Галлия и Франция. Письма из Санкт-Петербурга — страница 64 из 153

Наконец, когда эта третья эпоха национальной монар­хии принесла свои плоды, плоды Асфальтового озера, полные гнили и праха; когда такие люди, как Дюбуа и Ло, Помпадур и Дюбарри, уничтожили уважение к коро­левской власти, а такие, как Вольтер и Дидро, д'Аламбер и Гримм, Гельвеций и Руссо, погасили религиозную веру, то религия, эта кормилица народов, и королевская власть, эта основательница человеческих сообществ, к тому же еще полностью замаранные от людских прикос­новений, вознеслись к Господу, чьими дочерьми они были.

Их бегство оставило без защиты монархию, основан­ную на божественном праве, и Людовик XVI увидел, как с промежутком в четыре года на востоке засверкало пламя Бастилии, а на западе — нож эшафота.

Но теперь уже не один человек пришел сеять разруше­ние, ибо одного человека было бы недостаточно для уни­чтожения монархии: поднялась вся нация целиком и, увеличив число рабочих в соответствии с масштабами предстоящего труда, направила своих депутатов, чтобы сокрушить аристократию, эту дочь всесилия знатных сеньоров, эту внучку всесилия знатных вассалов.

Двадцать второго сентября 1792 года Национальный Конвент взял в руки наследственную секиру.

Прошло полтора века с того времени, как умер Рише­лье.

Отступим теперь на шаг назад и посмотрим, что при­шлось выстрадать народу, прежде чем он дошел до такой величайшей крайности, как 14 июля 1789 года, 10 августа 1792 года и 21 января 1793 года.



VII

Мишле, наш великий историк, к которому приходится то и дело обращаться, когда изучаешь римскую историю, историю Франции, историю права и даже естественную историю, дает революции такое определение: «ВОЦАРЕ­НИЕ ЗАКОНА, ВОЗРОЖДЕНИЕ ПРАВА, ПРИХОД СПРАВЕД­ЛИВОСТИ».

Да будет нам позволено привести здесь несколько строк из предисловия к его «Истории Французской рево­люции». Прочтите эту книгу, автор которой обладает одновременно величием сердца, мощью ума, широтой знаний и добросовестностью историка.

«Если вы когда-нибудь путешествовали в горах, вам, возможно, довелось увидеть то, с чем встретился там я.

Среди беспорядочного скопления громоздящихся скал, посреди множества разнообразных деревьев и зеленой поросли, высился огромный остроконечный утес. Этот уединенный пик, черный и голый, явно был порождением глубочайших недр земли: никакое время года не меняло его облика, и едва ли садились на него птицы, как если бы они боялись обжечь крылья, коснувшись этой глыбы, вырва­вшейся из огненного ядра. Казалось, что этот угрюмый свидетель мук подземного мира все еще видел их в своих грезах, не обращая ни малейшего внимания на то, что окру­жало его, и не позволяя себе ни на мгновение отвлечься от этой извечной печали ...

Какие же скрытые сдвиги произошли в глубинах земли? Какие неисчислимые силы боролись в ее недрах, чтобы эта глыба, поднимая горы, прорываясь сквозь скалы, раскалывая пласты мрамора, внезапно появилась на ее поверхности?! Какие содрогания, какие муки исторгли из недр земли этот необычайный вздох?!

Я присел, и из моих затуманившихся глаз одна за одной потекли медленные, мучительные слезы ... Природа слиш­ком напоминала мне историю: этот хаос из громоздящихся скал давил на меня с той же тяжестью, какая на протя­жении всего средневековья лежала на сердце человека, и в этом печальном утесе, который земля взметнула из своих недр к небу, я вновь узнал отчаяние и вопль человечества.

Как же на протяжении тысяч лет правосудие давило на сердце этой горой догм; сколько часов, дней, лет — долгих лет — оно сокрушало его!.. И для того, кто это знает, в этом заключен источник вечных слез. Тот, кто, изучая историю, взял на себя долю этой долгой пытки, уже никогда от нее не оправится. Что бы ни случилось, такой человек будет печален: солнце, эта радость мира, не при­несет ему больше радости, слишком долго прожил он в скорби и во мраке.

И что пронзило мое сердце, так это долгое смирение, кротость и терпеливость людей, а также то усилие, какое приложило человечество, чтобы наделить мир ненавистью и проклятием, которое над ним тяготеет.

Вы полагаете, что, когда человек, отстраненный от свободы, избавленный от справедливости, словно от ненуж­ной утвари, чтобы заставить его слепо отдаваться в руки Божьего милосердия, видел, что это милосердие сосредото­чено на почти незаметном пространстве и предназначено привилигированным и избранным, тогда как все остальное теряется на земле и под землей и теряется на веки веч­ные, — вы полагаете, что отовсюду неслись богохуль­ства?

Нет, слышались лишь стоны и умилительные слова: “Если тебе угодно, чтобы я был проклят, да свершится воля твоя, Господи!”

Эти люди, тихие, покорные, смиренные, прикрылись саваном проклятия.

Но есть нечто важное, что достойно упоминания и чего богословие никогда не предвидело! Оно учило, что проклятые могут лишь ненавидеть, но они умеют еще и любить. Они, эти проклятые, приучались любить избранных, своих господ; священник и сеньор, эти любимые чада Неба, в течение многих веков видели у этого униженного народа лишь кротость, послушание, любовь и доверие; он служил и молча страдал, а когда его попирали ногами, он благодарил и, словно богобоязненный Иов, не грешил устами своими».

И потому регент говаривал: «Будь я подданным, непре­менно бы взбунтовался!»

А когда ему сообщили о восстании, он ответил: «Народ прав: ему столько пришлось страдать!»

Особенно народ страдал начиная с царствования Людовика XIV.

Осознавал ли Людовик XIV эти страдания? Я в этом сомневаюсь: для него народ был вьючным животным, которое могло перевозить всякого рода тяжести и, пова­лившись от усталости, должно было под ударами кнута подняться на ноги.

Было ли это недостатком Людовика XIV? Нет; по характеру король был не лучше и не хуже любого дру­гого: хуже, чем Генрих IV, но лучше, чем Людовик XV. Это было недостатком данного ему воспитания.

В Санкт-Петербурге, в музее, я видел автограф юного Людовика XIV: это образец чистописания; одна и та же строчка повторена шесть раз и внизу страницы восемь раз поставлена подпись «Людовик»:

«Королям должны оказывать знаки почтения; они делают все, что им угодно».

На сводах часовни в Версале можно прочесть:

«¡Мгаbb lетрlит sиит ОbттаBs[383]».

И разве не слышите вы, как сам Боссюэ говорит тому, кто произнес слова «Государство — это я!»:

«О короли, смело отправляйте свою власть, она боже­ственна, и вы суть боги!»

Бедный народ, не любимый никем, тогда как сам он так любил любовь!

Он прославил Агнессу Сорель за то, что она любила Карла VII, Габриель д'Эстре за то, что она любила Ген­риха IV, и Лавальер за то, что она любила Людо­вика XIV.

Он ненавидел г-жу де Помпадур не столько за то, что она стоила Франции два или три миллиона ливров еже­годно, столько за то, что она не любила этого короля, который не любил никого и которого звали Возлюблен­ным.

И каждый раз, когда народ страдал; каждый раз, когда с ним поступали несправедливо; каждый раз, когда при­служники короля отнимали у него сыновей, чтобы отпра­вить их на войну, отнимали у него деньги, чтобы пере­дать их в казну, народ испускал лишь один крик, а точнее, вздох или стон:

«О, если б король это знал!»

Сколько же предательств пришлось ему претерпеть, чтобы проникнуться равнодушием к Людовику XVI! Сколько претерпеть презрения, чтобы проникнуться ненавистью к Марии Антуанетте!

Тот парикмахер, который перерезает себе горло 21 января 1793 года, та женщина, которая в этот же день выбрасывается из окна, и тот палач, который умирает от горя, потому что он отрубил голову своему королю, — все это народ.

Тем не менее откройте «Историю Французской рево­люции» и узнайте, как страдал этот народ.

Но он терпелив, этот народ! Он так философски настроен и так беззаботен! Он весело произносит в ненастные дни:

«О! После дождя настанет хорошая погода!»

И, улыбнувшись погожим дням, он забывает, что сер­дился на дождь.

Один Господь ведает, сколько всего приходилось забы­вать народу за время от Людовика XIV до Людо­вика XVI!

Заунывный хор начинается с Кольбера, в 1681 году.

— Больше так продолжаться не может, — говорит он и умирает.

Заметьте, что это происходит за четыре года до отмены Нантского эдикта (1685) и что вследствие этой отмены из Франции будут изгнаны полмиллиона человек, полмил­лиона протестантов, то есть из Франции будет изгнана промышленность.

Интендантов просят составить докладные записки для юного герцога Бургундского, а это то же самое, что спра­шивать у воров, в каком состоянии находятся те, кого они обворовали.

Они заявляют, что такая-то провинция потеряла чет­верть своих жителей, та — треть, а эта — половину; все умерли от нищеты. Все это происходит в 1698 году.

Так вот, в 1707 году уже вспоминают о том, как хорошо было в 1698-м.

«Тогда, — говорит Буагильбер, — в лампах еще было масло; сегодня все подошло к концу, так как нет сырья. И теперь вот-вот развернется тяжба между теми, кто пла­тит, и теми, чья обязанность состоит исключительно в том, чтобы собирать деньги».

Эта тяжба будет продолжаться еще восемьдесят два года.

А теперь послушайте, что автор «Телемаха», изобрета­тель Салента, говорит своему ученику, внуку Людо­вика XIV:

«Народы не живут более, как люди, и потому впредь не позволено рассчитывать на их терпение ... В конечном счете старая разлаженная машина разобьется при первом же ударе ... Никто не осмеливается предположить, что силы ее уже на исходе; все сводится к тому, чтобы закрыть глаза и открыть ладонь, дабы по-прежнему брать»[384]

Возможно, вы полагаете, что больше заботы было об армии, чем о народе; о тех, кого заставляют убивать, чем о тех, кого оставляют умирать? Вот что говорит маршал де Виллар, которому в сражении при Денене предстояло спасти Францию: