Гангутцы — страница 66 из 138

Когда погиб Антоненко, когда доходили до нее вести о гибели кого-либо из знакомых или у нее на руках умирал боец, она невольно с болью думала о муже и всем своим существом чувствовала его ребенка. Она гнала от себя дурные мысли и снова шла на берег, на скалу, смотрела в бурлящее между камнями море, и камни, окруженные венчиком пены, казались ей похожими на перископы, выставленные из глубин моря.

Домой она ходила редко, только чтобы поработать в огороде или пошить что-либо для ребенка.

В домике было пустынно, пустынно и на всей улице, обстреливаемой снарядами и покинутой жителями. Соседа-учителя призвали в авиацию, и он пропал без вести. Его жена, кассирша, первое время проводила дни дома; вокзал закрыли, и ей нечего было делать. В прошлом она училась и не доучилась в театральной студии. Вечерами, когда к ней приходили сослуживцы, недурно пела. Катя Белоус рассказывала Любе, что ее соседка удачно выступила в концерте на аэродроме и, вероятно, станет актрисой. Любе казалось чудовищным, что эта женщина может петь, когда судьба ее мужа неизвестна. Она ее возненавидела и была рада, когда та перебралась в Дом флота, в общежитие актерской бригады. Но вскоре она поняла, что не может ночевать в пустом домике одна. Она решила тоже переехать в госпиталь, поселиться в каморке с беленькой Шурой, молоденькой медицинской сестрой, присланной на Ханко из Таллина.

Люба часами рассказывала подруге о муже и сама удивлялась: откуда она столько о нем знает — ведь он очень мало и очень редко о себе говорил и вообще считался неразговорчивым.

Шура, никогда не видевшая ее мужа, старалась нарисовать его портрет. Он ей казался веселым, шумным, красивым, и она не верила Любе, что Саша застенчив и неуклюж. Шура ей завидовала: Любе есть кого ждать. А у нее никого на свете нет, она совсем одна, все мужчины воюют, и она так и останется никому не нужной, навсегда одной.

Люба смеялась, уверяя, что подруга не похожа на старую деву. Та брала зеркало, придирчиво разглядывала себя и утешалась: она была молодой и хорошенькой. И Любе становилось легче; ей всегда становилось легче, когда она утешала других. Так легче ждать.

Настало время бросить всякую работу и уйти в декретный отпуск. Но Люба слышать об этом не хотела. Ее уговаривали уехать на Большую землю с очередной группой раненых. Ради ребенка. Ради будущей жизни. Но она отказывалась наотрез. Ей верилось, что вот-вот Саша вернется. Здесь она ближе к Саше.

Раненые видели ее состояние. Беленькая Шура всем по секрету рассказывала о Любе и ее муже, и раненые, глядя на молодую женщину, будущую мать, думали, что вот где-то так же маются, надеются и ждут их любимые, их жены или сестры.

Отряд Гранина, о котором в эти дни говорили все на Ханко, был для Любы отрядом Саши. От Саши она впервые услышала фамилию Гранина. С именем этого человека, которого она узнала только здесь, на Ханко, во время войны, для Любы были связаны теперь уже давние дни, когда она ждала возвращения Саши с финского фронта. Возле раненых гранинцев Люба сидела дольше, чем возле других. Она регулярно посылала посылки в отряд. А сегодня отнесла в дивизион мешок молодой картошки для десантников.

Она пришла накануне на огород и увидела, что все кругом разорено. Домик, в котором она прожила с Сашей год, сгорел, на огороде глубокая воронка. Люба долго копалась в воронке и набрала целый мешок молодой, опаленной порохом картошки.

— Спасибо вам, Любушка, за картошку, — отыскав Любу в госпитале, сказал Гранин. — И всем девушкам спасибо за подарки. После первого же боя раздам. Ответы напишут. Вы не в обиде на меня, что не взял я вас в отряд?

— Конечно, в обиде, особенно Катя Белоус. Говорит: «Гранин отсталый человек. По старинке смотрит на женщин: ваше, мол, дело — пеленки и сестрами милосердия служить».

— Зато Восьмого марта и двадцатого каждого месяца ваш верх! — пошутил Гранин. — Как получка — давай отчет, как в госконтроль! А в крестные все же позовите. Геройский у вас будет сынок. Муж ваш ростом выше нашего генерала. В отряде у меня его дружок, тезка и однофамилец. Меньшим зовут, а вашего — большим…

— Позову, Борис Митрофанович. Вот, может, и Саша вернется к тому времени.

— Обязательно вернется. Смотрите, сколько он фрицев скармливает балтийской рыбке!

— Саша на них злой…

* * *

Вернулся Гранин в дивизион поздно, но длинная и узкая комната подземного командного пункта, обитая фанерой и окрашенная масляной краской под цвет неба в белую ночь, была все еще полна посетителей. Гранина ждали командиры батарей, старые друзья и корреспонденты во главе с Фоминым.

Пресс-конференция, как шутливо назвал Фомин учиненный Гранину пристрастный допрос, продолжалась всю ночь. Расспрашивали о гибели Камолова, о Щербаковском, о снайперах, об Алеше. Гранина даже удивило, насколько газетчики осведомлены о жизни отряда; всех знают по именам, знакомы со всякими происшествиями и даже с подробностями прихода в отряд рулевого Горденко, который прочно вошел в семью десантников, зачисленный как матрос-доброволец в отделение резервной роты к Щербаковскому.

Гранин рассказывал охотно и красочно, рисовал карты островов, чертил схемы операций, увлекся, просидел с корреспондентами несколько часов, а когда спохватился, что уже глубокая ночь, его стал допекать ослепляющими лампами фотограф: «Сядьте так, повернитесь этак». Мучил, пока Гранин не рассердился:

— Дробь! Приезжай на Хорсен, можешь снимать, сколько твоей душе угодно. А тут мне некогда. Утром надо возвращаться на остров.

Только Пророков, самый скромный работяга в редакции, сделал свое дело незаметно: он показал Гранину портрет, на котором особенно резко выделялись черная густая борода и огромная пехотинская каска.

Взглянув на каску, Гранин усмехнулся. «Тихоня художник, а дело знает. Каску нарисовал! Не иначе, как из воспитательных соображений!»

Дело в том, что Гранин никак не мог добиться, чтобы матросы шли в бой в касках. Десантники послушно надевали каски, доходили до шлюпок или до берега, где предстояла переправа вброд, складывали каски в сторонку и вытаскивали из карманов припрятанные бескозырки. Гранин это знал, сердился, но и свою каску держал преимущественно на гвоздике над телефоном, в Кротовой норе.

Гранин долго восхищался рисунком:

— И как это у вас все ладно получается, скажи на милость? Ну и портрет! Спасибо, лысину прикрыл. Марье Ивановне бы показать… Сафоныч, осталось тут что в запасе? Из фронтовой нормы? Граммов по сто?..

Так Гранин провел на материке ночь.

Под утро на командный пункт явились два матроса с дальнобойной железнодорожной батареи — Василий Желтов и Степан Сосунов.

— Нам до командира, — заявили они часовому. — До капитана Гранина.

— Капитан сейчас отдыхает, — важно ответил часовой. — Не может он из-за каждого матроса сутки не спать…

— Так мы обождем. — Желтов и Сосунов присели на камне возле землянки.

Гранин по привычке встал с восходом, вышел из командного пункта и увидел незнакомых матросов. Они стояли навытяжку, стыдливо отводя взгляд от полураздетого капитана. Гранин притворился, будто не заметил их, отошел от землянки, полюбовался на солнышко, золотившее облака над лесочком и самые макушки сосен, окатился до пояса родниковой водой, потом достал из заправленных в сапоги черных брюк пистолет-зажигалку — подарок из Таллина — и прикурил.

Из КП подышать утренней прохладой вышел Томилов.

Гранин дал и ему прикурить и повернулся к безмолвно застывшим матросам.

— Добровольцы… — насмешливо определил Гранин. — Беглецы?

Матросы смутились.

— С батареи, товарищ капитан, — доложил Желтов, рыжеватый, с мятежным золотистым чубом, торчащим из-под бескозырки. — Мы к вам в отряд.

— Вояки! Знать не знаете, что такое настоящая война. Кто вас послал?

Желтов сознался:

— Мы сами. Вот сменились после вахты и пришли до вас. Желаем в десант. Можете на деле проверить, товарищ капитан.

К подобным добровольцам Гранин привык. Случалось, что приходил он на какой-либо остров, и командир ошеломлял его докладом: «Присланный вами новый матрос добыл со дна залива автомат „Суоми“ и просит разрешения оставить у себя трофейное оружие. Разрешите, товарищ капитан?» — «Какой матрос? — недоумевал Гранин. — Никого я к вам не посылал!» — «Да как же, явился гражданский моторист с барказа, вручил паспорт и сказал, что Гранин прислал его воевать!» Таких добровольцев Гранин отсылал восвояси, и только для Алеши он сделал исключение, простил ему самовольство за молодость и боевые заслуги, да и то оформил через военкомат. Однако сейчас, в присутствии малознакомого старшего политрука, этот разговор льстил; он покосился на Томилова: смотри, мол, комиссар, что значит боевая слава.

Томилов курил, с интересом поглядывая то на матросов, то на Гранина.

— С какой, говорите, батареи, «неуловимые», что ли? — спросил Гранин.

— Никак нет, — ответил Желтов и спохватился: — То есть не Шпилевские мы, капитана Волновского. С бронетранспортера, — и метнул на своего товарища, Степу Сосунова, острый взгляд: заткнись, мол, не встревай.

— Триста пять миллиметров? — протянул Гранин. — Это же как на линкоре служить. А вы — сбежали… Нашкодили, наверно, и ко мне! — напустился он вдруг на добровольцев. — Самовольно, без разрешения командира — в отряд. Ишь чего захотели!

— Так мы же не в тыл, — робко возразил Сосунов.

— Мы на фронт просимся, — добавил Желтов.

— Мало ли что на фронт! Этак я завтра пойду на Ханко и кликну клич да заберу всех к себе в десант! Получится не военно-морская база, а партизанщина. Выходит полный конфуз! Верно, что ли, я говорю?

Вопрос относился скорее не к добровольцам, а к комиссару. Комиссар молчал, даже отвернулся. Добровольцы тоже стояли молча, не дыша.

Гранин готов был сдаться. Уж больно упорные ребята. Такие будут стараться изо всех сил. Как напомнили они Гранину Васю Камолова… Но комиссар, кто его знает, что он за человек, этот старший политрук! Порядок все же прежде всего. И Гранин сказал: