Гангутцы — страница 107 из 138

— Зато важная, — бросил Томилов. — Каждое письмо будут всем взводом читать.

— А почему, думаешь? — подхватил Гранин. — Потому, что война все конверты повскрывала. Ты, Степан, не был у нас двадцать второго июня. Еду я на «блохе» мимо почты в порт — господи, бабий митинг! Ревут. Галдят. Друг дружке письма читают вслух. Никакого стыда! Мало ли что жене своей напишешь, — Гранин заговорщицки подмигнул Богданову. — А тут — все наружу. Как в газете. Я теперь Марье Ивановне осторожно пишу. Никаких интимностей. Только про то, что ты, Степан, мне проповедуешь. — Гранин, довольный, рассмеялся. — Или из «Красного Гангута». А то напишешь что-нибудь семейное, а там хором прочитают и скажут: «Ишь ты! Тридцать лет человеку. Двоих детей наплодил. А все туда же. Легкомысленный человек!»

Томилов, уже привычный к подобному ироническому тону, тоже посмеивался:

— Хорошо, Борис Митрофанович, что хоть в письмах ты выдержанный товарищ. Письмо с фронта — ответственное дело.

— А как же ты думал: жене письмо писать тоже политическая работа!.. Федору опять нет?

— Нет, Борис Митрофанович.

— И тебе с Алтая не пишут. Могли бы почаще писать. Войны там нет.

— Там одна мать осталась. Знаешь, как далеко?.. Горно-Алтайская область, Усть-Коксинский район. Пятьсот километров от станции. Почти что в Китай ехать. А братья и отец — все воюют. Батя в империалистическую воевал. В гражданскую был комэском, банды барона Унгерна рубил. А теперь — третья война для него.

Томилов прервал разбор почты и сказал в раздумье:

— Нет, пожалуй, четвертая. С кулаком воевал. За колхозы. Кулаки с коня батю сбросили.

— Скажи на милость! У него вот, — Гранин показал на Богданова, — кулаки убили отца. Председателем колхоза был.

— Двадцатипятитысячником, — добавил Богданов.

— Мой выжил, — продолжал Томилов. — Ему только ногу сломали. А он у нас с допризывниками занимался, я сам у него обучался. Когда кулаки изувечили его, нога стала короче. Военком снял батю с учета. Из комэсков запаса. А потом… Надо же такому случиться! Батя заместителем предрика был, ездил по району на таратайке. Попалась шальная лошадь и вытряхнула батю из таратайки. У него опять перелом, только второй ноги. Лечили-лечили, кость срослась, да тоже укоротилась. Батя сразу к военкому: бери, говорит, на учет в комэски, раз обе ноги сравнялись. Ну, вот и воюет теперь…

— Командиром эскадрона?

— Нет. Старшиной батареи где-то на Северо-Западном. Где — не пишет. Тайна!.. Ну, вот что, Богданов. — Томилов разобрал всю почту и передал для Фуруэна только одно письмо. — Скажи там, что скоро еще почта придет…

Когда Богданов вышел, Гранин посмотрел ему вслед и тяжко вздохнул:

— А мне толкуют — в обороне сидеть. У бойца вот где жжет. В самом сердце! Ему бы идти вперед и вперед. Видал, Степан, моего орла?

Томилов рассеянно сказал:

— Народ дает флоту лучших людей.

— Лучших, говоришь? — повторил Гранин. — Да самых обыкновенных. Иной раз диву даешься. Придет в часть паренек — тих. Как Степа Сосунов. А случись дело — большая душа раскрывается… Так воспитала нас советская власть. Помнишь, как читал я при Макатахине его рапорт? Я тогда свои юные годы вспомнил. На чем мы с тобой выросли?.. Как только я грамоте обучился, первым делом стал читать про революцию. Про Степана Халтурина. Про Камо. Про Котовского. Про Чапаева. Все, что писали про гражданскую войну: «Макарка-следопыт», «С мешком за смертью», про «Красных дьяволят»…

— А про Рахметова читал? — с едва заметной усмешкой перебил Гранина Томилов.

— Это как он на гвоздях спал?

— Как он закалял волю к борьбе, — не спеша произнес Томилов.

— Читал, Степан. В училище читал. И Николая Островского читал.

Гранин понял, что этим хотел сказать Томилов, и едва не рассердился: «Опять поучаешь? Опять тычешь носом в мои раны? Знаю, что не я, а Федор прав! Горбом до этого дошел». Но он сдержал себя, задумался.

— Я, Степан, знаю Федора Пивоварова без малого десяток лет. До финской войны сомневался: как этакий аккуратист будет воевать?.. Все всегда на месте. Все подогнано, прибрано. А война? Повернет, думаю, война не по правилам — что тогда?.. В финскую Федор показал себя храбрецом. А теперь я ему просто завидую. Для него никакой поворот не страшен. Кремень человек. Огромная в нем воля… Вот меня чирьи одолевают. От сырости, что ли. Разболелся, впору в госпиталь ложиться. Кротов наш примочки дает. Мажет какой-то дрянью. А я-то знаю — все зря!.. Мне бы, Степан, дело погорячей. Наступать начнем — все мои болячки пройдут… А вот Федор — другой человек. У него вся боль внутри. Он ее во-от как зажал! — Гранин потряс кулаком, вынул платок, вытер лысину.

Томилов сказал:

— Я Федора уважаю. Только, думаешь, он особой породы?

— Характер!..

— Ты же сам, Борис Митрофанович, говорил, какая в нас крепкая основа заложена. А за своим характером надо присматривать. Выправлять характер. Мне кажется, для каждого из нас важно понимать свои недостатки. Когда тебе указывают на них — прислушиваться: может быть, товарищи правы. Со стороны ведь виднее. А вот когда сам себе на каждом шагу скидку делаешь, поблажек ищешь в жизни — до добра это не доводит. Вот как этого… твоего…

— Моего?! — Гранин взъярился, поняв, что речь идет о Прохорчуке.

— И моего, конечно, — поспешил поправиться Томилов.

— Нет, ты прав. Я за него отвечаю. Я командир. Ненавижу, когда делят: ты, мол, комиссар, ты за людей отвечаешь, а командир — за бои. Я за этого паскуду отвечаю. И трибунал судил не только его, а и меня. Я давно видел, что Прохорчук с гнильцой. Юлил он. Вилял. Льстил. Но задания выполнял. Вот и я…

— Скажешь, прощал?

— Да не то что прощал — отмахнулся. Вот Брагин мне по душе. Возился я с ним. Даже смету личных расходов составлял на первых порах. У Брагина воспитание крепкое. Из трудовой семьи он.

— Прохорчук тоже не из буржуев. Его отец, кажется, солидный инженер.

— Какой там солидный… У Прохорчука папаша пять жен сменил. Где уж тут сына воспитывать! Что с тобой? Ты что побледнел?

Томилов натянуто улыбнулся:

— Ничего. Показалось тебе. Чего уж тут на отца сваливать. Кроме отца, у Прохорчука нянек немало было.

— А ты что таких отцов защищаешь? Тоже пять жен сменил?

— У меня жена первая.

— Первая? А у меня вот первая и последняя. Что-то ты о своей и не вспоминаешь, Степан. У тебя, кажется, и детишки есть?

— Сын и дочь. Но мы с женой живем врозь: она — в Ленинграде, я — то в Москве, в академии, то на Черном море. Где же вместе жить!

— А как же все командиры? Как Расскин, например? Его больше, чем тебя, гоняют. Куда он — туда и семья.

— Все это не так просто. Моя жена говорит: «Куда я, туда и ты».

— Не ладите?

— Не слюбились, — горько подтвердил Томилов.

Гранин не выдержал:

— Не слюбились! Двоих детей наплодили — и не слюбились! Скажи на милость, тонкий народ! А зачем детей плодили? Кто их воспитывать будет? Школа? Матросов ты воспитываешь. Меня воспитываешь. А родных детей другой комиссар воспитает?

— Прав ты, Борис Митрофанович, — тяжело произнес Томилов; видно было, что разговор этот ему не мил, что задето самое больное и тайное в его душе. — У других больше изъянов подметишь, чем у себя. И на работку полегче, поэффектнее иногда нас тянет. Чтобы результат скорее был виден. Любим мы на готовеньком выезжать. Я когда на Ханко прибыл, тоже искал что полегче да позвончее. На Утиный мыс поехал — Брагиным занялся, а не Прохорчуком. А надо было заняться Прохорчуком. Возможно, иначе сложилась бы его судьба: лучше бы в бою погиб, чем так. И попало мне тогда за него… Мало всыпали.

— Ты, Степан, его не жалей: он трус и нам враг. А то, про что ты говоришь, бывает у нас часто: лучших тянешь, а на плохих смотришь сквозь пальцы. Вот война кончится — буду знать, как надо требовать с каждого. Для его же пользы. Никакого примирения. Никакого спуску.

— Начинать надо, Борис Митрофанович, с себя. И до конца войны нам не стоит откладывать… И мне тоже…

Гранин откинулся, метнул на Томилова сердитый взгляд, но ничего не сказал. Он встал, надел кожанку и вышел в ночной обход.

А ночь стояла лунная, серебряная и уже по-осеннему стылая. И хоть громыхало и сверкало и слева и справа, на островах, на материке, а ночь все же показалась Гранину спокойной, не такой, какими были ночи в июле и в августе, когда он только обживался на Хорсене.

* * *

Богданов под утро высадился из шлюпки на берег Фуруэна. Его встретил мичман Щербаковский.

— Эй, с-олдат, не шуми! Ф-финнов разбудишь… — прошипел Щербаковский. — Где я т-акого длинного сп-рячу? П-оперек острова тебя не положишь. Т-олько вдоль… От берега до б-берега.

— Старшина второй статьи Богданов прибыл в ваше распоряжение, — сдержанно доложил Богданов; он уже мысленно оценил мичмана: «Из запаса. Торговый флот…»

— Еще один Б-огданов? — ахнул Щербаковский, про себя отметив: «Корабельная выучка!» — Бес-партийный?

— Член ВКП(б) с тысяча девятьсот сорокового года.

Щербаковского кольнуло.

— К-кандидат с сен-тября сорок п-ервого! — представился он в том же тоне и спросил: — Т-ты моряк?

— Подводник.

— П-перископом, наверно, служил! — Щербаковский присвистнул, потом покровительственно произнес: — Б-будешь моим заместителем. По п-олитической части. С немцами воевал?

— Воевал. И на море и на сухопутье.

— Как в-ояки?

— Штыкового боя не принимают.

— Ш-шюцкоры тоже. Норовят в сп-ину ударить. «Языков» брал?

— Брал. Разговорчивые.

— Хорошо. Будешь моим заместителем еще п-по разведке.

Богданов передал Щербаковскому письмо, пересланное Томиловым.

— Д-умичеву?.. А ну, давайте сюда сапера.

Богданов увидел своего старого знакомого, спутника по первому полету на Ханко.

— А-а! Высота — глубина! — обрадовался ему Думичев. — Где письмо?

— Не сп-пеши. У тебя в Боровичах невеста есть?

— Нет, — Думичев недоумевал.