я отбить своего парня, вызволить его из чужих тенет, заставить ходить только к ней, думать только о ней, ни на кого больше не бросить и взгляда. Стандартная ситуация, стандартные желания – и стандартная безысходность. Тысячи раз видено, тысячи раз слышано – ничего нового.
Но когда Галя запела, я понял, что еще по-настоящему не слышал этой песни. Она пела удивительно. Она пела так, что не только мелодия, не только слова доходили, но и выразительно передавалось чувство. Я хотел написать: она пела душевно, но словечко «душевно» не отразит впечатления. Она пела не душевно, а душой, она сама печалилась о любимом, упивалась мечтой о грядущем торжестве. Я видел эту девушку, пригорюнившуюся у окна, в глазах ее стояли слезы, душа разрывалась на части – и она выдавала себя великолепным, звучным голосом.
Потом я часто думал, что в Галином пении сказывается способность вчувствоваться в чужое чувство – артистическое сопереживание. Но такое толкование было правильно лишь частью. Много песен и романсов пела потом Галя – и Нину из «Маскарада», и Ларису из мелодрамы Островского, и «Аве Мария», и колыбельную Сольвейг, все было хорошо, но не поражало столь сильно, как то простенькое излияние любящей души в домике у широкой реки. Галя сама была той девушкой – пела о себе.
Тут надо сделать важное отступление. Галя скоро сорок лет моя жена. И я на склоне нашей долгой совместной жизни понимаю, что происходило в тот первый вечер нашего знакомства. Галя из тех странных людей, которые всегда чувствуют себя неудовлетворенными. Она не радуется, когда исполняется ее желание. Ей не то чтобы мало, а всегда нужно «не то». И если представится случай погоревать о том, чего нет, она горюет искренне и долго. Я часто радовался просто тому, что живу, с печальной радостью говорил себе: «Мне бывало хорошо, даже когда было плохо». Гале бывает плохо, даже когда хорошо. Она не жадна, не корыстолюбива, не жаждет нарядов и дорогих удобств. Но вся направлена куда-то вдаль и в сторону – в недостигнутое, неисполненное, неисполнимое.
Короче, я был восхищен и очарован. И не преминул высказать свои чувства. В ответ она, когда подошел вокальный перерыв, предложила мне потанцевать. Я отговаривался, что танцую только танец медведя – с партнершей на руках, чтобы она не мешала мне топтаться. Галя согласилась и на медвежью пляску. Я схватил ее и закружился по комнате. Спустя два года она – мы взвешивались – весила 72 килограмма, в тот момент весу было около семидесяти – вполне доступная тяжесть для трехминутного таскания на руках. Все, разумеется, ликовали и прихлопывали в ладоши, подгоняя танцора, вряд ли уступающего в грации настоящему медведю. А Гале подошла очередь самой восхищаться и очаровываться.
В Норильске наступление нового года отмечалось дважды – по местному времени и в четыре часа ночи по московскому. Я пригласил Галю и всех, кто пожелает, пойти ко мне на концерт. У меня был отличный проигрыватель, изготовленный знакомым инженером, – чистотой звука это электронное страшилище, занимавшее целый угол в моей комнатушке, превосходило все тогда нам известные заводские модели. Пошли двое – Галя и миловидная, ничем, кроме этого, не примечательная девчушка Тамара. И была настоящая музыка: Гендель, Бах, Франк и Шуберт, Равель и Чайковский. И пели Шаляпин и Галли-Курчи, Собинов и Магда Оливеро, Джильн и Обухова – и с ними соперничала Галя, уже без Зюлейки-ханум, а совсем в другом репертуаре: я слушал многие свои любимые арии в живом, а не электронном исполнении. Тамара ушла, а Галя осталась – на первую ночь года, на единственную ночь, как мне тогда воображалось, но оказалось – на всю нашу дальнейшую жизнь.
Меньше всего я мог тогда предположить, что меняется все течение моей жизни, – очередное короткое знакомство, сколько их уже бывало! Алексей Борисович Логинов, в те дни главный инженер Норильского комбината, а впоследствии его директор, в своем служебном кабинете, закрыв предварительно двери, незадолго до того обрисовал возможности моей ссыльной жизни до жесткости прямоугольно: спирта пей – сколько влезет, женщин имей – сколько сможешь, а что до всего остального – то ни-ни!.. Ибо ты на крючке – десятки глаз на тебя, сотни ушей против тебя!
Вся трудность была в том, что, сын алкоголика, я пил не ради водки, а для веселья в хорошей компании, градусы сами по себе меня не влекли, и ясная голова была мне дороже мутной. А женщины «не заполняли все провалы жизни», именно так в одном стихе я очертил их значение для себя. Я знал, что рожден для чего-то более значительного, чем только сближаться с женщинами, это многие умели не хуже меня. А было нечто, что мог только я. Правда, я не знал доподлинно, в чем оно, это «нечто».
Были еще два обстоятельства, мешавшие мне понять перемену. Среди кратковременных и непрочных связей имелись и такие, что еще держали меня, как на цепи. С первой женой сохранились лишь дружеские отношения, в этом смысле она в козырях не шла. Но была Клава и ребенок от нее. Клаву предупредили, что связь со ссыльным и ее учительство в школе стали несовместимы, и она разорвала со мной видные всем отношения. Но невидные остались, она не собиралась от них отрекаться. «Ты не можешь быть мне мужем, но почему тебе не быть тайным моим любовником?» – убеждала она меня. Я хотел видеть ее женой, хотел быть законным отцом своему ребенку, любовниц в послевоенные годы даже в Норильске каждому мало-мальски стоящему мужчине хватало. И я знал, что в любой день, истосковавшись по девочке, могу вечерком прийти к Клаве на квартиру, и радость будет в игре с Ниной, и совсем другая радость, но тоже радость, когда Нина уснет – и это сознание еще приковывало к той квартире.
А в Москве ждала Оля – юная, влюбленная, очень решительная и деловая. Она понимала, что с Клавой разрыв неизбежен. Она восстала против отца и матери, ужаснувшихся, что единственная дочь собирается связывать свою беспорочную жизнь с «бывшим». С родителями она не посчиталась и заставила бы их покориться, заставила бы принять свои условия. А условия были просты: «Я буду ждать тебя, сколько понадобится, можешь мне верить. Но в Норильск не вернусь. Перебирайся в Москву, защищай диссертацию, чтобы я знала – ты здесь, ты мой, никого меж нами!» Ей было семнадцать лет, когда мы познакомились, а характера и тогда хватило бы на двух тридцатилетних. Она твердо очертила себе, что можно и чего нельзя. Даже влюбившись, она не теряла головы. Она сумела – честно ждать в Москве. Я тоже сумел бы – и вручить ее родителям загсовское благословение, и даже диссертацию защитить, все для нее было подготовлено. Но вот переехать в Москву было не в моих силах. Наши отношения с Москвой напоминали улицу с односторонним движением – из нее вышибали, в нее не пускали. Я в Москву хотел, она меня не хотела. Ничего с этим нельзя было поделать.
Но – странное дело – так и не связавшая нас любовная связь, ирреальная, а не телесная, тормозила мои поступки. Я не мог отрешиться от мысли, что либо Клава пожертвует своим благополучием ради сохранения отца ребенку, либо та милая и решительная девчонка, что так выдержанно ожидает меня в Москве, – чем черт не шутит, вдруг верховный генератор зла перестанет функционировать – все же дождется своего. И все эти мысли теснились во мне в ночь нашей первой близости с Галей любимыми строчками Блока:
...Свободным взором
Красивой женщине гляжу в глаза
И говорю: «Сегодня ночь, но завтра —
Сияющий и новый день. Приди,
Бери меня, торжественная страсть,
А завтра я уйду – и запою».
Но настало завтра, и обнаружилось, что и в сияющем и новом дне хочется повторения ночи. Хочется все так же тесно сомкнуться на узком диванчике телами и говорить стихами о стихах и беседовать о музыке – и нежным словом, как заветным ключом, раскрывать дверцы души. И снова была радостная, горячая ночь, и новая музыка, и новые стихи, и новые беседы обо всем на свете и о многом прочем. Мы сомкнулись и душами – единственная связь, которая, как хорошее вино, не ослабевает, а крепнет с каждым прожитым днем, с каждым ушедшим годом. Вполне по тому же Блоку в том же великолепном стихотворении:
Сегодня ночь – и завтра ночь!
Реальная ночь тоже всесторонне обложила нас. В том, что ныне прозаически называется «окружающей средой», а раньше именовалось таинственно – «природой», ширилась полярная темь. До первого проблеска солнца оставалось еще более месяца. А в стране ширилась ночь политическая, выискивались и искусственно создавались космополиты – благородному наименованию придавался оскорбительный смысл. Страну леденила холодная война. Багровой раковой язвой рдела Корея. Мы ждали больших перемен – и, естественно, к худшему.
А затем показалось солнце – астрономическое, а не в политике. Полярная ночь переходила в полярный рассвет. Рассвет ознаменовался скандалами. У Клавы отказали нервы. Я и раньше неделями к ней не являлся, она воспринимала это спокойно. Она знала, что я не снесу долгой разлуки с дочкой и, во всяком случае, когда придет срок приносить то, что она деликатно называла алиментами (мы с ней не регистрировались в загсе), непременно явлюсь с приношениями, а значит, хоть на ночь останусь – большего ей и не требовалось. «Новую хахалю завел? – почти беззлобно интересовалась она при встрече. – Заводи, заводи, ты без этого не можешь, а мне все равно – давно тебя не ревную. И ревновать не буду, хоть десятерых навесь на шею». Но, узнав, что появилась Галя, она каким-то сокровенным нюхом учуяла, что новая моя подруга нечто более значительное, чем все прежние. Мы встретились на улице, она выговорила мне, что совсем забыл о Нине, девочка спрашивает, где отец. В голосе Клавы путались плохо сработанная ласковость со столь же плохо прикрытым раздражением. Расчет был безошибочен: узнав, что меня хочет видеть дочь, я всегда бросал все дела и спешил к ней – забрать из детского сада и привести на квартиру к матери. На этот раз я отговорился занятостью и улизнул.
Однажды мы с Галей пошли в кино. Из осторожности мы старались пока не показываться на людях – ей афишировать связь со мною было небезопасно. Но, видимо, фильм выдался из хороших, раз захотелось на самый посещаемый вечерний сеанс. И случилось так, что точно за нами села Клава с подругой. Клава способна была дома закатить истерику с битьем посуды, но от публичных скандалов воздерживалась – во исполнение предписанных себе норм приличного поведения. Но на том вечернем сеансе не сработала ни одна из норм приличия. Клава не кричала, но голос ее свободно доходил