Гангутцы — страница 39 из 138

За ночь ничего особенного на границе не произошло. Катер лежал в дрейфе и лишь перед рассветом должен был выйти на международный фарватер. Скоро из Хельсинки пройдет в Стокгольм рейсовый пароход; потом выйдут рыбаки с Аландов, и три шхуны, как на привязи, станут маячить вдоль нашей границы; если одна из шхун нечаянно проскочит за оградительную веху — Терещенко запустит моторы катера на полный ход; потом из Ганге проследует электроход в Эстонию — вся команда катера выйдет на палубу проводить его…

Но электроход почему-то не появлялся. Терещенко почувствовал необъяснимую тревогу. Приняли предупреждение с берега: «усилить наблюдение за границей». И все. Граница пустынна. Не вышли рыбацкие шхуны — тоже тревожный признак. В довершение всего испортилась рация. Это случилось сразу же после того, как Терещенко сообщил в базу о появлении мористее границы тяжело груженного транспорта под фашистским флагом. На палубах — незачехленные пушки, а вдоль бортов совсем обнаглевшие гитлеровские офицеры вытянулись будто на смотру.

Терещенко к подобным встречам привык: всю весну фашисты, не маскируясь, перевозили в Финляндию войска, и, когда сигнальщик Саломатин как-то спросил командира: «А как же договор?» — Терещенко пожал плечами и выругался: «Не задавайте глупых вопросов». Он и сам не мог понять, как все это вяжется с договором о ненападении и дружбе, ему даже неловко было думать, что у нас может быть с фашистами договор, но он был дисциплинированным коммунистом и командиром и самому себе на все отвечал: «Значит, так надо».

Радист не успел принять ответ базы на донесение командира, и Терещенко рассердился на него, хотя знал, что база в таких случаях отвечает стандартно: поскольку, мол, транспорт границы не нарушает, пусть он, черт его подери, следует подобру-поздорову своим путем. Транспорт быстро уходил к Ботническому заливу, катер на приличном, все растущем расстоянии следовал параллельным курсом, и Терещенко то и дело справлялся:

— Скоро там наш парикмахер разродится? Еще три минуты — и его судьба будет решена: спишу в военторг стричь дам.

До военной службы радист работал в Архангельске парикмахером, поэтому на катере он по совместительству стриг матросов. В минуты гнева командир всегда грозил списать его на берег «стричь дам», и радист этого смертельно боялся.

Неисправная рация в походе — чрезвычайное происшествие. Но только исправив рацию и приняв ответ базы, радист понял, что на этот раз чепе переросло в преступление. Транспорт уже скрылся в предутреннем тумане, когда радист, бледный, подавленный, протянул командиру бланк с невероятным для мирного времени приказом базы: транспорт расстрелять и потопить.

Терещенко врубил ручку телеграфа на «самый полный», и катер погнался за германским кораблем. Но время было упущено — транспорт ушел. Преследовать его, оставляя границу открытой, Терещенко не имел права. Катер вернулся на позицию и лег в дрейф.

— Радиста на мостик! — приказал Терещенко.

Эта команда пошла не только в радиорубку, она покатилась по всему кораблю, — радист виновен в неудаче. Радист стоял позади Терещенко и ждал приговора.

— Машинка и ножницы в порядке? — спросил Терещенко.

— Так точно, товарищ командир.

— Приготовьтесь на юте. Начнете с меня.

Радист поставил на юте на попа ящик из-под снарядов, еще не понимая, что происходит. Он все делал автоматически: окутал командира простыней из сурового холста, пробежал машинкой от шеи до лба, стряхнул на выскобленную добела палубу черные кудри, и ветерок тихонько покатил их к борту. Ему казалось, что матросы осуждающе следят за его работой: до чего, мол, ты довел командира — догнали бы транспорт, может, и сберег бы он кудри…

Но никто из матросов сейчас так не думал. Все догадывались, что командир затеял эту стрижку не потому, что не догнали транспорт. Командир, привычки которого они отлично знали, так отметил переход экипажа в новое, иное состояние — в состояние воюющих людей. Произошло нечто значительное, резко меняющее всю их дальнейшую судьбу, но никто не имел права объявить об этом вслух: война!

Командир встал, отряхнул стриженую голову и сказал:

— В первую очередь — комендоры. Потом сигнальщики. Живо.

Уже взошло солнце, когда радист закончил работу. Экипаж стал похож на команду новобранцев — все стриженые, хотя все были люди опытные, обстрелянные и даже видавшие, как умирают товарищи. Ветерок смешал у борта рыжие пряди с черными, каштановые с льняными.

Только радист остался с чубом — он стоял посреди палубы виноватый и растерянный, его некому было постричь.

— Прибрать палубу! — приказал Терещенко.

Матросские кудри полетели в море.

Радист ушел в рубку.

Терещенко ждал радиограммы с берега. Что там случилось на берегу? Война или небольшой конфликт? Зачем только он потащил семью на Ханко…

В радиограмме было сказано: прикрывать от авиации турбоэлектроход с гражданским населением до входного буя. Терещенко понял: это настоящая война.

Когда он вернулся из дозора на Ханко, жены и дочек там уже не было. Не было даже записки. Он узнал, что их в первые же часы войны спешно отправили в Таллин, очевидно, на электроходе, который он провожал в то утро до границы. А куда дальше их отправили — он не знал. Говорили, что жена собиралась на его родину, на Украину. Это больше всего тревожило Терещенко: война быстро охватывала Украину. Может быть, жена догадается повернуть к Мариуполю, к его сестре? Он тут же снова ушел в море, и надолго. И вот только нынешней ночью ему повезло: его направили в Таллин, где он надеялся хоть что-то узнать о семье. Он довел до Таллина госпитальное судно. Отгоняя подводные лодки, катер Терещенко бросал серию за серией глубинные бомбы, а потом час отбивался от «мессеров». В Таллине команда до утра латала пробоины. Утром Терещенко успел сбегать на почту; писем до востребования не было. Он потолкался на вокзале и ни с чем вернулся в порт. Терещенко, усталый, невеселый, стоял на мостике, собираясь вести катер в обратный путь.

— Посылки везете? — Терещенко кивнул на вещевые мешки и чемоданы политруков.

— Ордена, — протяжно произнес стриженный наголо старший политрук. — Будем вручать героям суши, морей и воздушного океана…

Терещенко решил, что старший политрук шутит.

— Случаем, не с Украины? — с надеждой спросил Терещенко.

— С Алтая я, — нехотя ответил старший политрук. — Алтайского края хлебороб.

Он отошел в сторону и устроился с товарищами на палубе, возле мостика, среди других попутчиков.

Стыдно было старшему политруку Томилову сказать, что везет он в чемодане на Ханко.

И он и его товарищи везли с собой белые кители, праздничные тужурки и парадное обмундирование. Утро первого дня войны Томилов провел в сборах в отпуск на Алтай. Выбросив из чемодана все лишнее, кроме японского словаря, над которым он бился уже несколько лет, Томилов запер комнату в общежитии академии, добрался до метро и поехал на вокзал. На Комсомольской площади собралась огромная толпа. Томилов поставил чемодан на асфальт. «…Убито и ранено более двухсот человек», — донеслись из репродуктора слова Вячеслава Михайловича Молотова. Томилов сразу же вспомнил недавнюю встречу слушателей Военно-политической академии с Михаилом Ивановичем Калининым. «Каждое утро, — говорил Калинин, — я просыпаюсь с чувством, что война уже началась…» Какая-то женщина неожиданно обняла Томилова: «Бей их там, сынок! Бей проклятых!» Томилов понял: конечно, не в отпуск, а на фронт! Он подхватил чемодан, вернулся в метро и через несколько минут выходил из вестибюля станции «Маяковская». «Уже с чемоданом!» — встретили Томилова в здании академии товарищи. «Для моряка первое дело мобильность!» — ответил Томилов фразой, понятной каждому из его однокурсников. Эту фразу произнес один адмирал, начавший свою первую лекцию ошеломляющим вопросом: «Готов ли у каждого из вас чемодан, товарищи командиры?» Поясняя свою мысль, адмирал сказал тогда: «А как же вы думаете? Морской офицер должен быть мобильным человеком. Чемодан всегда собран. В час приказа моряк готов в путь. В его распоряжении время поцеловать жену, детей, взять чемодан и явиться на корабль».

Адмирал, пожалуй, был прав, но сейчас на борту катера Томилов с раздражением вспоминал свои сборы. Дернуло же его открыть чемодан в присутствии начальника курса! Тот приказал взять все праздничное обмундирование. Томилову пришлось вернуться в общежитие, набить в чемодан все, что попало под руку, даже японские иероглифы захватил он впопыхах, когда надо было взять русско-немецкий и русско-финский словари.

Неделя промелькнула после того воскресенья незаметно. Фронтовые поезда, эшелоны с эвакуированными, перепутанная география фронта, сводки о продвижении гитлеровских войск, о боях на море, о танковых сражениях, суровые солдатские разговоры о войне и, наконец, «мессершмитт», расстреливающий на приморской железнодорожной станции толпу, — первая кровь, которую увидел в эту войну Томилов. Он уложил на свое место в купе раненную на перроне женщину, чтобы довезти ее до ближайшего госпиталя, а сам устроился на диване с однокурсником Фоминым. Фомин, в прошлом журналист, сказал: «Ты знаешь, Степан, я ведь любитель газетных архивов. У меня дома валяются всякие комплекты, случайные номера, вырезки. Жена говорит: „Или уничтожь эту мусорную свалку, или приведи в порядок“. Сяду приводить в порядок — и погибаю. Как начнешь читать — не оторвешься. Интересно же снова взглянуть на страницы, посвященные открытию Беломорского канала или метрополитена…» — «Ты к чему это?» — перебил Фомина Томилов. «Да к тому, что сейчас это все как-то стало дороже. Я перед отъездом листал журналы пятнадцатого года. Даже читая, видишь, как резко делились фронт и тыл. Сводки с фронта. Списки убитых. И рядом отчеты об увеселениях петербургской знати. А тут, ты видел, все воюют. Эта женщина тоже…» Томилов слушал рассеянно. Ему хотелось скорее, скорее попасть на фронт. Раненый солдат из встречного эшелона зло рассказывал ему: «В плен сдаются, кричат, бьют себя в грудь: „Я рабочий, не бей, я пролетар…“» — «Значит, знает, кто мы и за что воюем, — сказал Томилов. — Небось английскому офицеру не будет показывать свои рабочие руки…» — «Так почему же он идет, если знает? — сердился раненый. — Почему зверствует?..» Томилов приехал в Таллин, он словно прошел тысячу миль пешком. Но вместо усталости только одно желание: скорее на фронт. Он охотно принял назначение на Ханко; о Ханко уже сообщало Информбюро…