Гамлет, или Долгая ночь подходит к концу — страница 21 из 22

в и т. д.? «Александерплац» обладает особенным, присущим только ему стилем, свой стиль имеется и у «Манаса», и у «Валленштейна» (но чтобы понять это, их, разумеется, нужно прочитать).

Эта книга имела успех у публики, и меня гвоздями приколотили к «Александерплацу» (неверно истолковав книгу как описание жизни берлинских низов). Это не помешало мне дальше идти собственным путем, разочаровав тех, кто требовал от меня работы по шаблону.

Жертва — вот тема «Александерплаца». В глаза должны были броситься картины скотобойни, рассказ о жертвоприношении Исаака, сквозная цитата: «Есть жнец, Смертью зовется он». «Порядочный» Франц Биберкопф с его требованиями к жизни не позволяет сломить себя вплоть до самой смерти. Но он должен был сломаться, он должен был отречься от себя, не только внешне. Собственно, я и сам не знал, как именно. Факты наскакивают на человека, но упрямая неподвижность не спасает.


Для того чтобы проникнуть в суть проблемы и разгадать загадку подобного слома, подобной перемены, я привел в движение человека, которому было удобно в собственной плоти, на этот раз чрезвычайно высокомерного, вавилонского бога. Я хотел, чтобы он отказался от себя. Этот бог «Конрад» был виновен, он был гораздо большим преступником, нежели Франц Биберкопф, простой транспортный служащий из Берлина. Но еще менее чем последний, он был склонен сам что-либо делать с собой, он не позволял этого и мне.

Эта книга, «Вавилонское путешествие», ужасным образом издевается над идеей жертвенности в «Александерплаце». Бог Конрад совершенно не думает о том, чтобы искупить вину, он не отрекается от своего трона, не чувствует себя низложенным, на том и стоит. Я не знаю, как в процессе написания мой план сумел настолько выйти из-под контроля. Этот мошенник, Конрад, сыграл со мной злую шутку. Это была неудача. Мне пришлось бороться с его выходками.

Итак, с этой книгой я отправился в эмиграцию, в 1933 году. Она не продвинула меня дальше на моем пути и указала мне, что внутри меня существует некое сопротивление, барьер, оцепенение. Я словно предчувствовал, что к чему-то приближаюсь, но старался от этого отгородиться.


В 1934 году, уже в Мезон-Лафит близ Парижа (во время эмиграции у меня было много времени на раздумья) я выразил свое недовольство в небольшом романе о Берлине «Пощады нет». Это семейная история с автобиографическим уклоном. Я говорю «автобиографический». Это прогресс. Я рискнул приблизиться к самому эпицентру. Раньше я знал, что «у эпических авторов есть глаза на то, чтобы смотреть вовне» и с высокомерием говорил об этом. Мне не нравилась лирика, я хотел лишь течения событий, происшествий, образов, каменного фасада, но не психологии. (К тому же я много наблюдал; моей медицинской специализацией была психотерапия — но других).


Вскоре после этой пробы романной формы я наткнулся в Национальной парижской библиотеке на Кьеркегора, я перелистывал двухтомного «Дон Жуана», поначалу не чувствуя к нему никакого расположения. Но книга не отпускала меня. Впервые за долгие годы чтение вызвало у меня интерес. Кое-что я записал для себя.

Но там же, в той же самой огромной библиотеке, я обнаружил и нечто совершенно иное, то, что я всегда любил: атласы. Кроме того, там были великолепно проиллюстрированные этнографические справочники. Меня поймали, сманили от Кьеркегора. Карты Южной Америки с рекой Амазонкой: какая радость. Я всегда чувствовал особую тягу к воде, к стихии рек и морей. В «Я над природой» я писал о воде, в своей утопии я прославил море.

Итак, Амазонка. Я погрузился в ее характер, в этот удивительный безбрежный поток, в первобытную стихию. Ей принадлежали берега, животные и люди.

Одно повлекло за собой другое. Я читал о коренных жителях, индейцах, прочитал, как туда вторглись белые. Куда я попал? Неужто опять та же песня, гимническое прославление природы, восхваление чуда и величия этого мира? Снова тупик?

Вскоре я начал писать, руководствуясь одной мыслью: отдать должное этой бескрайней реке, показать то, чем она была, обрисовать тех, кто населял ее берега, не допустить вторжения белых. Так появился первый том «Страны без смерти». (О, как трудно дается прогресс).

Но в конце вмешался Лас Касас. Человек начал жаловаться. Голос не давал шуму могучей воды заглушить себя. Я позволил человеку гимническое прославление, и вскоре была закончена следующая книга, мяч полетел.

Появление Лас Касаса в конце первого тома полностью изменило зачин. Это уже не был тупик.

И тогда появилась великолепная попытка человечества, иезуитская республика в Паране. Христианство воюет с природой, противостоит недостаточным христианам. Новая тема, с ее помощью я хотел научиться и испытать себя. Я не мог уклониться от этой темы, она преследовала меня, и когда в конце первого тома «Страны без смерти» я вообразил, будто убежал от нее, она застала меня врасплох.

Но все же я сбежал от нее, я не поддался ей, применив все умение и изворотливость, на которые был только способен. Отсюда колебание и изменчивость стиля, которые пришли в роман «Синий тигр», отсюда и веселость (от Конрада, который не хочет раскаяться), отсюда культ природных первобытных сил. Но в центре всего, недвижимо, стоит дикое и глубокое благоговение. Там застыла и молчит религия — в финале этого «южноамериканского» произведения (роман «Новый первобытный лес») нельзя было обойтись без ужасной, безутешной, гнетущей потерянности, которая остается после всего.

Затем на первый план вышел Кьеркегор, и теперь, в 1936 году, я поглощал один том за другим (о, в то время у меня еще было хорошее зрение, я мог читать и читать).

Я выписывал длинные отрывки, заполнял ими целые тетради. Кьеркегор потряс меня. Он был честным, обладал живостью ума, был настоящим. Меня интересовали не столько результаты, которых он достигал, сколько его характер, его направление и воля. Он принуждал меня не к истине, но к честности.

И после того, как в книге о Южной Америке я удовлетворил свою жажду приключений, я вернулся к родным берегам. Я думал о Берлине, о далеком городе, и так же, как в 1934 году, в романе «Пощады нет», своим пытливым умом пытался разобраться, откуда все пришло. Я хотел изобразить старый ландшафт и погрузить в него человека, кого-то вроде Манаса или Биберкопфа, (зонд), для того чтобы он испытал и познал себя (меня).

Сначала я набросал этот ландшафт, (в первом томе повествования «Ноябрь 1918») сделал декорацией лазарет в Эльзасе, в котором я работал ординатором в конце войны, в 1917—18 годах. И вскоре встретился лицом к лицу с человеком, раненым, которого я создал и которому определил нести в повествовании свое (и мое) бремя.

Две вещи текли рядом друг с другом и сливались в одно: трагический исход немецкой революции 1918 года и темный натиск этого человека. Перед ним встает вопрос, может ли он вообще действовать. К действию он стремится.

Откуда, на каком основании? Он вынужден отказаться от принятия решения. Он не знает, может ли он построить дом на песке. За него борются и ад, и небеса. Человек, Фридрих Бекер, окружен галлюцинациями. Он должен пройти через «врата ужаса и отчаяния». Он остается жить. В конце концов, он оказывается сломленным и преображенным, подобно Христу. (Это происходит во втором и третьем томе).

Свое обретенное христианство он проносит по заключительному тому (под названием «Карл и Роза»). Небеса и ад продолжают вести в нем войну. Внешне он опускается, внутри он истерзан. Но — его поднимают.


Книга «1918» была для меня путеводной звездой. Она была завершена в Калифорнии в 1941 году. Между третьим и четвертым томом лежал 1940-й год, мрачное вторжение во Францию. Позднее я написал об этом в «Судьбоносном путешествии».

Затем мне было дано то, чего не случилось с моим Конрадом, но было даровано Фридриху Бекеру — прозрение. Прозрение было совершенным. Была дана точка опоры. Это была иная картина мира, иной стиль мышления. В книге «Бессмертный человек» я перепроверил свое новое положение. Я осмотрелся в доме, в который вошел. Я проходил через пространства, двери которых распахивались передо мной. Я не хотел сказать ничего нового, ничего не хотел изобретать, я просто хотел рассказать о том, что я обнаружил и как это выглядело. Не роман, вовсе нет, откровение, описание и сравнение с тем, что было раньше: отсюда и диалог, и появление в тексте наставника и ученика.

После того, как я написал это, сложил с себя это бремя, со мной не произошло того, что обычно случалось, когда я заканчивал романы. В прежние времена между отдельными произведениями я непременно сочинял длинные размышления и именно своим сознанием, в мыслях, а не в образах и персонажах, я улавливал то, что человек, носящий мое имя, имел сказать о себе и о бытии. Поэтому однажды (после «Гор») я написал эссе «Я над природой» и эссе «Наше бытие» (после «Александерплац»). С каждым таким просветлением я делал несколько шагов вперед, только… «Я» обнаружило, что связь с целым бурлящим миром продолжала рваться, а ведь контакт с этой действительностью что-то значил для меня. Но в таком случае — как я мог ползти впереди обстоятельств? Как я, прежде боготворивший мир, мог теперь предстать перед ним? Об этом не могло быть и речи. До того момента каждой своей эпической книгой я ставил опыт. Теперь же не оставалось ничего, что можно было бы «испытывать». Я просто должен был предстать перед миром. Требовалось прочнее и надежнее обосноваться на земле, а не на зыбком песке.

Я не потерял себя, не превратился в мракобеса. Неожиданно родились несколько рассказов, я быстро их записал и утверждаю, что сам толком не знаю, как к ним пришел: опять плутовские истории. Это «Полковник и поэт» и две веселые истории, бурлескные, шутовские, смесь серьезности и клоунады: «Сказка о материализме» и «Пассажирское сообщение с потусторонним».

Но кроме этих маленьких рассказов я замыслил и нечто иное. Я решил собрать и развить различные истории. Их следовало бы, думалось мне, с формальной точки зрения, кому-нибудь рассказывать, как в «1001 ночи». Но как и кому?