Галя Ворожеева — страница 22 из 36

— Вот и хорошо, вот и хорошо. А я вот… через это вот, — она зажала в кулаке горлышко бутылки, — всю свою жизнь погубила. — Стиснув губы, она зажмурилась. Стебель испуганно следил, как из-под ее век сочились слезы и как вздрагивали и дергались ее губы. «Неужели это моя родная мать?» — в недоумении подумал он.

— Я ведь не всегда такой была. Я ведь и любимой дочкой была. И красивой школьницей была. И красавицей студенткой была. И меня многие любили. Вот-вот — посмотри какой я была! — она торопливо, словно боясь, что сын ей не поверит, раскрыла чемодан и принялась рыться в нем. Наконец вытащила черный, плотный конверт и извлекла из него несколько фотографий.

— Вот-вот, смотри — это я! Это мне было шесть лет.

Стебель взял фотографию, — на него смотрела родниково-чистыми, светлыми глазами смеющаяся девчушка с большим бантом, сидящим, как белый вертолетик, на пышных светлых волосах. Стебель любил детей, и ему показалось, что лучше этого ребенка он еще не видел. Он непроизвольно взглянул на обрюзглое лицо матери и снова перевел взгляд на лик ребенка. И ему стало жарко, душно, страшно. И жалость к этой погибшей девочке так и пробороздила по его сердцу. А мать уже протягивала ему другую фотографию.

— А это я — студентка торгового техникума.

Стебель взял вторую фотографию — на него глянуло ясное девичье лицо. В глазах светилась смешинка, вздернутый нос мог принадлежать только веселой озорнице, на лоб была сдвинута квадратная, обшитая бисером узбекская тюбетейка, улыбчивые губы как бы говорили, что этой дивчине и море по колено.

Стебель положил рядом две фотографии и увидел черты маленькой девочки в чертах студентки, и тут же он перевел взгляд на лицо матери, мысленно убирая обрюзглость, морщины, тусклость кожи, и вдруг увидел те же, что и у студентки, черты лица, только теперь искаженные и увядшие. И это было самым страшным.

— Неужели это ты, мама? — снова уставившись на фотографии, изумился Стебель. Он и не заметил, что впервые назвал ее мамой.

— Я, я, — горестно откликнулась мать. Она пощупала свое лицо. — Вот как может жизнь — будь она проклята! — изжевать человека.

Стебель испуганно повернулся к ней.

— Зачем же ты так о ней… о жизни? Разве она виновата?

— Конечно, конечно, она тут ни при чем. Ее самое измордовали живоглоты. Ведь кругом подлец на подлеце. Каждый норовит съесть тебя. Когда я была таким вот лакомым кусочком, — она потыкала пальцем в лицо студентки, — мужичье буквально за мной охотилось! Они, как твари-браконьеры, обложили меня тогда со всех сторон. Развращали, как только могли, сволочи. А я, глупая девчонка, только рот доверчиво разевала.

Мать говорила с пьяной яростью, и Стебель боялся, что у нее вот-вот вскипит на бледных губах пена.

— Они уже в двадцать лет научили меня разным махинациям за прилавком, таскали меня по своим гулянкам. Замужество, семейная жизнь, дети — все это мне казалось зеленой скучищей. Мне, видишь ли, хотелось этакой шикарной жизни. Чтобы, значит, из ресторана не вылезать. А для этого деньги нужны. А где их возьмешь? Вот эту слабинку мою и нащупал один мерзавец; такой зелененький дохленький бухгалтеришка из облторга. Я тогда работала в магазине в галантерейном отделе. Ну и начали через меня сбывать всякий дефицитный ворованный товар. А через год вся наша гоп-компания оказалась на скамье подсудимых. Три моих лучших года сожрала тюрьма. А из тюрьмы я вышла уж оторви да брось. Эх! Зачем травить себе душу? Погублена жизнь. Да ее просто не было, не получилась она. Даже тебя, сына, не я вырастила.

Подавленный этой исповедью, Стебель сидел ссутулившись, не глядя на мать. Она налила портвейна себе, ему, Стеблю, стукнула своим стаканом о его стакан и медленно, не отрываясь, высосала вино до дна.

— Фу-у, — выдохнула она, отчаянно сморщилась и захрустела огурчиком. Теперь Стебель смотрел на нее во все глаза. Он же ничего не знал о матери. А ей, должно быть, стало нехорошо от этого взгляда, и она проворчала:

— Ну, чего ты… залюбовался мной? Пей, пей!

Стебель отпил глоток и тихо спросил:

— А кто мой отец?.. И где он?

— Не спрашивай о нем никогда, — хмуро ответила она. — Зачем тебе какой-то негодяй?.. Опять ты смотришь на меня как-то особенно? Хотя смотри, смотри… Я ведь была, знаешь, какая? Вот слушай, я расскажу тебе одну из своих историй. Работала я, значит, тогда в лучшем отделе лучшего универмага. Отдел сувениров! Ну, твоя мамка была девочка — гляди не наглядишься! Что фигурка, — она в воздухе нарисовала непослушными руками что-то извилистое, — что ножки, — и она вытянула ногу в спустившемся морщинами чулке и хлопнула себя по колену, — и другое прочее — все, как на выставку, — и она лихо щелкнула пальцами, захохотала. Но вся эта разухабистость звучала фальшиво. И смех ее был вымученным, и улыбка, и глаза, и лицо ее выглядели жалкими. Должно быть, она рассказывала эту историю для того, чтобы как-то приподнять себя, хоть чем-то похвалиться перед сыном. А ему слушать ее было тягостно.

— И вечно около моего прилавка отирались парни, солидные мужчины и даже старикашки, — лихо продолжала мать. — Стоят и таращат на меня глаза, язвило бы их, тают, млеют, рты растягивают от уха до уха — улыбаются, значит. Помани я только пальцем, на четвереньках побегут за мной. Смехота! Отдел для женщин, а в нем торчат мужики. Прилавок мой — шик-блеск — сплошное стекло, а под ним и на стеклянных полочках по стенам чего только нет для подарков: тут тебе и ожерелья, и браслеты, и духи, и чулки, которые можно продернуть через петлю на твоем пиджаке, и всякие там нарядные косыночки да платочки, шарфики да перчаточки — одним словом, всяческая утеха для женского сердца. И все это ярко освещено. И среди этого райского уголка — я!

И вот как-то вызывает меня к себе директор. Пройдоха — пробы негде ставить! Представляешь?.. — Она замолчала, беспомощно глянула на Валерия, потерла лоб и воскликнула: — А, черт! О чем я говорила-то?

— О том, что директор тебя вызвал, — подсказал Стебель.

— А! Да, да! Вызывает он меня и говорит: так, мол, и так, Аннушка, выручай. «А что такое?» Да вот, говорит, скопилась у нас на складе целая гора уродливых игрушек местного производства. Никто их не берет. Можно, конечно, списать их, да и на свалку. А я думаю, может быть, попробуем — спихнем их покупателям. Тут уж вся надежда только на тебя. Удиви-ка, мол, своим мастерством. Красота, мол, красота твоя главную роль должна сыграть. Нарядись во все лучшее и стань за прилавок, как богиня, — мать как-то нелепо разбросила крыльями руки, изображая неведомую богиню. — И как только, мол, начнет грудиться и мельтешиться около тебя мужичье — ты и всучи им всю эту рухлядь.

Ну, мне, конечно, стало лестно — сам понимаешь — и я взялась за это дело. А игрушки — бог мой! — это же надо такое сотворить для ребятишек! Какие-то тяжеленные, железные грузовики, дико зеленые уродливые танки, похожие на утюги пароходы, кубики величиной с кирпич, метровые медвежата, отвратительные, грязные зайцы, куклы с идиотскими мордами, клоуны с облупившимися носами, деревянные ружья, будто вырубленные топором.

Ну, разложила я весь этот хлам. Ребята подходят. Шуточки, смех. Я глазками стреляю, подзадориваю, — и мать показала, как она когда-то стреляла глазками. — Смотрю — клюнуло: один взял урода, другой, третий. Лады, думаю, и вовсю кокетую с ними. И не надо, а берут. И что ты думаешь? Валерка! Что ты себе думаешь?! — закричала мать. — Ведь через два дня исчезла вся эта гора утиля! Вот это была классная торговля. Все продавцы бегали смотреть, как я торгую… Но самое смешное, Валерка! Самое смешное то, что потом весь этот хлам нашли во дворе магазина. Ребята покупали, точили со мной лясы, знакомились, а выйдя из магазина, швыряли через забор всех этих уродцев…

После этой операции директор мне и говорит: «Ну, Аннушка, ты, мол, далеко пойдешь». И премировал меня… Да, премировал… Ты, мол, далеко пойдешь! — опять она как-то несуразно выкрикнула, помолчала и уже тихо, устало закончила: — Да-а… Пойти-то я пошла, да вот только никуда не пришла.

Она уже совсем опьянела и стала неприятной Стеблю, он было отвернулся от нее, но тут же, стараясь подавить в себе брезгливость, поднялся со стула и как можно заботливей сказал:

— Ты с дороги устала, ложись — отдохни.

Он повел ее к кровати, а она, бормоча: «Милый ты мой, сыночка ты мой», все пыталась поцеловать его, а он отворачивал лицо. Немного побормотав что-то непонятное, она уснула.

Стебель подошел к столу, и ему в глаза бросилось смеющееся лицо девочки; он взял фотографию, повернулся к матери, глянул на ее полуоткрытый рот и чуть не застонал. Неужели эта чудеснейшая девчурка могла превратиться в эту пьяную старуху?! Его пронизала горячая жалость к девчушке, а через нее он пожалел и мать, вот такую, какая она есть. И захотелось ему пригреть ее, скрасить ее старость, одиночество. «Пусть живет со мной, — решил он. — Куда же ей деваться? Помогу ей избавиться от пьянства… В совхоз ее устрою»… И тут он вспомнил о Маше. И обрадовался. Вот кто ему поможет. Маша простая, отзывчивая и вместе сильная, боевая — с такой не пропадешь. Вдвоем они выведут мать на путь истинный. Снимут у кого-нибудь квартиру и заживут втроем. Стебель совсем приободрился. Мысли его прервал приход Шурки.

— Кто это? — удивился тот, глянув на кровать.

— Понимаешь, мать прикатила… в гости, — объяснил Стебель. — Пусть поживет у меня. Ты не против?

— Ну, что за разговор! Пусть гостит. Все равно мы в поле пропадаем от темнадцати до темнадцати. — Он увидел вино и воскликнул: — Эге, это мне сам бог послал! — и, допив из чашки Стебля, снова ее наполнил. — Так вот она какая, — произнес Шурка, разглядывая мать Стебля. — Чего же это она раньше-то не тосковала о тебе?

— Плохо у нее все… Тяжело ей… Одна ведь. Да тут еще старость. Несчастный человек!

— У нас же нечего жрать. Нам и угостить ее нечем. Давай хоть солдатские щи сварганим.

— Из топора?

— Зачем? Где-то в погребе еще кусок мяса завалялся.