Гангутцы — страница 115 из 138

На Гангуте тоже сознавали опасность близкой зимы и не надеялись на помощь флота, понимая, что такая помощь ему не по силам. Потому в гарнизоне стали экономить все, что можно экономить, растягивать запасы на долгий срок, строить и строить тысячи новых огневых точек и обзаводиться ножами для рукопашного боя. Одна была забота у Кабанова — как бы поскорее отправить на Большую землю инвалидов и тяжело раненных бойцов да заполучить оттуда побольше боезапаса для стотридцаток и бензина для самолетов и катеров…

Вот этого-то и не мог ему дать флот. Бензин нужен танкам под Ленинградом, а снаряды — флотским батареям, сдерживающим натиск врага.

Уже не раз командующий флотом, являясь в Смольный к члену правительства, докладывал ему о Гангуте, предлагал до ледостава перебросить боеспособный гарнизон под Ленинград. Член правительства молча его выслушивал. В дни, когда опасность нависла над Москвой, и он не мог решить без Ставки такой стратегического значения вопрос: снимать с Гангута гарнизон или продолжать там борьбу?

В конце октября, когда фронт потребовал от флота нового пополнения на Ораниенбаумский плацдарм, комфлот пошел на решительный шаг, от успеха которого зависело многое: он послал через минные поля в устье Финского залива к Гангуту три тральщика под командой капитана 3-го ранга Лихолетова в сопровождении катеров МО.

Две ночи они пробирались в глубокий тыл противника, как первопроходцы, и утром двадцать пятого октября пришли в порт, давно не видевший кораблей с Большой земли.

Это была великая радость для гарнизона, хотя никто, даже генерал Кабанов, не знал, с какой целью присланы из Кронштадта корабли. Они доставили сотню-другую снарядов для стотридцаток, немного бензина, десять килограммов консервированной крови и почту, долгожданные письма и газеты из Ленинграда и Москвы.

Приказав бронепоезду Шпилева и дивизиону Гранина прикрыть гавань от вражеской артиллерии, Кабанов поручил штабу быстро доставить в порт и погрузить на тральщики всех инвалидов, всех тяжело раненных, четыре сотни изуродованных войной на Гангуте, на Эзеле, на Даго, на Осмуссааре бойцов, давно ожидающих эвакуации; сейчас, в канун зимы, до зарезу необходимо было освободить гарнизон от всех, кто не способен сам драться с врагом и в случае новых штурмов будет всем в тягость.

Впрочем, не точные это слова — «ждали эвакуации». Нет, нуждались, но не ждали; никто, даже вышедшие из строя воинской части бойцы, потерявшие руку, ногу, обреченные на долгое лечение, никто не хотел покидать полуостров, надеясь на чудо и умение гангутских хирургов, на искусные руки Аркадия Сергеевича Коровина, на врачей лазаретов и санитарных подразделений в пехоте, у катерников, у пограничников, да и на самих себя, на свою волю, хоть калекой, но воевать, ладить для товарищей лыжи, ножи, самодельные фугасы, чурки для газогенераторов, мало ли еще найдет себе полезного труда человек, у которого осталась, пусть одна, но действующая рука и бьется сердце, полное ненависти к врагу.

В тот день трудно пришлось санитарам, посланным в лазареты и дома отдыха, по примеру Гранина открытые и у лесного озера, и на берегу моря в Лаппвике, всюду, где инвалиды первого года войны жили в тепле, ласке и труде на пользу обороне: никто не слушал санитаров, и в порт, на ожидающие пассажиров тральщики, люди шли, лишь подчиняясь строгому приказу.

Одна только Люба Богданова с волнением ожидала часа погрузки. И ей тяжко было покидать землю, где остался ее Сашок. Но на руках был малыш, сын отряда, Люба понимала, что ради сына надо уйти в тыл.

Она уже все знала про смерть мужа.

После горячего ночного боя и неудачного поиска «языка» на восточных островах Иван Петрович привел свое войско в дом отдыха на Утиный мыс, чтобы проводить Любу и ее сына на Большую землю.

Любу они застали на террасе белой дачи, окруженную матросами с Хорсена.

Люба стояла бледная, измученная. Щеки ввалились. Серые глаза, в темных кругах, лихорадочно блестели. Она выпытывала у Щербаковского подробности: как прожил свои последние минуты Александр Богданов?

Жестокую школу прошли эти люди на Ханко. Однако не хватало у них духу рассказывать женщине о гибели ее мужа.

Щербаковский только повторял:

— П-росил Борисом сына назвать. «П-усть, говорит, б-удет сыном нашего отряда».

Он чувствовал, что этого мало, и, что смог, добавил от себя:

— П-росил п-ередать, что оч-ень л-юбил он вас, Любовь Ив-вановна, — заикаясь больше обычного, говорил Щербаковский. — Ж-жил, говорит, ради н-ее и п-огиб за ее счастье…

Заплакал ребенок, и Щербаковский воспользовался этим, чтобы уйти от необычной и несвойственной ему роли утешителя.

— В-вот к-омиссар наш вам все расскажет, Любовь Ив-вановна, — показал он на Богданыча, — а я, дайте, Б-ориса п-ока на к-орабль п-онесу… Богатырь п-аренек! Богдановская п-орода!..

Он закинул за плечо автомат, протянул руки к ребенку, как мог, осторожно взял его, завернул в принесенное в числе других подарков солдатское одеяло и понес к гавани.

— Н-ну, ч-то, д-урья башка, к-ричишь? Ч-его орешь? Что я, М-аннергейм, что ли? Я же Щ-ербаковский Ив-ван П-етрович… П-онимаешь? У-у-у меня т-оже пацан в Ленинграде растет. Ч-ерноглазый. К-расавец. В отца! Такой сорвиголова, к-ак ты…

Щербаковский уговаривал, уговаривал, и ребенок затих, уставив несмышленые глазки в черную бородку мичмана.

Матросы проводили Любу в порт, дождались, пока и ей определят вместе с инвалидами и ранеными место на корабле, но дожидаться ухода конвоя не стали: никто не мог им сказать, когда уйдут тральщики, а Щербаковский всех торопил — он получил уже новое задание.

Гранин не зря отругал его и передал угрозу генерала разжаловать из мичманов в рядовые, если еще раз Иван Петрович покажет неуместную лихость. Гангуту требовалась немедленная разведка переднего края финнов: из высшего штаба на тральщиках доставили фронтовую разведсводку, в которой значилось, что части противника, входившие прежде в «Ударную группу Ханко», обозначились в районе Ладоги. Не значит ли это, что финны выводят отсюда войска? А может быть, они производят смену частей? Документы утверждают, что на переднем крае есть новые части. Что это за части и каковы планы врага?

Кабанов приказал бросить за Петровскую просеку группу Щербаковского.

— Создайте ему все условия, — наказывал Кабанов штабу армейской бригады. — Но потребуйте, чтобы «языка» раздобыл во что бы то ни стало. Так и передайте мичману: мне нужен «язык», а не его геройство.

* * *

Выпал и растаял первый снежок. По октябрьской слякоти матросы хмуро шагали к Петровской просеке. Землекопы в противотанковом рву бросили работу: моряки идут на передний край — значит будет дело.

Не доходя метров пятидесяти до землянки четвертой роты, Щербаковский остановил колонну и произнес речь:

— Чтобы все у меня были на выс-соте п-оложения! Вести себя среди п-пехоты чинно, благородно. К-каждому старшине и лейтенанту к-озырять, даже если то будет начпрод. В-видали вчера, к-акие начпроды бывают? Такого, как Филиппов, я с удовольствием поменяю на тебя, М-мошенников, если ты сейчас же не п-превратишь свой блин в бескозырку. К-апитана Гранина осрамить не позволю!.. У т-тебя есть замечания, комиссар?

Богданыч, все эти дни сумрачный и злой, улыбнулся:

— Нет, товарищ мичман. Целиком поддерживаю. Не только Мошенникову, всем надо подтянуть свой внешний вид. А то про нас идет дурацкий слух, будто мы башибузуки какие-то и не умеем даже «языка» взять…

— Это ты брось, комиссар! Генерал хоть лично со мной не успел переговорить, но п-ередал, что только Щ-ербаковский справится с з-адачей и б-ольше никто. З-а мной!..

В землянке четвертой роты лейтенант Хорьков и остальные командиры, предупрежденные по телефону капитаном Сукачом, с нетерпением и любопытством ждали прихода разведчиков.

Войдя в землянку, Щербаковский вежливо поздоровался. Ему польстило, что на его «здравствуйте, товарищи», вскочили все и хор голосов откликнулся:

— Здрасте!..

— Располагайтесь, — командир роты Хорьков дружелюбно показал на широкий плюшевый диван.

— К-расиво живете… — Щербаковский с завистью щупал плюш.

— Как дома! — не без гордости ответил Хорьков.

Матросы топтались у входа. Длинный и неуклюжий Мошенников уже в который раз поправлял бескозырку. Ему хотелось и мичману угодить и перед армейцами покрасоваться.

— Ну что с-тали! — рассердился Щербаковский. — Г-оворят вам — к-ак дома. Значит, будьте, к-ак дома. — Но, перехватив строгий взгляд Богданыча, умерил себя и вежливо протянул лейтенанту кисет: — П-рошу отведать наилучшие г-аванские сигары любимой марки к-апитана Гранина «Сама садик я с-адила»…

Рассмеялись. Каждый достал свой кисет. Хорьков свертывал папиросу из табака любимой марки капитана Гранина «Сама садик я садила».

— М-мошенников! — скомандовал Щербаковский. — Огонь!

И снова все рассмеялись, когда Мошенников достал зажигалку и каждому предложил огонька. Закурили. В землянку вошел новый гость — лейтенант Репнин.

— Здравствуйте, гранинцы! — обрадовался он старым знакомым. — Ивану Петровичу привет!

Щербаковский с удовольствием пожал протянутую руку и спросил:

— К-уда же Д-умичева от нас забрали, т-оварищ лейтенант?

Репнин погрозил Щербаковскому пальцем:

— Переманивать бойцов не позволю. Это не футбольная команда.

— Д-думичев теперь гранинец, т-оварищ лейтенант. Мы его п-ереодеть в матросскую форму х-отели.

— Думичев мой верный сапер. Нашу форму он ни на какую не сменит. Сегодня Сергей Думичев будет вам помогать… Любопытно: вы думаете и в поиск в бушлатах идти?

— А к-ак же матросу идти в бой? — Щербаковский похлопал себя по груди, затянутой в щегольской бушлат с начищенными до золотого сияния пуговицами.

— Перестреляют, — отрубил Репнин.

— Мы ст-реляные. К-ак кошки пролезем.

— Ох, Иван Петрович, как бы злые собаки кошке хвост не рубанули… — рассмеялся Репнин. — Передний край всю ночь освещен ракетами, свет — как на улице Горького в Москве до войны. Это не острова. Тут весь перешеек два километра шириной — и все. А на двух километрах у них напиханы сотни солдат и десятки наблюдателей.