Гамаюн — птица вещая — страница 33 из 72

. — Таких быстро... вычерпывают. В конце концов, остается сухое дно, яма — разочарование. Вот почему я им не завидую. Марфинька — красивая девушка, поберегите ее. Только не обозляйте, не восстанавливайте ее против себя. Если она полюбила и вы станете мешать, она вас возненавидит.

Квасов дома не ночевал. Утром вышел на работу чистенький, выбритый, в кремовой сорочке и пиджаке из того удобного импортного материала, которому присвоено знаменитое название — твид.

В «рено», Николай мог бы побиться об заклад, на Жоре был коричневый с голубой искрой пиджак и белая рубаха. Если Жора успел переодеться — значит, он ночевал не у Марфиньки, а у Аделаиды. К ней он уже успел перетащить часть своих вещей.

Квасов радушно тряс руку Николаю, и на его свежем лице, в смеющихся темных глазах нельзя было прочитать никаких дурных мыслей. Николаю хотелось, чтобы все обошлось по-хорошему. Ну, проехались в машине, ну, пусть прижималась. Ребенок еще, если разобраться. Вряд ли Марфинька понимает, что хорошо, что плохо. После придется пожурить Жору за вольности и потребовать, чтобы он не пользовался неискушенностью сестры.

В умиротворенном состоянии духа и помня вчерашние советы Наташи, Николай выбрал во время перерыва минутку и подозвал Марфиньку. Она подбежала, поцеловала брата в щеку и прижалась к нему плечом. Вот так же она прижималась и к Жоре.

— Коля, ты читал уже? — Марфинька схватила брата за руку и подтащила к стене: в одной из «молний» в числе лучших ударниц-сверловщиц была названа и Марфинька. — Коля, читай выше: «Равняйтесь на них!» Как ты думаешь, можно написать папе и маме? А может быть, после, когда повисит, разрешат снять эту бумагу и послать? Пусть узнает Михеев!

— А что Михеев? Валушка теперь все равно не вернешь никакими «молниями». Поздравляю, Марфинька. — Николай уже хотел отложить свой разговор.

Но тут он поймал взгляд сестры, устремленный на Квасова, и погасшее подозрение вспыхнуло с новой силой.

— Вчера видел тебя с ним, — сказал он.

— Где? — Марфинька зарделась с ушей, потом краска залила шею.

— Почему ты не спрашиваешь, с кем?

— Не спрашиваю... — Смущение исчезло, краска схлынула, только нервно подрагивали ноздри. Марфинька облизнула губы и вытерла их тыльной стороной ладони. На коже остались следы помады.

Только теперь Николай заметил помаду и тонкую черточку не то пореза, не то укуса на ее верхней припухшей губе.

— Лихорадка была, — сказала она, — обметало. Сорвала нечаянно.

— Зачем губы накрасила?

— Город, — ответила Марфинька без смущения, приготовившись к любому отпору. — Надо же когда-нибудь.

Марфинька и не рада была своему дерзкому ответу. По недоброму взгляду брата, по его внезапно окаменевшему лицу она почувствовала, что ей грозит опасность, и беспомощно оглянулась, ища у Квасова поддержки. Но он стоял спиной к ним, курил и, размахивая руками, разговаривал с чахоточным Старовойтом.

— Скажи ему, чтобы он больше не кусал тебе губы. И не смел катать в машине...

— Коленька, — лицо сестры вдруг просияло, — не надо так... Ни разу не ездила на машине. Впервой, Коля. Сама напросилась. Не думай о нем...

— Платить за это придется, Марфинька, — охолонувшим голосом предупредил Николай. — Обманул он тебя...

— Нет! Не обманывал!..

В изломе бровей, искрививших ее лицо внутренней болью, можно было прочитать многое, и прежде всего просьбу пощадить.

Не поняв сестры, Николай грубо прикрикнул:

— Сама, что ли?

— Сама... — От выражения страдания не осталось и следа. — Люб — и все! Ночами снился... Слышал, как кричит в зоопарке больной лев? Вот и во мне все так же кричало... Не смогла...

— Возьми себя в руки, Марфинька, — только и мог произнести Николай.

Он не узнавал сестры. Как она изменилась!.. Лучше бы солгала, успокоила его обманом. Но она не хотела лгать — слишком велико было ее первое счастье.

— Не могу с собой совладать, — Марфинька беспомощно опустила руки. — Не совладала... — Полузакрыв глаза, она с горькой улыбкой, почти беззвучно прошептала: — Не жалею, Коля, прости... И меня не жалей...

Повернулась и пошла к «Рабоме» уверенными, твердыми шагами.


ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ


Ломакин срочно вылетал за безнарядными станками на Урал. Вместе с ним начальник спецотдела, помощник директора, отвечающий за цехи оборонного значения. Безнарядными назывались станки, получаемые по встретившейся надобности вне государственного плана. Заказчик-военвед обеспечивал формальности — письма, просьбы. Выколачивать же станки приходилось заводу. Немало мук и унижений пришлось испытать Ломакину. Промышленники на Урале кондовые, крепчайшие. Бумажка с красной звездочкой в штампе действовала на них лишь потому, что ее самолично подписал прославленный маршал Тухачевский.

В кабинете директора собрались основные «киты» завода; пили чай с кремнистыми бубликами, обмахивались газетами, вытирались платками, слушали неофициальный отчет о поездке. Ломакин был настроен демократически, пил чай с блюдечка, вприкуску, со свистом пропуская его через зубы: «Иначе чай не в чай».

— Летали мы на дрянной машине «Дорнье-Меркурии»... — Ломакин с удовольствием подчеркивал редкий в те годы вид транспорта и ради щегольства поругивал пассажирский «Дорнье», называя его и «Дарьей» и «братской могилой». — И только микрофончик, который мы взяли у Шрайбера, позволил нам без всякой отрыжки освоить воздушные просторы нашей Родины... Не понимаешь, о чем речь? — Ломакин кольнул глазами раздобревшего из-за болезни сердца завпроизводством Лачугина.

— Объясните, что за микрофончик, — склоняясь тучным телом в сторону директора, попросил Лачугин и поправил на лысой голове тюбетейку.

— Микрофончик — это маленький патефон. Микромузыкальный инструмент, заключенный в металлическую коробочку, — охотно объяснил Ломакин. — Представьте, великолепная штука! Почему бы нам не освоить его в порядке ширпотреба?

Страсть энергичного директора к освоению новых приборов все знали хорошо.

— Не ради красного словца упомянул я о микрофончике. — Ломакин плутовато взглянул на уединившегося возле раскрытого окна своего спутника по странствиям, молодого, одетого в военную форму помощника; тот подтвердил слова директора кивком головы и положил ногу на ногу; от его начищенных голенищ на противоположной стене заиграли мутные зайчики.

— Стоило нам завести «Голубую рапсодию» или «Блюз», как души уральских коллег таяли. В Ижевске мой старый дружок, директор, сразу подписал шесть станков «Леве», расчувствовался. А в Перми попался музыкальнейший руководитель завода, бывший чапаевец. Долго не сдавался на токарно-винторезные: нет, мол, готовых, станины некому шабрить, олова на заводе не хватает. Пообещал ему олова полтонны, а у самих-то нас если наберется тридцать кило, так и то хорошо. — Все заулыбались, вспомнив телеграмму Ломакина на имя Парранского об отгрузке несуществующего олова. — Путевки в Гульрипш пообещали каким-то мастерам, страдающим туберкулезом легких. Казалось, иссякли все наши резервы. Но вот появился микрофончик с «Блюзом», расчувствовался чапаевец. А когда пластинка докрутилась, посмотрел на часы, подвел нас к окну, распахнул и сказал: «Слушайте». И что бы вы думали, запел гудок, действительно запел какую-то арию, чуть ли не из Мусоргского или Верди. Слеза появилась у чапаевца в глазах, говорит: «Какая песня, слышите? Полгода отрабатывал мелодию один милый человек, добился. Гордимся гудком, веселит он всю Каму. Пароходы слышат и вторят ему. Сам поэт Василий Каменский приезжал на завод, прослушал и сказал: «Кабы моему Стеньке Разину такую музыку, всю Россию бы всколыхнул не только без топора, но даже без топорища...»

Слушая «беспочвенную» речь директора, Парранский дивился необозримой сложности русской души, иногда излишне доброй, иногда беспощадно озлобленной, а зачастую вот такой, казалось бы, размягченной, мудрой в своей наивности и лукавстве. Ломакин начал с песни гудка, с микрофончика, взятого у немца Шрайбера, с «летающей братской могилы», а закончит непременно «большим раздолбаем».

Предчувствие Парранского незамедлительно оправдалось. Поговорив об оборудовании, о сжимании площадей для установки прибывающих из разных мест станков, Ломакин обрушился на главного механика и вонзил отравленную стрелу в начальника снабжения, практиковавшего мелкие подачки при проталкивании нарядов на исполнение.

— Товарищ Стебловский, на языке прокурорского надзора это называется дачей взяток. И пусть не обижаются ваши первоклассные агенты-снабженцы, если за каждую пачку папирос и традиционные пол-литра они, в конце концов, будут расплачиваться каторжной тачкой. Предупредите их!..

Лысый во всю голову Стебловский быстро-быстро дергал верхней короткой губой и маленькими щетинистыми усиками, которые он подкрашивал. Карандаш в его толстых, пухлых пальцах услужливо бегал вслед за каждым словом директора по солидному блокноту из меловой бумаги.

Конечно, все останется по-прежнему, и это все понимали: простая бумажка, пусть она называется нарядом, еще не листовая латунь, не сталь в прутке, не химикалии и не цветные металлы. И как бы ни называл строгий прокурор снабженческие страдания, ничто и никогда не добывается при помощи сухой ложки. Поставленный между двумя огнями: железным планом и не менее железным прокурором, начальник снабжения по-прежнему будет пускаться во все тяжкие, чтобы отоварить наряды на многочисленных базах, разбросанных, как правило, по окраинам столицы. Добывать-то надо внеплановый товар. Если уж на то пошло, микрофончик директора разве не те же самые традиционные пол-литра или невинные пачки папирос, которыми, словно патронными обоймами, набивались портфели агентов, каждое утро бросаемых в бой за материалы?

— Вопросы есть, товарищ Стебловский? — закончил Ломакин и, хлебнув чай, нажал кнопку звонка, спрятанного с левой стороны письменного стола.

— Есть, товарищ директор. — Стебловский вскочил и прижал к животу блокнот с неуклюже набросанным чертежом какого-то неизвестного аппарата.