Гангутцы — страница 21 из 138

Когда Терещенко узнал, что перед ним сын мичмана Горденко, в его глубоких карих и всегда искрящихся глазах появилась такая теплота, что голова у Алеши закружилась, и он сразу же обнаружил, что у лейтенанта нос такой же, как у отца. Странный для такого крупного лица нос, широкий, приплюснутый. Мать утверждала, будто в детстве ради озорства дед придавил отцу нос снизу вверх пуговицей… Да, да! Перед Алешей стоял вылитый отец; и голос, как у отца, густой; и взгляд такой же — будто вот-вот засмеется; и такая же суровая, мужская доброта.

Терещенко подозвал матросов.

— Вот сын мичмана Горденко. Десантника. Проводите его в кают-компанию.

В команде хорошо помнили мичмана Горденко. Алешу провели в кают-компанию и усадили на узкий кожаный диван, над которым в сосновой раме висел портрет Ильича. Терещенко приказал принести «Исторический журнал», на одной из страниц которого в памятный день он сделал запись о высадке десанта.

В журнале среди прочих сведений о десанте коротко сообщалось и о подвиге десантника Горденко; возможно, корреспондент газеты использовал в заметке именно эти строки из корабельного журнала.

Алеше не хотелось расставаться с кораблем, где каждая царапинка напоминала ему об отце. Он сидел там, где перед боем отдыхал отец. Он стоял у леера, через который отец прыгнул в ледяную воду и с автоматом над головой поплыл к берегу. Воображение Алеши шаг за шагом воссоздавало картину боя. Он смотрел на тихий прибой в бухте, и ему казалось: перед ним бурное море, пули врагов вздымают фонтанчики возле пловца, а пловец бесстрашно продвигается к берегу; и вот уже десятки пловцов устремляются вслед за ним, а он встает на ноги. Море вокруг отца багровое, но отец не падает, он разит врагов…

Алешу водили из кубрика в кубрик. Рулевой принес ему новенькую тельняшку. Командир подарил настоящий «гюйс» — матросский воротник. А сигнальщик, который всю ночь десанта простоял рядом с его отцом, провел с разрешения Терещенко Алешу на мостик, показал ему компасы, телеграф и все свое пестрое флажное хозяйство, потом снял с бескозырки атласную ленточку с золотыми буквами «Морпогранохрана НКВД» и протянул ее юнге.

Алеша неловко взглянул на окруживших его моряков, потом на сигнальщика, который ростом был еще повыше командира, и сказал:

— Спасибо, у меня есть, — он вынул из кармана бережно хранимую ленточку с надписью «Сильный».

— Отцовская, — догадался Терещенко. — Береги.

— А ты и нашу возьми, — настоял сигнальщик. — Вторая будет. — И, просительно глядя на Терещенко, предложил: — Взять бы мальца к нам, товарищ командир?

— Не так-то это просто, товарищ Саломатин. — Терещенко уже сам подумал об этом. — Нужно разрешение командования. Да и парню учиться надо. Тебе сколько, Алеша?

— Семнадцать, — Алеша прибавил несколько месяцев.

— А сколько классов окончил?

— Семь с половиной.

— Половина не в счет, — рассмеялся Терещенко. — Но если хочешь быть настоящим моряком, обязательно учись. Осенью политотдел откроет на Ханко школу. Пойдешь снова в восьмой класс.

— Я на матроса учусь, — сказал Алеша. — Василий Иванович обещал осенью зачислить рулевым.

Терещенко насмешливо передразнил его:

— «Рулевым»! Твой Василий Иванович, наверно, дальше своего самовара знать ничего не хочет. Вот Паршин, наш рулевой… сколько классов окончил?

— Десять, товарищ командир! — откликнулся рулевой, который подарил Алеше тельняшку.

— А вы, Саломатин?

— Десятилетку, товарищ командир.

— Слыхал?.. Да еще год в учебном отряде. А Саломатин у нас лучший сигнальщик. Сам определиться может, профессор!

— По части компота, — тихо подсказал Паршин.

Терещенко сердито взглянул на него и продолжал:

— Ты, значит, недоучкой хочешь остаться? Не хочешь командовать таким лихим конем? — он с любовью похлопал по сверкающим ручкам машинного телеграфа.

Алеша знал, что одного движения лейтенанта достаточно, чтобы «охотник» развил такой ход, какой и не снился команде «Кормильца».

— То-то, юнга. Вижу, что хочешь таким конем управлять. А для этого мало десятилетку окончить. С отличием надо окончить. А потом — в Высшее военно-морское училище имени Фрунзе!

Сигнальщик Саломатин все время порывался что-то сказать.

— Разрешите, товарищ командир?

— Что у вас?

— Жалко парню терять год. Из-за войны с финнами вся беда случилась, не сам он виноват. До осени время еще есть — неужели мы всей командой не поможем ему одолеть половину восьмого класса и поступить в девятый?

— Вы опять за свое! — Терещенко был расстроен не меньше сигнальщика. — Говорят вам, не положено без разрешения командования брать юнгу на боевой корабль.

— А может, попросите командование, товарищ лейтенант?

— Нечего было школу бросать, — отрезал Терещенко. — Жил бы отец, он бы его высек за побег из школы. Завтра, юнга, приходи на набережную, — строго сказал он Алеше. — Знаешь, где фашистская могила?

— Знаю, товарищ лейтенант. Где львы.

— Точно. Будь там в девять ноль-ноль.

Утром Алеша отпросился у Шустрова на берег и пришел к германскому обелиску раньше назначенного времени.

Много раз Алеша проходил мимо обелиска и двух уродливых львов у подножия, но никогда не смотрел на эту груду серого камня с такой ненавистью, как сегодня. Ведь Терещенко так и сказал: у фашистской могилы. А слово «фашист» всегда было и будет ему ненавистно — оно связано в его представлении с палачами, казнившими Сакко и Ванцетти, с врагами Димитрова и Тельмана, с белыми балахонами куклуксклановцев, с чернорубашечниками Муссолини, с миром далеким и отвратительным, знакомым ему по книгам, по пионерским и комсомольским газетам.

Алеша вспомнил сирот из Барселоны на набережной Ленинграда, их шумный «макаронный бунт» в столовой пионерского лагеря, где жил в то лето и он; во время завтрака испанские ребята расшвыряли по столовой жестяные тарелки с макаронами, темпераментно и возмущенно крича: «Макарони! Макарони! Макарони!»

Это было проклятие испанских детей итальянским фашистам, лишившим их крова, родины, родителей.

Алеша вспомнил, как он впервые увидел свастику в Ленинграде, на здании германского консульства. Он стоял тогда против этого здания ошарашенный и оскорбленный, не веря своим глазам: фашистский флаг трепыхался здесь, в его городе, на Исаакиевской площади, на виду у постового милиционера! Точно так стоял Алеша сейчас на ханковском берегу, с чувством попранной справедливости, с отвращением разглядывал горельеф кайзеровского солдата на гранитном столбе. Значит, это и есть фашист в рогатой каске?!

— Не нравится, юнга? — подойдя сзади, тихо сказал Терещенко и положил руку на плечо Алеши. — И мне не нравится. Знаешь, что тут написано?

Терещенко потянул Алешу на другую сторону обелиска и указал пальцем на финскую надпись:

— Вот слушай и запоминай: «Германские войска высадились на Ханко 3 апреля 1918 года и очистили эту землю от большевиков. Вечная благодарность». Это финские буржуи написали в благодарность отцам нынешних фашистов. А рабочих послали в тюрьмы и на виселицы. Понял?

— Почему же разрешают, товарищ лейтенант? Почему не свалят этот поганый камень?

Терещенко потрепал Алешу по плечу, вздохнул так, словно и его мучил этот вопрос.

— Пойдем. По дороге все скажу…

Алеша не знал и не спрашивал, куда ведет его Терещенко. Если он задумал отправлять Алешу назад, в Ленинград, Алеша все равно не поедет. Он соскучился по школе, по сверстникам. Недавно он послал письмо однокласснику, сообщил свой ханковский адрес, разумеется — военный адрес, номер военной почты. На письмо ответил весь класс: гордимся, мол, товарищем, который служит на дальнем форпосте родины. И тут же вопрос: есть ли на Ханко школа?.. И мать с Украины все про школу ему напоминает. Алеша так и не знал, что ответить. В Ленинград, к тетке на шею, он не вернется. Сигнальщик Саломатин взбудоражил его: может быть, Терещенко действительно надумал взять Алешу юнгой на «охотник»?..

А Терещенко, шагая по городу рядом с Алешей, говорил:

— Знаешь, юнга, в другой раз встречаем мы их в море. Лезут нахально в наш квадрат. А флага не показывают. То немцы, то англичане, то шведы. Прижмешь его: покажи флаг! Боцман этак вежливо наведет пулемет. Будто между прочим: проворачиваем, мол, механизмы… Они поскорее флаг на мачту. Заблудились, говорят, извините. И — ауфвидерзеен, оревуар, гудбай… Зло берет! Нарочно, гад, влез. Но держишься. Время, так сказать, мирное. Козырнули друг другу и разошлись бортами… Терпение нам нужно большое, юнга. Терпение. А памятник этот — черт с ним! — Терещенко искоса взглянул на Алешу и рассмеялся. — А у тебя выдержка военная, юнга. Наверно, волю закаляешь?

— А я сам догадался, куда мы идем! — поняв лейтенанта, ответил Алеша. — Вон в тот двухэтажный дом. Так ведь?..

Гражданских организаций на полуострове еще не было, и политотдел решал в то время дела, которые в других местах решают местные Советы. Приезжали семьи командиров. Появилось много служащих, рабочих. К Расскину приходили с неожиданными и неотложными вопросами.

После прихода из Выборга первого пассажирского поезда к Расскину прибежал военный комендант, веселый и в то же время растерянный.

— Чрезвычайное происшествие, товарищ бригадный комиссар.

— Что случилось? Если опять на подводников жалуетесь, — пошутил Расскин, — слушать не буду. Я сам бывший подводник, знаю, как к нашему брату коменданты придираются.

— Да тут особый случай. Ко мне явился старшина второй статьи с одной гражданской особой. Требует, чтобы я их обвенчал.

— То есть как обвенчал?

— Записать требуют. Зарегистрировать в законном браке.

— Ах, вот что… Этого мы не предусмотрели. Такое население, а мы и не предвидели обыкновенных вещей. И загс нужен. И родильный дом. И милиция нужна… Как же его фамилия, этого сердцееда?

— Богданов Александр Тихонович, — сказал комендант. — Киномеханик с базы подводного плавания. А она — Любовь Ивановна Кузнецова. Медицинская сестра. Прибыла по вольному найму. Принята через вербовочное бюро в Ле