Галя — страница 5 из 6

доставала не чай, а пустой стакан. Тогда я оборачивался. Галя спала. Я улыбался и заканчивал работу – без чая писалось трудней. Теперь предстояло самое хлопотное – перевернуть Галю на бок, не разбудив ее. Диван был экономной конструкции, мы двое, тогда еще худые, могли спать только лежа бочком. Любая попытка завалиться на спину без замедления приводила к тому, что почивающий с краю оказывался на полу. Два-три раза в ночь один из нас просыпался и толкал другого: перевернемся на отдохнувший бок. Мы прижимались друг к другу и мирно спали еще какое-то время.

Пассивная помощь вскоре перестала устраивать Галю. Она заметила, что мой почерк не из тех, которые радуют машинисток. Я со скорбью признался, что еще не встречал машинистки, которая бы согласилась, без умильных упрашиваний и дополнительной платы за вредность, перепечатывать мою писанину.

– А ведь почерк у тебя внешне такой аккуратный, – вслух размышляла Галя. – Правда, буквы как-то по-готически стремятся вверх. Хочешь, я перепишу твою рукопись для машинисток?

Так появилась внушительная амбарная тетрадь, куда Галя страницу за страницей переписывала роман. Несколько месяцев усердного труда – и вся первая часть романа переселилась в «амбарное» помещение. И сейчас эта книга хранится у меня в тумбе: на полку поставить нельзя – не помещается ни на одной книжной полке, даже сконструированной нашей мебельной фабрикой, из расчета отнюдь не на современные небольшие книги, а разве что на инкунабулы и средневековые рукописные фолианты. Когда выпадает случай, я с нежностью беру эту состарившуюся книгу, перелистываю ее пожелтевшие страницы – и мне слышится аромат нашей с Галей творческой молодости.

Самоотверженный труд Гали проблем печатания отнюдь не решил. Когда я сунулся с рукописью к машинистке, рекламировавшей свою готовность услужить любому желающему, она с сомнением посмотрела на страницу, исписанную округлым, очень ясным почерком, взвесила на руке амбарную книгу и объявила:

– Бумага ваша, моей не хватит. Девять рублей страница.

Это было ровно в девять раз выше цены, которую тогда в Москве платили за перепечатанную страницу. Молоденькая миловидная машинистка – ее портил только небольшой горб – вмиг почудилась мне уродливой старухой. Ее услуги были мине не по карману.

– Это ведь Норильск, – сказала она с возмущением. – Здесь я печатаю заявления о пересмотре дел, каждое по две-три страницы. Никто не торгуется. А романы я вообще не печатаю.

Галя сделала следующий шаг в своей готовности помочь.

– Надо мне научиться самой печатать. Поступлю на курсы машинописи, где-нибудь достанем машинку.

С той поры прошло гораздо больше трех десятилетий. И все эти десятилетия каждая моя страница аккуратно и грамотно перепечатывалась ее рукой. Глубоко убежден: многие мои произведения вообще не были бы созданы, если бы рядом со мной не была она, моя Галка, моя подруга и помощница, первый ценитель сделанного мной, критик и секретарь-машинистка одновременно.

Я отвлекся на сентиментальные воспоминания. Время тогда было не из тех, что генерирует сладенькие сантименты. Верховный вулкан организовывал новое извержение зла и насилия. Сталин готовился к большой войне. В последний приезд в Москву друзья говорили мне, что он сказал кому-то (называли Рокоссовского), что война неизбежна, и лучше, если она произойдет при его жизни – меньше сделают ошибок. Плацдарм для новой схватки расширялся со зловещей целеустремленностью. Заокеанские Штаты создали и лихорадочно вооружали атлантическое сообщество государств, окружали нас цепями военных баз и боевых аэродромов, накапливали ядерные запасы, душили списками запрещенных к продаже нам товаров. Пуржила, пуржила по всей Европе и Азии жестко спланированная холодная война.

Мы в Норильске – заключенные, бывшие лагерники, нынешние ссыльные – болезненно чувствовали, что в далекой Москве подготавливаются какие-то грозные события.

А потом слухи о переменах наверху заглушились реальными известиями о реальных планах перебулгачивания на местах. В политотделе и органах подготавливались обширные списки ссыльных, по слухам – около 13 тысяч фамилий. Одна знакомая, сотрудница политотдела, сообщила мне по секрету, что видела и мою фамилию в тех списках. Всех, внесенных в списки, весной выселят из Норильска. «Куда?» – спросил я. «Мало ли куда, – ответила она. – Таймырская тундра, шхеры Минина, строительство железной дороги Салехард-Ермаково-Норильск... Норильск надо очистить от бывших зеков – таково указание».

А затем уже упомянутый «незлым тихим словом» Платон Кузнецов собрал своих партработников и прочитал им доклад о политических новшествах в стране. Надо радикально решить наболевшую еврейскую проблему. Евреи незаконно пробрались в большие города, проникли на важные посты, заправляют, пользуясь нашим ротозейством, на заводах. А люди это ненадежные, многие связываются со всякими американскими джойнтами – фирмами для камуфляжа индустриальными, а по сути -диверсионно-шпионскими. В случае международных осложнений евреи станут опасны, как были опасны в начале войны немцы Поволжья. Поэтому с ними нужно поступить, как с теми немцами. Весной, когда откроется навигация на Енисее, в Норильск начнут прибывать на поселение евреи со своими семьями. Всего Норильску приказано принять десять тысяч москвичей из Арбатского района столицы. Новых поселенцев велено встретить со всей гуманностью, трудоустроить, обеспечить жильем. Жилье готовое – квартиры наших ссыльных, их самих с началом навигации разбросаем по побережью Ледовитого океана. А работу приезжающим подберем. Норильск после вывоза ссыльных будет нуждаться в рабочих руках.

Вскоре после известия о заседании в политотделе ко мне пришел мой друг Виктор Красовский.

– Не хочется жить, – сказал он. – Знать, что тобой командует чья-то злая воля, что непрерывно, безостановочно, с дьявольским тщанием тебе без всякой твоей вины стремятся причинить все новые муки и унижения!.. Какой-то политический садизм! А теперь эта высылка на океан. Сколько можно терпеть? Лично я не собираюсь!

– У тебя есть другой выход, кроме высылки на океан?

– Есть! Сейчас покажу тебе. – Он вынул из бумажника какой-то порошочек, завернутый в десяток бумажек. – Действует мгновенно. Когда за мной придут, я этот порошочек в рот – и пусть сами выносят меня ногами в дверь. Хочешь, я и тебе достану такой?

– Нет, – сказал я. – Жизнь, конечно, превратится в жалкое существование. Но, видишь ли, я поставил перед собой важную жизненную задачу. Я на тридцать один год моложе Усатого. И я не отравлен черной злобой, как он, не затравлен вечным страхом преследования. Неплохая фора, не правда ли? Так вот – я выберу эту фору до дна, до капельки, до крупинки. Я хочу поплакать на похоронах Отца и Благодетеля всех народов, сказать ему на прощание: «Спасибо за счастливую юность, за всю мою радостную жизнь!» – а потом прожить еще ровно тридцать один год, больше – не возражаю, а меньше – не приму. Вот такая у меня цель, твои порошки ей не корреспондируют, применяя твое любимое выражение.

Я свою программу выполнил – пережил Сталина с перебором против 31 года, но не протестую. А Виктор ошибся, считая, что жизни ему уже не будет. Ему еще предстояло воротиться в Москву, стать доктором наук и профессором и около семнадцати лет пробыть референтом А.Н. Косыгина по экономическим вопросам – одним из того десятка людей, которых тогда называли мозговым трестом страны. Чем не жизнь?

На наших отношениях с Галей зловещие слухи о новых арестах, выселениях и переселениях сказались весьма своеобразно. Начавшаяся совместная жизнь безоблачностью не радовала. Мы как-то отправились в кино, шла трофейная картина «Судьба солдата в Америке» – полугангстерский фильм, полунациональная трагедия, хорошо поставленная, с хорошими актерами. Одна из героинь, со странным именем, – кажется, Памела, – горько жалуется, что беззаветно служила любимому, а тот и не подумал формально назвать ее женой. Галя расплакалась.

– Крепко ты переживаешь за других, – сказал я. – Не ожидал, что на тебя так подействуют чужие горести.

– Я переживаю за себя, а не за других, – отрезала она. – У меня точно такая же жизнь, как у той Памелы. Очень жаль, что ты этого не понимаешь.

– Уж не хочешь ли ты выйти за меня замуж? Вот был бы повод Кузнецову произносить новые речи, испепеляющие своим идеологическим накалом.

Я смеялся. Не было в нашем глупом житейском мирке ничего более глупого и опасного, чем выйти замуж за меня. Она начала сердиться.

– Напрасно смеешься. Я именно хочу замужества с тобой.

Я продолжал смеяться.

– Что-то не слыхал, чтобы загсы регистрировали браки людей, которые еще не развелись с прежними супругами. Мой паспорт, правда, чист, – верней, ссыльное удостоверение, а не паспорт, – но в твоем значится тот майор, с которым ты приехала. Кстати, жаль, что ты не познакомила меня с ним. Все же родственники по душе – любим одну женщину.

– Не познакомлю. Его уволили за пьянство, он уехал из Норильска. Но ты ошибаешься – мой паспорт чист. Я приехала с Константином, это верно, но регистрироваться не торопилась.

– А со мной хочешь зарегистрироваться?

– А с тобой хочу. Имеешь возражения?

– Ровно тысячу и одно.

– Короче, ты не любишь меня!

Она опять заплакала. Надо было менять тон.

– Глупая! Непоправимо глупая! – сказал я нежно. – Дело не в отсутствии любви к тебе, а в том, как моя любовь велика. Тебе нельзя выходить за меня, потому что это равносильно твоей гибели. Пока мы с тобой живем, не освященные формальной бумажкой, тебе грозит не так уж много неприятностей. Ну, уволили с прежней работы, выгнали из комсомола, отказали в гостинице... Все это уже было. Что еще обрушат на тебя? Но зарегистрированный брак – тяжкая гиря, которую ты добровольно навесишь на себя. Весной меня повезут куда-то на океан – на беспросветное прозябание, на умирание от голода, непосильной работы, новых оскорблений. Мою любовницу, мою любимую, не схватят вместе со мной, не арес