Гангстер — страница 5 из 81

— Дай я помогу тебе, — сказал Паолино, хватая старуху за плечи.

— Забудь обо мне, — отозвалась та слабым голосом. — Позаботься о младенце. Ребенок — вот кому ты сейчас нужен. Только ему ты и сможешь помочь. — Она с усилием приподнялась, схватила Паолино за рубашку и подтащила к себе. — Только ему, — повторила она.

Паолино повернул голову к жене, неподвижно лежавшей на боку рядом с холодной, покрытой застарелыми пятнами машинного масла стеной.

— Ты ошибаешься, — сказал Паолино, но в его голосе слышалось больше страха, чем уверенности. — Она будет жить. Они оба будут жить.

— У тебя нет времени, — перебила его Филомена.

Густые клубы дыма наползали на нее, то и дело скрывая лицо. — Иди и спаси то, что еще можно спасти.

Паолино опустил голову повитухи на пол, подложив под нее тряпку, оторванную от подола ее черного платья, и на коленях подполз к жене. Их окутывал дым, совсем рядом яростно ревел огонь. Он взял жену за плечо и нерешительно потянул; она перевернулась на спину, тяжело стукнувшись об пол головой и обдав лицо и грудь мужа крупными брызгами темной крови. Паолино опустил взгляд к ногам жены, пытаясь в дымном мраке разглядеть лицо ребенка, которое должно было уже показаться из чрева Франчески, и тщательно обтер руки о рубашку. Потом он вынул из заднего кармана тряпку, немного обтер жену от крови и пота, и лишь после этого потянулся к голове ребенка. Его правая ладонь легла на мягкую макушку, и несколько долгих секунд он боялся сделать хоть какое-то движение. Подняв голову, он видел лицо жены, еще недавно такое красивое, а теперь перемазанное жирной грязью, с пылающими лихорадочным румянцем щеками, с губами, сделавшимися мертвенно-синими. Он разглядел вопрос в ее глазах, и ему захотелось наклониться к ее уху и сказать, как сильно любит ее. Сказать, как сильно он сожалеет о той боли, которую ей причинил.

Но он не издал ни звука. Напротив, Паолино опустил голову и осторожно потянул ребенка, пытаясь высвободить его из теплого безопасного материнского чрева, которое с минуты на минуту должно было превратиться в смертельную ловушку. Головка повисла неподвижно; Паолино освободил плечи, а потом, уже почти без его помощи, ему на руки выскользнуло все тельце. Шума и криков, все так же раздававшихся вокруг, он совершенно не замечал. Он не замечал ни того, как что-то взрывалось в машинном отделении, ни того, как волны с новой яростью пытались сокрушить борта парохода. Он не замечал ни ада, окружавшего его, ни холодного океана, дожидавшегося, пока какой-нибудь глупец выберется из этого ада, чтобы сразу же поглотить его.

В правой руке он держал пуповину, последнюю связь матери с младенцем, и лихорадочно крутил головой в поисках чего-нибудь острого, чем можно было бы ее перерезать. Отчаявшись, он оторвал щепку от доски трюмного настила и принялся поспешно перепиливать этот живой канатик, чтобы освободить ребенка. В конце концов это ему удалось; он отделил ребенка от неподвижно лежавшей Франчески. Подняв его к лицу, Паолино дважды шлепнул по спинке ладонью и в течение мгновения, которое показалось ему не короче целой жизни, ждал, когда же младенец подаст хоть какой-то признак жизни.

И улыбнулся, услышав пронзительный крик ребенка, заглушивший вопли и рыдания людей, метавшихся по трюму, стоны обессилевших, в страхе ожидавших приближения смерти. Прижав сына к груди, Паолино опустился на колени перед лицом Франчески.

— Смотри, любимая, — прошептал Паолино. — Посмотри на твоего сына.

Франческа взглянула на ребенка изъеденными докрасна дымом глазами, и ее губы растянулись в слабой улыбке.

— Е un bello bambino[3], — прошептала она и, с трудом подняв руку, погладила лобик младенца. Потом она в последний раз закрыла глаза, ее рука сползла вдоль ноги мужа и неподвижно легла на пол.

Паолино Вестьери поднялся, держа на руках новорожденного сына, — его нога соприкасалась с безжизненным телом жены — и оглядел трюм. Он увидел, что огонь успел набрать полную силу. На полу лежало множество трупов, среди которых попадались живые старики, безропотно готовившиеся встретить неизбежную смерть. Матери, стоя на коленях, укачивали, держа в объятиях, уже мертвых детей, а отцы в отчаянии пытались подсадить еще живых детей повыше на забитый людьми трап. Пожар добрался до машинного отделения, огонь бежал вдоль старых труб, раскаляя кожухи и заставляя ржавые поршни застревать в своих цилиндрах. А океан продолжал штурмовать старый пароход снаружи, стремясь отправить его на давно заслуженный покой.

За свою не столь уж долгую жизнь Вестьери больше чем заслужил смерти. Он собственными руками убил родного сына и похоронил его в сухой земле своей родины рядом с изуродованным телом родного отца. Он видел, как умирала его жена, только что принесшая новую жизнь в мир, который успела глубоко возненавидеть. И теперь он стоял, глядя на разгулявшийся огонь, готовый с радостью поглотить и его самого, и его ребенка. Вестьери покрепче прижал ребенка к себе, пригнулся и нырнул в густой дым, заполнявший трюм тонущего судна.

На борту «Санта-Марии» было 627 пассажиров, хотя в списке насчитывалось только 176 фамилий. Яростный шторм и пожар в машинном отделении, случившиеся посреди Атлантического океана холодной февральской ночью, пережил восемьдесят один человек.

Одним из них был Паолино Вестьери.

Вторым — его сын, Анджело Вестьери.


Я перевел взгляд с Мэри на старика, неподвижно лежавшего на кровати. Он всегда говорил мне, что судьба — это всего лишь ложь, в которую верят только глупцы. «Человек сам выбирает свой путь, — говорил он. — Весь ход своей жизни ты определяешь сам». Но я не мог не сомневаться в его правоте. Очень уж было похоже, что ход такой жизни, как у него, начавшейся в тени смерти, был предопределен с первых минут. Сами обстоятельства его появления на свет могли оставить на сердце шрам, не поддающийся никакому излечению. Они могли исковеркать его душу, отвратив ее от ценностей, которые большинство считает основополагающими, ожесточить его мысли и чувства. Они вполне могли подготовить почву для того, чтобы Анджело Вестьери стал тем, кем он стал.

Мэри проследила мой взгляд. Мне показалось, что мы с ней в этот миг думали совершенно одинаково. Но я ошибся.

— Такое впечатление, — сказал я, — что он был обречен с самого рождения.

— Полагаю, что можно считать и так, — ответила она, плеснув себе в стакан воды из пластиковой бутылки.

— А как же считать по-другому? — задал я совершенно дурацкий вопрос.

— Что его жизнь пошла точно так, как он того желал, — сказала она. — Как будто он с самого рождения запланировал ее себе именно такой, а не иной.

Глава 2

Его детство прошло в крохотной наемной квартирке, в каждой из комнат которой обитало по семье. Зимой тонкие оконные стекла лопались под тяжестью ледяной корки, намерзавшей и на подоконниках; дети спали в объятиях матерей, для которых единственной защитой от жестоких утренних холодов служили засаленные лоскутные одеяла. Летом стояла такая жара, что стены вспучивались и с них осыпалась грязная белая краска. В начале двадцатого века Нижний Манхэттен был местом, совершенно не подходящим для маленьких детей, особенно настолько не приспособленных к этим условиям, как Анджело Вестьери.

Анджело был обязан жизнью соседкам — молодым матерям, кормившим его молоком вместе со своими детьми. Тут было не до опасений по поводу возможной инфекции — речь шла о выживании и только о нем. Он рос без материнского тепла, рядом с отцом, не позволявшим себе открытого проявления чувств. С раннего детства в нем выработалась жизненная позиция одиночки, не нуждающегося в чьей-либо привязанности и не дарящего своей привязанности никому. Такое начало биографии типично для гангстеров, наделенных даром черпать из внешних лишений внутреннюю силу. Когда я жил рядом со стариком, мне довелось познакомиться со многими гангстерами, и никого из них нельзя было бы назвать разговорчивым. Все они меня знали, кое-кто из них даже симпатизировал мне, но все же я понимал, что никогда не заслужу их доверия. Доверять кому-то значило рисковать. Гангстеры могут выживать, лишь сводя риск к минимуму.


Маленький Анджело страдал от множества самых разных болезней, но бедность не позволяла ему получить надлежащее лечение. Его мучил постоянный кашель — местный врач сказал, что виной этому дым, которым он надышался при рождении. Из-за слабых легких и пониженного иммунитета он был подвержен всем инфекциям, которые процветали в битком набитых жильцами трущобных жилищах 28-й улицы, пролегавшей на задворках Бродвея. Пожалуй, половину своего раннего детства Анджело провел в кроватке, стоявшей в глубине выходящей окнами на железную дорогу трехкомнатной квартиры, где его отец снимал угол за два доллара в неделю. Там он долгими днями и бессонными ночами кашлял, дрожал и хрипел под горой стеганых одеял и одежды. Потом, став взрослым, он никогда не жаловался, храня все свои переживания глубоко в душе. Ему с большим трудом давался английский, и он очень скоро ощутил, что плохое владение языком своей новой родины порождает массу неудобств. Но и этому недостатку предстояло сослужить Анджело хорошую службу в будущем, когда его способность подолгу хранить молчание будет рассматриваться как признак силы.

Анджело постоянно был углублен в собственные мысли и лучше всего чувствовал себя, когда оставался один, в созданном им самим мире. Лишь изредка он осмеливался присоединиться к своим ровесникам, игравшим на улице палками от метлы в дворовый вариант бейсбола, или в «Джонни на пони», или в прятки, или в ступбол, или в расшибалочку. «У меня это всегда плохо получалось, — когда-то признался он мне. — И мне было совершенно неважно, примут меня в игру или нет. Что эти дети думали обо мне, как они ко мне относились — мне было совершенно безразлично. Я был для них чужаком, и это меня вполне устраивало. Тогда это было у меня единственным средством самозащиты».