Горький – как он есть
Стара в нем только его похудевшая шея. А стоит он на своих высоких ногах и носит круглую шляпу с прямыми полями со своею особой элегантностью сильного мужчины.
Он много рассказывает и все помнит: книги, которых прочел так много, как только может прочесть самоучка, читающий все подряд, села, которые проходил, знакомых своих, знакомых – с отчествами и женщин, которых целовал.
Помнит так много, что кажется, что он смотрел на жизнь восьмью или больше глазами, равномерно расположенными вокруг головы.
Он видел все, как будто даже не поворачивая шеи. Это придает знанию его, особенно книжному, монотонность.
В мире, который знает Горький, не хватает поэтому координат, в нем нет верха и низа, левого и правого, он слишком мало расчленен и слишком густо застроен.
Горького много и плохо учили. Учили восьмидесятники, социалисты просто, большевики, русские писатели, академики из Дома ученых и переводчики из «Всемирной литературы».
Из всех вещей в мире Горькому больше всего нужны органы или приборы, которые закрывали бы отверстие ушей так, как закрывается глаз.
Горький обременен количеством так, как старая Россия во время войны была обременена двенадцатимиллионной армией.
У него развит больше всего пафос сохранения, количественного сохранения культуры, – всей.
Лозунг у него – по траве не ходить.
Он сам писал об этом, говоря о садовнике, который во время революции сгонял солдат с клумб.
Горький как ангар, предназначенный для мирового полета и обращенный в склад Центросоюза.
Я нежно и верно люблю Горького.
Он писатель до конца.
Еще больше, чем мыслью о том, что вода состоит из кислорода и водорода, потрясен он делом писания. Из-под учительских задач, через громадный песенный лиризм тянется он к единственно нужному – к мастерству и нарядности.
Горький любит Дюма и радуется миру, в котором живут королева Марго и люди, тычущие друг друга шпагами. Он любит красивые вещи и свою неосознанную поступь{174}.
Горькому сейчас за пятьдесят лет, он болен привычным туберкулезом, который не может его дососать.
Я желаю Горькому, вот сегодня: хорошей любви, быстрой лошади или автомобиля, хорошего солнца и забвения кислорода и водорода.
Есть у Льва Толстого в «Книге для чтения» рассказ про черемуху. Эту черемуху рубили и топтали, а она все выкидывала в стороны побеги и цвела.
Срубленный, обрывающийся в неудачах, не умеющий заканчивать свои вещи, несущий на себе дактилоскопические следы пальцев своих учителей, больной всеми недугами русской литературы: бессюжетностью, невнимательностью, учительством, – черемухой цветет Горький{175}.
Я нежно и верно люблю Горького. За его преклонение перед мастерством, за то, как он встречал нас, молодых писателей, за то, как он над могилой Толстого сумел дать бой за Льва Николаевича против «Жития болярина Льва».
За то, что он сумел деканонизировать классика.
А это очень трудно: не есть во второй половине жизни супа из своих лавров.
Горький сумел и для себя понять то, что он понял для Толстого.
Во второй половине своей жизни он стал гениальным.
Гипертрофия скептицизма
(К. Миклашевский. «Гипертрофия искусства», Л., «Academia», 1924)
Книга Миклашевского написана фельетонным стилем и не хуже книги Оренбурга «А все-таки она вертится».
Сделано смело, написаны страшные слова, например, «презерватив», и вывод дан невероятный: искусство не нужно.
Не понимаю только, почему Миклашевский ссылается на меня?
Он очень любит, правда, ссылаться на всех, даже на словарь Брокгауза. Но я тут ни при чем.
Работа К. Миклашевского вредна своею хлесткостью: это хлесткость без удара.
Но, из внимания к прежним заслугам человека, рассмотрим и эту книгу.
Опять начну оправдываться. Миклашевский согласен со мной, что искусство есть «остранение».
Бедное остранение, выкопал я яму, и падают в нее разные младенцы. Остранение – это выведение предмета из его обычного восприятия, разрушение его семантического ряда.
Это необходимо для искусства, но не достаточно.
Интересно поставить научный вопрос вверх ногами, но только для того, чтобы его лучше рассмотреть, а не для того, чтобы перестать его видеть.
Дальше идет следующее рассуждение Миклашевского:
1) «Искусства» сейчас больше, чем прежде.
2) «Искусство» сейчас слишком часто меняется.
3) Конструктивизм тоже искусство.
4) А лучше, чтобы его не было.
На это можно ответить:
1) Количество вещей все время увеличивается. Каждые пять лет на увеличение Берлина тратится больше материала, чем пошло когда-то на весь императорский Рим. Поэтому увеличилось и количество так называемых художественных вещей.
2) «Древнее» искусство менялось достаточно часто: за период одной человеческой жизни был Эсхил-Софокл-Еврипид. В устном эпосе в течение пятнадцати лет каждая былина изменяется. Представление о неподвижности народного эпоса неверно. Даже татуировка у «диких» изменяется довольно часто, то есть каждое поколение.
3) Конечно, конструктивизм – тоже искусство, но изменилась сфера применения искусства.
4) Миклашевский мыслит какими-то потопами и катастрофами, – вот было искусство, а хорошо, чтобы его не было.
Из этого вышел бы фельетон.
Фельетон и так вышел, но представление о жизни, как о ряде вспыхивающих точек, неправильно. Все не очень страшно, бомба брошена, но нельзя бомбой взорвать такие явления, как климат, – и искусство продолжает существовать и изменяться.
Книжка основана на непроверенных фактах.
Сегодня самый дешевый товар: объявить Запад гнилым, мир погибшим и солнце остановившимся. Скептицизм сделался дешевым приемом. Скептические фразы можно выхлопывать вафельницей.
Книжка Миклашевского – гипертрофия скептицизма. Вчера автор ее был эстетом. Вероятно, завтра он станет романтиком.
Что нас носит?
Современный стиль фельетона имеет длинную историю. Переломы текста, появление неожиданных мыслей, отсутствие доказательств – все это происходит, вероятно, от стиля Гейне. Гейне же взял его у романтиков. Писать фельетоны – не хуже и не лучше, чем писать так, как писал Тургенев. Это только две разные манеры.
Все это приходится писать потому, что в последнее время началось причесывание литературы. Ее вытягивают в одну линию. Так она существовать не может. Современный писатель не ученик русских классиков. Классики от классиков не происходят.
«Пушкин, за что ты меня погубил» – так плакал в 4 часа ночи поэт.
Я не прошусь к Пушкину ни на руки, ни под ручку. Убежден, что он был великим человеком, что он умел противопоставить себя своему времени. Умел шутить. Шутя написал – «Евгения Онегина».
Сейчас его памятник – бронзовая пробка в горле бульвара. Он губит людей, которые хотят писать, как классики.
Губит Есенина, который котенком лезет на его постамент.
У нас сейчас Сейфуллину хотят сделать Толстым.
Пантелеймона Романова нанимали в Чеховы, и даже М. Левидов хотел стать Чириковым.
Левидов лучше Чирикова.
Но есть жажда поэтической реставрации.
Большой стиль сегодняшнего дня – произойдет от малого стиля.
Дело не в том, чтобы занять старые квартиры писателей новыми именами.
Я принес недавно Воронскому кусок рукописи Бориса Кушнера, в которой тот описывал дороги Англии.
Как они идут, как поворачиваются, как их строят, раскатывая, как рулоны.
Воронский обрадовался: «Это интересно читать», – сказал он.
Нам всем сейчас интереснее география, чем талантливый Леонов.
Из старых классиков нужно издавать Марко Поло, путешественника.
Искусство – поворачивается. Читателю нужно сообщение фактов, а не старая форма. Наступает время физиологических очерков и путешествий.
«Что вас носит?!» – закричала мне с забора крестьянка в Бежецком уезде, Тверской губ. Влезла на забор она, боясь тихо идущего автомобиля.
Моих знакомых сейчас нет в городе. Все ездят.
Для писателя сейчас Москва – только зимнее становище.
Мы ездим на Белое море, в Воронежскую губернию, в Смирну, в Америку, участвуем в пробегах.
Что нас носит?
Писатель ищет факта. Новая литература – письма с дороги. Их пишет Борис Пильняк – и ошибается в манере. Он приводит самого себя в лес и видит кругом одну только собственную писательскую манеру.
Их пишет Влад. Лидин – и ошибается, потому что пишет под Пильняка.
Их хорошо пишет Пришвин.
Пишет Лариса Рейснер. Женщина с мужской манерой писать.
Она перегружена, слишком нарядна, но она настоящая – не литературная.
– Мне нравится книга «На Таити» Эльзы Триоле{176}, потому что я люблю географию, – сказал мне один человек.
Мне тоже нравится эта книга – она читается сама, а не потому что нужно знать современную русскую литературу.
Правда, в этой книге слишком чистый русский язык, четкий, как след на песке от велосипедной шины, но в книге есть полезная простота, когда человек как будто все время старается описать именно то, что он видал, и свое домашнее отношение к экзотике.
Мы ведь слишком перегружены экзотикой и про русских пишем, как про иностранцев. Поэтому хорошо описывать Таити, как дачу в Сокольниках.
Литературный центр конструктивистов: Госплан литературы
(М. – Л., «Круг», 1925)
К хорошо изданной книге приложена газета. «Известия ЛЦК».
Если позволят средства, то мы, вероятно, увидим и «Правду» ЛЦК.
Все зависит от урожая.
Газета вся целиком повторяет все обычные приемы общих газет, имитируя отделы и тезисы.
Начинается со статьи «Пора подумать о качестве».
Над статьей тезис из Калинина: «Всякая организационная работа есть, по существу говоря, и работа политическая».
Сказано не про конструктивистов.
Есть выписка из Ленина о необходимости знания организации. К этому примечание конструктивистов «Есть ли у нас знания организации литературы?».
Дальше И. А. Аксенов за Стеклова написал статью о «международном положении».
Вышло даже короче.
Только библиография не вышла: рецензируются книги за 1922 [год]. Какая же это газетная техника?
Книга тоже пытается организоваться на законах параллелизма с явлениями жизни.
Конструктивисты являются новыми претендентами на проведение принципов пролетарской революции в искусстве.
Основным принципом они считают отсутствие случайности, организованность.
– Революция это порядок, – сказал мне седой гость, французский учитель, приехавший в Ленинград.
«Искусство, – мог бы ответить я ему, а в разговоре всегда отвечают не прямо, а на свое, – искусство это принуждение».
Это материал, принуждающий художника, и художник, работающий над материалом.
Но самый бульварный, плохого Тверского бульвара, способ мышления это мышление по аналогии.
Марксизм в самом основном своем стержне, в своей диалектической сущности борется с ним.
Организовывать искусство по Госплану, применять статьи Калинина и цитаты Бухарина, сказанные по другому поводу, к искусству, – плохая шутка.
Доказывать, что Агапов из «Госплана литературы» и есть достижение революции, срастание с ней, – все это уже Госплан. Доказывает [это] только [то], что Зелинский (теоретик конструктивистов) торопится.
Я даже не рад, что Вера Инбер оставила: «1) нейтральные темы (стихи о необязательных предметах, – например, о собаках и т. д.)» – и перешла на вторую ступень, по Зелинскому: «2) темы, которые в поэтессе уже вырастила революция».
Изменив темы, Вера Инбер не сохранила того, что дает ей интерес, – своеобразную интонацию стиха.
Вся теория конструктивистов случайна, натянута, чтобы покрыть расползающуюся или сползающуюся, но не цельную группу.
Я не цитирую умного Зелинского. Он умен, как счетовод, а не бухгалтер. Цифры в отдельных местах верные, а сводка не верная. Человек взял работу выше своей квалификации.
Но ошибки Зелинского типовые.
Если Бухарин говорит, что «различные общественные явления будут иметь между собою нечто общее», то Зелинский быстро конкретизирует это «нечто».
И предлагает «Госплан».
Мне все равно, чем болен Зелинский.
Но болен и громадный, талантливый, уже много давший Сельвинский.
Он рифмует свою тему с жизнью, сгибает ее по трамвайным рельсам жизни.
Владимир Маяковский испортил свою поэму «Ленин», взяв в ней внележащий принцип: перечисления признаков и событий.
Он не построил вещи, а подшил ее подкладкой{177}.
Железная ферма горбится под плоским полотном железной дороги, которую она держит над водой; если она не будет горбиться, то поезд упадет в воду.
Свободу горбиться, свободу быть принужденным своей темой и материалом, а не [на]крашивать тем [ой] стихи, эту свободу, а не Госплан, должны сейчас защищать теоретики.
Сельвинский изменил русский стих. Он нашел в нем новый закон принуждения – темп.
Стих его основан на быстротах произнесения фразы.
Но, сюжетно госпланиру[я], Сельвинский портит свои вещи.
Я вспоминаю Анну Ахматову. Ей привязывают сейчас мистицизм.
А раз, когда при мне ей читали шуточные стихи, а она ими восхищалась, – сказали: «Но ведь это шутка».
– Все стихи шуточные, – ответила Анна Андреевна.
Не прижимайте поэта к теме, не обвиняйте Пушкина в убийстве Ленского.
Сложные отношения формирующего принципа и формируемого материала, борьба генерализации с подробностями, о которой говорил Лев Толстой, – основной план литературного веселого ремесла.
Сельвинский изменил не только темп стиха, но и материал, он всовывает в стих материал прозаический.
Поэтому так хороша речь анархиста в «Уляляевщине».
Но внележащий сюжет портит все. Оказалось, что анархист говорил ту речь нарочно, что она не настоящая. Конструкция портится.
Сельвинский течет талантом, как распоротая сбоку пожарная труба, он всовывает в самые неподходящие места блестящие мысли, по три раза разламывая основную линию.
Это я говорю об его отзыве о Есенине{178}.
Но это будет выяснено в личном разговоре.
Сельвинский пишет не на русском языке.
Кстати, мне какой-то человек по поводу заметки «Деревня скучает по городу» объяснял, что в народном языке вообще много иностранных слов.
Я это знаю. Только, если бы я их хотел перечислить, мне не хватило бы места в «Журналисте».
Я и доказываю, что «чистого» языка не существует и не должно существовать.
И как Маяковский щеголял уличными выражениями, как Пушкин играл иностранщиной, как вся русская литература создавалась на почве иностранного языка (болгарского), так Сельвинский умеет играть в стихе фактурой делового жаргона.
Литера «А». Из районов клана,
Пропущенная через «грохот» и нар,
В марте тряпка франко-бипланом
Входит под крышу в Северный Парк.
«В». Номенклатура: холщевка-прима
Непрелая, – горелая, без перьев и ржи.
Примечанье 1-е: процент на примесь.
Примечанье 2-е: допускается жир.
Но тут есть и третье примечание от Сельвинского: «Я лично очень хочу писать языком понятным для масс, но как быть, если мой герой воспитан на иностранцах».
Я бы предложил Сельвинскому не писать об этом герое.
Это в том случае, е с л и он согласен с Зелинским.
Книга «Госплан литературы» состоит из Сельвинского и его попутчиков.
На вокзале так бывает. Есть группа людей, которая хочет попасть на любой поезд.
Паровозом пришел Сельвинский. Едет целая группа.
Билеты выдает Зелинский.
Судьба у конструктивистов будет разная.
Сельвинский, вероятно, овладеет собой и научится строить мосты и маневрировать с материалом.
Вера Инбер поедет в свою сторону.
Пожалуйста, Вера Михайловна, не увлекайтесь поездами с каменным углем.
Главное, не забывайте своего багажа.
Борис Агапов, Евгений Габрилович, Д. Туманный, вероятно, попадут в один из следующих поездов.
Их молодость и т. д. …
Не знаю, что станется с И. Аксеновым.
Уж очень разочарованный человек. Он пишет: «Русский псевдочетырехстопный лжеямб имеет…»
Ничему не верит.
И не хочет работать сначала, а сразу изучает верхушки и десятые.
Положение Аксенова настолько отчаянное, что у меня на него не хватает шутки.
P. S. Книгу «Госплан литературы» следует читать.
Михаил Булгаков
– Мы живем в исключительно счастливое время, – говорил А. В. Луначарский.
Время счастливо, очевидно, само по себе, без людей.
Но вот писатели сейчас если не счастливы, то везучи.
Приемка литературного товара почти без брака. Хвалят легко.
Время наше если и не самое счастливое, то, конечно, не худшее, и ошибаются в писателе не по злой воле, а подчиняясь определенным историческим законам.
Дело в том, что в искусстве есть чередования главенства формы и материала.
Сейчас одолевает материал. Самая переживаемая часть произведения – тема.
Успех АХРРа, Гладкова и Михаила Булгакова равнокачественен.
Это не хорошо и не плохо.
Бывают такие эпохи в искусстве, и они необходимы: завоевывается новый материал.
Как пишет Михаил Булгаков?
Он берет вещь старого писателя, не изменяя строение и переменяя его тему.
Так шоферы пели вместо: «Ямщик, не гони лошадей» – «Шофер, не меняй скоростей».
Хотя во время езды скорости не меняются.
Возьмем один из типичных рассказов Михаила Булгакова «Роковые яйца».
Как это сделано?
Это сделано из Уэллса.
Общая техника романов Уэллса такова: изобретение не находится в руках изобретателя.
Машиной владеет неграмотная посредственность. Так сделаны: «Война в воздухе», «Первые люди на Луне» и «Пища богов».
В «Борьбе миров» посредственность не владеет вещью, но вещь описывается именно средним человеком, не могущим ее понять.
Теперь детальнее посмотрим «Пищу богов».
Два ученых открывают вещество, примесь которого к пище позволяет росту молодого животного продолжаться вечно.
Они делают опыты над цыплятами. Вырастают огромные куры, опасные для человека.
Одновременно один посредственный врач украл пищу. Он не умел обращаться с ней. Пища попала к крысам. Крысы стали расти. Стала расти гигантская крапива. Человечество стало терпеть неисчислимые убытки.
Одновременно растут и добрые великаны, потомки ученых. Им пища пошла впрок. Но люди ненавидели и их. Готовится бой.
Здесь кончается роман Уэллса.
Роман, или рассказ, Михаила Булгакова кончился раньше.
Вместо крыс и крапивы появились злые крокодилы и страусы.
Самоуверенный пошляк-ученый, который, похитив пищу, вызвал к жизни силы, с которыми не мог справиться, заменен самоуверенным «кожаным человеком».
Произведена также контаминация, то есть соединение, нескольких тем в одну.
Змеи, наступающие на Москву, уничтожены морозом.
Вероятно, этот мороз возник следующим образом.
С одной стороны, он равен бактериям, которые уничтожили марсиан в «Борьбе миров».
С другой стороны, этот мороз уничтожил Наполеона.
Вообще, это – косность земли, взятая со знаком плюс.
Я не хочу доказывать, что Михаил Булгаков плагиатор. Нет, он – способный малый, похищающий «Пищу богов» для малых дел.
Успех Михаила Булгакова – успех вовремя приведенной цитаты.