Она зарделась. Разве настолько хороша была ее собственная жизнь, что она так беспечно могла наставлять судьбу?
— Все же мы очень легко виним богов за наши собственные ошибки! — Дельфион слишком хорошо знала великих трагиков, чтобы питать симпатию к культу астрологических предсказаний.
Герсаккон подождал, пока прислуживающая девушка налила ему вина, затем произнес серьезно:
— Я пришел по неприятному делу. Но я взял его на себя и должен выполнить…
Сердце у нее упало в предчувствии беды.
— Если оно так неприятно, как можно предполагать по тону твоего голоса, я предпочла бы, чтобы ты не говорил мне о нем.
Он пропустил ее слова мимо ушей, и его лицо выразило еще большее волнение.
— То, что неприятно, часто, очень часто хорошо для нас. Все мы несчастные создания. Иногда я думаю, что лучше жить со своей постоянной мукой. Так страшно очутиться вдруг на краю бездны… Но я уклоняюсь от сути дела. Я пришел просить за друга. — Он с усилием произнес имя: — За Барака, сына Озмилка.
Она взглянула на него и увидела, что он все знает. Впервые ее охватила бешеная ненависть к Бараку. Она поистине почувствовала ненависть, и поистине впервые в своей жизни. Потрясенная этим открытием, Дельфион вскочила с единственным желанием: бежать из комнаты, найти своего врага, выцарапать ему глаза — и спрятаться от Герсаккона. Герсаккон поднял взгляд и только теперь по-настоящему понял, что сделал Барак. Его пронзила жгучая ревность, он вдруг даже почувствовал тошноту. И он тоже был во власти ненависти. Бешеной ненависти к Бараку, заставившему так страдать эту благородную женщину.
— Предоставь его мне! — воскликнул он глухо и бросился вслед за Дельфион.
— Что ты хочешь сделать? — спросила она, оборачиваясь. Посмотрев на него, она стала спокойнее.
Герсаккон и сам этого не знал. Ему было стыдно, что он оказался свидетелем страданий Дельфион. Ему не приходило в голову, что, согласившись выполнить поручение Барака, он доставит ей такие мучительные минуты. В этом тоже виноват Барак.
— Да, ты не можешь простить его! — крикнул он с яростью. — Я просто сошел с ума!
Дельфион села на складной стул без спинки и принялась мотать шерсть. Повелительным жестом она указала Герсаккону на кресло.
— Изложи его поручение в точности, как он тебе его давал.
— Он умоляет о прощении. Говорит, что был одержим злым духом. Говорит, что умирает от любви к тебе.
— Что ты думаешь об этом?
— Не знаю. Похоже, он говорил искренне. Я хочу быть справедливым даже к нему.
Помолчав некоторое время, Дельфион холодно произнесла:
— Помнишь, что я сказала в последний раз, когда ты хотел обидеть меня и тебе это не удалось? Полагаю, это твоя месть.
— Ты в самом деле считаешь меня подлецом, — сказал он покорно.
— Неужели ты ожидал, что доставишь мне удовольствие?
— Нет… Дай мне попытаться понять самого себя… Может быть, я хотел передать тебе свои страдания, положить им конец тем, что увижу их отражение в твоих глазах. После того как он рассказал мне все, я стал его соучастником, разве ты этого не понимаешь? Мог ли я просто отказаться? Я попал в ловушку. Постарайся понять меня, — закончил он неуверенно.
— Я могла бы понять, — сказала она, и глаза ее сузились от напряженной мысли, — если бы между нами была какая-нибудь связь. Если ты почувствовал, что его просьба снова связала нас с тобою, ты должен был иметь какое-то представление о существующем или возможном между нами родстве чувств.
— Это верно, — согласился Герсаккон, совсем сбитый с толку, и после паузы продолжал: — Но действительно ли я чувствую родство наших душ? Отказываясь от тебя, я испытал самую глубокую горечь, какую жизнь мне когда-либо уготовила. И все-таки не вижу, как мы могли бы соединиться, не изведав еще большей горечи. В Ганнибале я тоже вижу свое одиночество, но в нем, кроме того, есть зажигательная неизбежность действия. Глубокая и одинокая любовь в его душе может объединить миллионы людей для целей, ради которых стоит умереть. В тебе и во мне одиночество дремлет…
Воцарилось долгое молчание. Из сада доносилось пение Пардалиски под аккомпанемент лиры. Герсаккон не сводил с Дельфион темных, горящих глаз. Она не смотрела на него, продолжая мотать шерсть; только уголки ее рта вздрагивали. Вдруг она проговорила:
— Ты сказал, что попал в ловушку. Это были твои собственные слова, твое собственное признание. Я принимаю твое объяснение, но я могу принять его лишь при условии, что решать будешь ты.
— Решать?.. — Он не мог понять ее мысль.
— Я пошлю этой скотине мое прощение, раз ты меня об этом просишь.
— Нет, нет! — крикнул он с отчаянием. — Ты уже ответила ему. Ты назвала его скотиной.
— Я беру назад это слово, — вспылила она. — Я была неправа. Или ты хочешь, чтобы я простила этого мужлана только потому, что он вел себя как мужлан?
— Ты не должна взваливать на меня это бремя, — горячо запротестовал он.
— Если ты не причастен к этому, как причастна я, тебе не следовало мешаться в это дело. Если ты причастен, то видишь ответ не хуже меня.
— Нет! — он вскочил. — Я не могу этого сделать. И то и другое — измена.
— Что вся твоя жизнь, как не измена? Одной изменой больше, одной меньше — не все ли равно?
— Отвергни его, отвергни его!
— Хорошо, я его отвергну.
— Нет, нет, я не могу допустить, чтобы ты заставила меня решать за тебя. Это меня больше всего ужасает. Я мечтаю о мире, в котором нет насилия над волей… С тобой более чем с кем бы то ни было вынужденные узы немыслимы.
— Но с тех пор, как мы встретились с тобою, ты не перестаешь навязывать мне свою волю. Если ты заставишь меня отвергнуть его, ты возьмешь на себя ответственность за этот исход — перед ним и передо мной.
— Это чересчур! — Герсаккон застонал и протянул руку, словно для того, чтобы оттолкнуть ее, хотя она не шевельнулась. — Тогда прости его.
— Хорошо. Я прощу его.
— Нет, нет… — вскрикнул он и закрыл лицо руками.
Неужели из этой ловушки нет выхода? Она беспощадна, если возлагает на него ответственность. Он понимал, что, принуждая ее отвергнуть Барака, он сознательно создает пустоту, и она вправе будет требовать, чтобы он заполнил эту пустоту.
— Ты обращаешься со мной так, словно я девственница, которую изнасиловали во время факельного шествия, — презрительно воскликнула она. — Может быть, тебе легче будет решиться, если я скажу, что эту ночь провела с Бодмелькартом?
В конце концов, Барак ему доверился. Может ли он вернуться и посмотреть ему в глаза, если заставит Дельфион отвергнуть его?
— Что бы ты сказала, — проговорил он медленно, — если бы я признался тебе: мне придется убить Барака, если ты простишь его по моему совету.
— Может быть, потому-то я и заставляю тебя принудить меня вернуть его.
— Значит, ты хочешь его! — крикнул он, бросаясь к двери. — Ты обманываешь меня! — В выражении ее лица появилось что-то очень неприятное. Он угрожающе поднял палец. — Прекрасно. Тогда я согласен. Возьми его! Возьми его! Возьми его! Я вижу это в твоих глазах. Возьми его! — Он сознавал, что ждет от нее попытки разубедить его, но она молчала. Та же неприятная усмешка кривила ее губы. — Это мое последнее слово! Возьми его!
Он выбежал из комнаты. Дельфион продолжала мотать шерсть, кусая губы.
7
Ганнон был единственным сенатором, у которого хватило смелости выступить перед Народным собранием. Он сделал все возможное, чтобы обеспечить себе поддержку: несколько наемных банд еще до восхода солнца заняли стратегические позиции на Площади Собрания. Кроме того, мелким чипам, приспешникам и прихлебателям было приказано явиться на Площадь: Ганнибал-де угрожает их материальному благополучию. Демократы тоже не зевали. Большие группы их провели всю ночь на Площади, ели и пили на ступенях храма и под аркадами. Солнце взошло на розовом небе, с которого быстро исчезли прозрачные барашки облаков.
Над Площадью еще нависала тень, но на ней уже было полно народу. А людские массы все лились рекой. Владельцы домов и торговых помещений, окна которых выходили на Площадь, сдали их по баснословно высоким ценам. На лестнице храма уже давно толпились люди; то и дело кого-нибудь сталкивали со ступеней или через балюстраду, украшенную каменными зверями-хранителями с оскаленными клыками и женской грудью. Даже на стенах зданий, хотя с них вряд ли что-нибудь можно было услышать, лепились запоздавшие, надеясь по крайней мере увидеть, что происходит. Мальчишки первые залезли на крыши портиков, их примеру последовали матросы и докеры, которые незамедлительно втащили туда и своих подруг. Мальчишки и матросы забрались даже на высокие пальмы и бросали на толпу ветки. Перед зданием Сената служители шофета с помощью полиции оцепили ту часть Площади, где будет происходить суд.
Постепенно нарастающий гул разносился по улицам, возвещая о приближении Ганнибала. Когда толпа на Площади заволновалась и зашумела, как лес при первом порыве бури, стал виден Ганнибал, поднимающийся на трибуну в фиолетовой мантии его сана. Его руки в длинных широких рукавах были свободно сложены на груди. Он стоял и мгновение спокойно смотрел на народ, затем приветственно поднял руку.
Один из служителей побежал доложить сенаторам, что шофет находится в трибунале и призывает их предстать перед народом. Через несколько минут из бронзовых ворот здания Сената, украшенных пальмами и лошадиными головами, вышли, волоча ноги, первые сенаторы. Их просторные туники, не подпоясанные, но повязанные пурпуровыми лентами, доходили им до пят. Они расположились позади трибуны, отнюдь не стремясь оставаться на виду, и бормотали что-то в свои напомаженные бороды, цветными платками вытирая пот с толстых бритых щек. Только Ганнон, таща за собой упирающегося Балишпота, выступил вперед.
Ганнибал не спешил обернуться, заставляя этим злиться Ганнона, стоявшего за его спиной. Наконец Ганнибал снова поднял руку, водворяя тишину, и обратился к народу: