Коковцов, как и Витте, принадлежал к наиболее «прогрессивной», наиболее здравомыслящей части тогдашнего правительства. Эти люди думали о развитии экономики, о процветании страны как целого. Действительно, в короткой перспективе от классовой борьбы рабочих экономике ничего хорошего не светило. Тем более что профсоюзная деятельность рассматривалась именно как борьба труда с капиталом, а не как коллективный торг на рынке рабочей силы. Теоретически правительственные финансисты, конечно, понимали, что рано или поздно придется легализовать какие-то формы рабочей самоорганизации. В недрах министерства даже обсуждались различные законопроекты на сей счет, но сиюминутные интересы индустрии и ее хозяев в конечном счете перевешивали. Особенно в условиях войны.
А другие люди во власти, те, что потупее, неповоротливее, — просто боялись любых смут… Так что надежды на благотворное вмешательство государственной бюрократии оказались тщетны. «Рузвельтов», подобных Зубатову, больше не нашлось.
Механизм политической стачки включился: экономическая была проиграна. У Гапона больше не оставалось выбора.
ПОВОРОТ
Вечером того же дня состоялось собрание в Нарвском районе.
Издававшийся П. Б. Струве в Швейцарии либеральный журнал «Освобождение» так передает речь Гапона:
«Товарищи, мы начали экономическую стачку для того, чтобы, действуя мирно, законным путем достигнуть удовлетворения своих справедливых требований. Но до сих пор мы достигли только того, что депутаты наши 4 часа простояли в передней градоначальника[27] и, в конце концов, должны были убедиться, что от бюрократического правительства нам нечего ожидать помощи в борьбе с эксплуататорами-предпринимателями. Отсюда ясно, что мы не можем дольше оставаться верными той лояльной формуле протеста, которая была нами выработана и которой мы держались до сих пор. Если существующее правительство отворачивается от нас в критический момент нашей жизни, если оно не только не помогает нам, но даже становится на сторону предпринимателей, то мы должны требовать уничтожения такого политического строя, при котором на нашу долю выпадает только одно бесправие. И отныне да будет нашим лозунгом: „Долой чиновничье правительство!“».
Это звучало даже радикальнее, чем «программа пяти», радикальнее тех петиций, которые подавали либералы в декабре. Что произошло? Гапон сорвался, пришел в ярость? Или решил, что терять больше нечего?
Терять действительно было нечего. В жесткости работодателей на самом-то деле была своя логика. Происходило своего рода «стояние на Угре», соревнование в выдержке. И преимущество здесь было не на стороне забастовщиков. Разрастание стачки создавало у ее инициаторов проблемы — не только из-за трудностей координации, из-за невозможности управления человеческой стихией. Забастовка тоже стоит денег. Промышленники и государство несли громадные убытки, но положение каждой рабочей семьи было тяжелее. В первые дни в потребительской лавке Путиловского завода еще выдавали продукты в кредит, но вечно это продолжаться не могло. Сберкассы ломились от забастовщиков, спешно снимавших свои сбережения — но таковые были только у квалифицированных мастеровых. «Собрание» лишь 6 января начало выплату пособий семейным забастовщикам — 70 копеек в день. Легко посчитать, что при выплате такой суммы всего лишь одной тысяче рабочих касса профсоюза опустела бы за несколько дней (это если бы даже власти не догадались арестовать банковские счета). А потом стачка схлынула бы сама собой. Началась бы апатия. Несознательное (и бедное) большинство вернулось бы в цеха. Сознательное (и более состоятельное, то есть способное дольше бастовать) меньшинство начало бы где-нибудь на Васильевском острове строить баррикады — вместе со «студентами». Для ликвидации этих баррикад хватило бы нескольких казачьих разъездов (как ни похвалялся Гапон в декабрьском разговоре с Павловым, а в глубине души должен же он был это понимать). Ну а еще через день-другой руководство «Собрания» в полном составе отправилось бы — в лучшем случае — в дальнюю административную ссылку. Так было в 1903 году в Одессе, так было бы в 1905-м в Петербурге.
Значит, надо было во что бы то ни стало возглавить политическое движение самому. И постараться вовлечь в него как можно больше народу. Чтобы властям действительно трудно было с ним справиться. По крайней мере, это была отсрочка поражения, все равно неизбежного.
Такой была объективная логика действий Гапона. Но это не значит, что он проговаривал все это у себя в голове. Нет, он был не холодным политиком, а артистом своего рода — артистом в высоком смысле слова. Им двигал не хладный расчет, а инстинкт народного вождя. В эти дни он в самом деле был им. Он был охмелен (мало кто не охмелел бы в такой ситуации) и заражал других своим хмелем. Впрочем, тех, кто был рядом с ним, и заражать не надо было.
А кто был рядом?
Сподвижники-рабочие Кузин, Васильев? Недавние «оппозиционеры» Карелины, Варнашёв? Их разногласия с Гапоном были в прошлом. Они добились всего, чего хотели. Если чувство опасности было притуплено у них в ноябре — декабре, то сейчас они и вовсе потеряли голову. «Умеренные» вроде Иноземцева? Но он сам признавался три недели спустя: «Мое спокойное отношение к делу, когда я сопротивлялся революционному влиянию на рабочих, было утеряно, и я действовал почти бессознательно».
Интеллигенты, революционеры?
Теперь представители революционных и леволиберальных сил, агитаторы, «студенты» автоматически становились союзниками Гапона, а он из врага и конкурента превращался в их защитника… а порой и в их «рупор». Интеллигенции был отныне открыт широкий доступ на все собрания: это было обеспечено авторитетом «батюшки». С другой стороны, сами эсеры и эсдеки к третьему-четвертому дню забастовки поняли, что, действуя без Гапона и против него, ничего не добьются. Уже вечером 5 января официальные представители партий дружественно обсуждали с гапоновцами дальнейшие планы. Они были заодно, в одной лодке.
Одним из этих партийных людей был Петр Моисеевич Рутенберг, инженер. Теперь он, со второй попытки, действительно появляется в нашей книге.
Итак: Пинхас, сын Моше Рутенберга, купца второй гильдии, уроженец города Ромны Полтавской (внимание — земляк!) губернии. В описываемые дни ему 26 лет без трех недель (или 27 — в документах расхождение; выглядит гораздо старше). Окончил Петербургский технологический институт. В студенческие годы крестился для женитьбы на православной, стал Петром. Под паспортным именем (Петр Моисеевич) живет, так сказать, в миру, служит на Путиловском заводе (директор инструментальной мастерской — уволился в конце 1904 года). В партии же (он эсер) известен как товарищ Мартын, или Мартын Иванович.
Дальнейшая жизнь Рутенберга была так богата событиями, и такими необычными, что образ его подвергся некоторой мифологизации. Владимир Хазан, автор двухтомной биографии этого инженера и политика, немалую часть своей энергии тратит на разоблачение красивых легенд. Рутенберг не проходил через средневековый обряд бичевания, возвращаясь в иудаизм, — он просто ходатайствовал об изменении соответствующей записи в паспорте (переход из православия в иудаизм в России был запрещен, но возвращение ранее крестившегося лица в свою первоначальную веру с 1905 года допускалось). Он не был последним человеком, с пистолетом наперевес защищавшим Зимний от революционных рабочих и матросов 25 октября 1917 года, — но он действительно возглавлял городское хозяйство Петрограда накануне большевистского переворота. И без эффектных домыслов в его судьбе немало впечатляющего и поучительного. А уж последние два десятилетия жизни Пинхаса Рутенберга, ставшего из русского революционера убежденным сионистом и достигшего немалых высот в своей инженерной профессии, — это особый сюжет… Не имеющий на первый взгляд прямого отношения ни к Гапону, ни к российской истории.
Хотя как сказать. Рутенбергу отдавали должное многие, в том числе идейные противники. Один из вождей черносотенного движения, полковник Ф. В. Винберг, познакомившийся с Рутенбергом в большевистской тюрьме, писал он нем так:
«…Меньшей узостью мысли, большей терпимостью к чужим мнениям, твердою выдержкой воли и характера, гордостью (но не тщеславием) и решительностью нрава он составляет исключение из общего шаблона безнадежной пошлости, мелочности и сектантской отупелости остальных. Орел среди воронья, он намного выше всех своих соучастников…»
Уважение врага — высшая честь. Но зато у некоторых своих соратников (по российскому освободительному движению или по сионистской борьбе) Рутенберг вызывал раздражение, почти ненависть. И не в последнюю очередь — именно в связи с гапоновской эпопеей. Среди этих людей была Маня Вильбушевич-Шохат, чьи восторженные отзывы о Гапоне мы уже имели случай цитировать… Прошлое до конца преследовало бывшего путиловского инженера. До последних дней ему приходилось возвращаться мыслями к запутанной, авантюрной, почти детективной истории длиной в год и два месяца, нераздельно связавшей имена этих двух уроженцев Полтавской губернии.
Рутенберг бывал на заседаниях забастовщиков и до 5 января (у него сохранились старые связи с путиловцами). Но на этом поворотном собрании он был представлен самому Гапону. Так получилось, что именно в этот день, когда Гапоном приняты были решения, повернувшие российскую историю, состоялась самая драматическая и роковая встреча в его жизни.
Собрание завершилось принятием резолюции. В считаные часы распространилась она по городу. Одна из самых поразительных особенностей этих дней — стремительность, с которой информация доходила от одной заставы до другой. Нам трудно представить сейчас даже мир, в котором мы сами жили 15–20 лет назад, мир без Интернета, без социальных сетей, без мобильной связи. Но в 1905 году и обычный телефон был почти роскошью — рабочие пользоваться им едва ли могли. Был «пневматик», быстрая почта, работающая на воздушных струях, — но и это из быта среднего класса. В том же слое, о котором мы говорим, движение слов обеспечивалось физическим движением людей — из конца в конец столицы, которая была ненамного меньше, чем сейчас. Без метро, почти без автомобилей… Сам Гапон двигался едва ли не быстрее всех. За вечер он успевал произнести несколько речей в точках, которые разделяло 10–15 верст. Часть его популярности была связана именно с этой мобильностью. Он казался вездесущим.