Гамаюн — птица вещая — страница 7 из 72

Пока хозяйка переодевалась, Николай имел возможность поразмыслить. Он сравнил родительскую, избу с этой квартирой, полезные в обиходе предметы — с этими вещами. К чему старый светильник, если есть электричество? Зачем эти высокие кувшины, исписанные иероглифами бамбуковые палки? Ведь на все это истрачены деньги. Дома, бывало, покупка чугуна или сковородки обсуждалась по нескольку дней кряду. Пропажа ведра или веревки вызывала столько волнений, столько взаимных упреков... Сейчас родители задумали приобрести корову, без нее невозможно прокормиться. Сколько писем, тревог, расчетов... Николай невольно потянулся к карману, в нем было зашито двести рублей. Протест поднялся в душе Николая и отрезвил его. Нечего робеть и считать себя ниже...

— Что с вами? — Аделаида присела напротив Николая.

— Со мной? Ничего...

Он видел ее колени, остро чувствовал запах духов и еще какой-то запах — не то барбарисовых конфет, не то помады.

— Нет, вы изменились, стали строже ко мне. — Она наклонилась и притронулась к его руке, туго охваченной в широком запястье манжетом темно-зеленой военной рубахи.

Теперь, когда она наклонилась, он видел желобок на ее груди, теряющийся в розоватом шелке, и опять ее полные, округлые колени, обтянутые тонкими чулками.

— Вы где покупаете такие чулки? — неожиданно для самого себя спросил Бурлаков, чувствуя, как зреет в нем глухое раздражение.

— Вы заметили? — Она оживилась, провела ладонью по ноге от щиколоток до колена. — Это они... — махнула куда-то в сторону головой. — Серж достает. Мой... муж. Фамилия его... Коржиков. Мы не расписывались с ним, зачем? Потом такая бесцветная фамилия... Аделаида Коржикова. Очень шикарно...

Она закурила от зажигалки и задула огонек, выпятив нижнюю губу. Пожалуй, она не подурнела за это время; ее яркая зрелая красота, вероятно, по-прежнему дурманила головы мужчинам. Но она стала хуже в чем-то другом. Все в ней было чужое, деланное, неискреннее.

Она задавала вопросы, но была невнимательна к его ответам. Казалось, ее голова была занята чем-то другим. Отсюда настороженность, забывчивость, сухой смех.

Чужая? Да, вероятно, так. Стоило ли думать о ней, чего-то ждать! Пропала детскость, когда-то отличавшая ее от многих; она казалась старше своего возраста, и это не вызывало в нем жалости.

— Неужели вы думаете поселиться в деревне?

— Если найдется работа, да.

— И вас не тянет в город?

— Опять-таки все дело в работе.

— Вы думаете служить?

— Нет... Работать.

— Неинтересно! — вырвалось у нее.

— Работать неинтересно? — Николай пожал плечами. — Не понимаю.

Аделаида решила перевести разговор.

— Что у вас на петлицах?

— Треугольники.

— Вижу. Два. Это считается много?

— Не знаю, для кого как. Мне вполне хватает, — сухо ответил он и, посмотрев на призовые часы, врученные ему самим комдивом за отличную рубку, сказал: — Мне пора.

Она поднялась вслед за ним, погасила папиросу.

— Вы, вероятно, голодны. Поужинали бы с нами. Серж должен вот-вот прийти. Но если вы спешите...

— Тогда вы не смеете задерживать?

— Зачем вы так, Коля? Не обижайтесь на меня. Ведь мы старые друзья... — Она насторожилась, не закончив начатой фразы, и вышла из комнаты.

Через неплотно притворенную дверь из коридора донесся недовольный, приглушенный голос мужчины:

— Хорошенькое дело!.. Вошел... шинель... Надо было меня предупредить...

Коржиков вошел в комнату вслед за Аделаидой, с покоряющим радушием встретил поднявшегося к нему навстречу молодого человека. Он потряс протянутую ему руку и вслух восхитился этой «армейской мозолистой рукой, умеющей крепко держать пролетарский штык и саблю». Сам Коржиков был внешне неприметный человек, среднего, а может быть, и низкого роста, с сутулой спиной, с плоскими серыми щеками и вставной верхней челюстью, отчего его улыбка как бы носила фарфоровый оттенок.

Коржиков умел расположить к себе своей способностью сразу «находить контакты». Если какой-нибудь человек собеседнику не нравился и он о нем дурно отзывался, Коржиков глубокомысленно поддакивал, говоря с самой подкупающей искренностью: «Да, да, как вы его верно разгадали! Ведь этот субъект и во мне вызывал странные ассоциации... Вы удивительно точно разгадали его». О том же человеке он мог высказать и совершенно противоположное мнение, лишь бы «найти контакт». Никто из сослуживцев не избежал чести быть обласканным Коржиковым, и при выдвижении Коржикова ни у кого не поворачивался язык назвать его подхалимом или карьеристом. Неуловимость его общественного лица иногда ставила в тупик представителей так называемых инстанций. Его пытались исследовать чуть ли не лабораторным методом, но ничего предосудительного в его микроструктуре не обнаружили. И это происходило не только потому, что в родословной бабушек и тетушек царил полный социальный порядок, а прежде всего потому, что он умел «войти в контакт» с любыми диаметрально противоположными взглядами и на общую политику, и на жизнь, и на значение отдельных личностей. Таков был Коржиков. Окажись он хоть на минуту не на высоте, и пропало бы его положение, а не только запыленная аппаратура кальяна или ориентальный светильник в его комнате. Здесь не мешает сказать, что, по преданиям летописцев, известных только Сержу Коржикову, в его светильнике когда-то плавали фитили в человеческом жире, натопленном деспотом из трупов опальных и зазнавшихся приближенных.

— Я никогда не бывал на Востоке дальше Тифлиса, дорогой мой Николай, но всеми фибрами души предан Востоку, хотя и опасаюсь его загадочной неразбуженной силы, — уверял Коржиков за графином разбавленного спирта и бережно вскрытыми шпротами. — Каждая вещь с Востока для меня не просто красивая вещь. Это реликвия, символ, шарада... Отец Адели был наездник, в этом тоже есть тайный смысл. Вы кавалерист — разве вы не видите незримые нити, которые потянулись к нам от всадников с раскосыми глазами и арканом у луки седла?.. Вы знаете, где родник их мужества и ярости? Не знаете? Я расскажу. Воин-монгол мчался по степям, ведя трех лошадей в поводу. Когда его горло пересыхало, он не искал колодцев в безводных пустынях. Он прыгал с седла, вскрывал ножом набрякшую вену коня и припадал к горячей, живой струе крови... Он вытирал усы и губы полой халата, снова бросался в седло и мчался как ветер. Нас, русских, боятся хилые интеллигенты Европы, ошибочно считая, что мы и есть Восток. Нет, нет! Надо объяснить им: Восток далеко за нашей спиной. Когда он созреет, из нас тоже натопят сала для таких вот светильников...

Какая-то сумасшедшинка появилась в глазах хлипкого Коржикова, смех становился неестественным и злым, лицо было как маска.

Казалось, он нарочно разыгрывает Николая, считая его наивным парнем, и насыщает его нелепицами и бредом. Но здоровый ум Бурлакова не мог поддаться на такие противоестественные соблазны. Вначале в нем зажглось любопытство, но и оно погасло в конце концов. Ему стало скучно и противно. Какая-то алчная зависть к степным дикарям, противоестественный восторг при рассказах о трупах и крови вызывали отвращение. Николай попросил Коржикова оставить в покое монголов и пощадить невинных лошадей.

— Тогда не было шпротов, — Коржиков захохотал, поднял вилку с насаженной на нее темно-коричневой промасленной рыбкой, — не было спирта-ректификата и отсутствовали карточки на основные виды продовольствия. Темники Тамерлана не знали пятилеток... За здоровье здоровой стихии, Коля! Дай я тебя поцелую.

Николай отстранился.

— Не надо...

— Гребуешь мной? — Коржиков издевательски подчеркнул простонародное слово.

Бурлаков это понял, и его лицо налилось кровью.

— Нет, я не брезгую, а просто противно слушать. При чем тут пятилетки?

— Коля, ведь он пошутил, — вмешалась Аделаида. — Хотите, я с вами выпью на брудершафт? Можно, Серж? Разрешаешь?

— Тебе я все разрешаю... Если хочешь, ложись с ним спать. Благословляю...

Аделаида нервно рассмеялась и, придвинувшись к столу вместе с креслом, разъединила мужчин. Глаза ее выдавали тревогу. Ей совсем не было весело.

Коржиков прикинулся пьяным. Прихлопывая ладошками по ручкам кресла, он забормотал что-то невразумительное о каких-то людях, которые стоят с кнутом перед опасным и мускулистым зверем. Затем, искажая слова, запел «Варшавянку».

Вскоре он затих, запрокинул голову и захрипел.

Бурлаков поднялся.

— Прощайте. — Он протянул руку. — Вероятно, мы уже никогда не встретимся.

— Почему же? — Она стояла рядом с ним, дыхание их смешивалось. — Я буду рада видеть вас, Коля.

— А он?

— Это вас не должно беспокоить, — сказала она отчужденно и отняла руку. — Вы остаетесь в Москве?

— Нет... Уезжаю в деревню...

— Я завидую вам. — Гримаса боли появилась на ее красивом холодном лице. — Как это хорошо — иметь родителей! Когда их нет, приходится идти напролом, спрятаться не за кого.

— Вам нелегко? — спросил Николай, еле выдавливая слова.

— Да. Заметно?

— Я заметил...

— Пусть вам лучше будет в жизни, чем мне, — произнесла она и прикоснулась ладонью к его щеке.


ГЛАВА ТРЕТЬЯ


Удолино — небольшое село о двадцати — тридцати дворах, в семидесяти пяти километрах от столицы. И хотя до Москвы рукой подать и поезда ходили часто, Удолино оставалось глухим селом, без электричества, без кино и других достижений эпохи. Восходы и закаты — вот табельная доска крестьянина; от рассвета до густых сумерек бесконечный строй забот.

Революция запомнилась в Удолине погромом помещика и братоубийственной дележкой земли. Мироеды, подогревавшие страсти, теперь были ликвидированы вместе со всеми своими семейными корнями, отправлены в Сибирь или на Урал. Межи перепахали, отвели неказистых лошаденок в общую конюшню, на ветреный бугор, стянули плуги и сохи в один двор, туда же и бороны. Вначале район прислал в артель трактор «Фордзон», потом от него отказались из-за прожорливости машины и частых поломок. «Фордзон» доконали бугры и земля, которую проще всего не пахать, а обжигать из нее кирпичи.