о том, что она видела, о том, что за стеной существует другой мир.
– Да как ты посмела! – сердится Мэтью, и на сей раз гневные слова обращены к Ханне.
– Я просто хотела помочь, – ворчит экономка.
– Присядь, – настаивает Эдгар.
– Ты опоила меня лекарствами!
Оливия ужасается, понимая: вот почему дверь его спальни оставалась закрытой, почему кузен так долго не выходил.
– Лучше так, чем умереть! – выкрикивает Ханна.
Ее вины тут нет; Оливия видела накануне его лицо, сгорбленные от усталости плечи, запавшие глаза.
– Тебе нужно было отдохнуть!
– Это не отдых! Не в этом доме!
– Да сядь же, – приказывает Эдгар Мэтью, который вышагивает по кухне, замотав руку посудным полотенцем, промокшим от крови.
Порез был нанесен слишком быстро, слишком глубоко – ужасная рана тянется через всю ладонь. Хоть та замотана в хлопок, на пол кухни все же падают несколько крупных красных капель.
Своей кровью…
Ладонь Оливии тоже в плачевном состоянии, но Эдгар обернул ее чистым полотном (а на Оливию даже не посмотрел). Впрочем, все мысли ее не о тупой боли в руке, не о ноющих после бега по гравию и сырой земле ступнях, не о холоде, что проник под кожу. Мысли Оливии вовсе не здесь, на кухне, а в сотне ярдов отсюда – у окраины сада. Зажмурившись, она видит останки зверушек, оживших от ее прикосновения, чувствует, как руки мертвеца тянут ее во тьму, смотрит, как два десятка танцоров рассыпаются прахом, и кусочки костей барабанят по полу бальной залы, возвращаясь к хозяину.
Эдгару наконец удается заставить Мэтью сесть.
– Ты не имела права! – негодует тот, но взгляд у него лихорадочно горит, кожа одновременно землистая и порозовевшая, и Оливия не может отделаться от мысли: невзирая на рост кузена, добрый порыв ветра мог бы свалить его с ног.
И Ханна ничего с этим не может поделать.
– Я видела, как ты родился, Мэтью Прио́р, – заявляет она. – И не стану смотреть, как ты себя убиваешь.