Гапон — страница 33 из 79

ого воды, а с 1381-го, когда был убит Уот Тайлер, — еще больше. Но если уж ты держишься за абсолютную монархию — принимай на себя всё, что причитается самодержцу, не уклоняйся от своей роли на историческом театре.

Но Николай как будто не видел, не понимал, что происходит. Вот, к примеру, его дневниковая запись от 7 января: «Погода была тихая, солнечная с чудным инеем на деревьях. Утром у меня происходило совещание с д. Алексеем (дядя Алексей — великий князь Алексей Александрович, морской министр. — В. Ш.) и некоторыми министрами по делу об аргентинских и чилийских судах. Он завтракал с нами. Принимал девять человек. Пошли вдвоем приложиться к иконе Знамения Божьей Матери. Много читал. Вечер провели вдвоем». И это всё! Лишь на следующий день появляются «священник-социалист Гапон» и забастовщики. Которых, между прочим, уже 120 тысяч. (Информация несколько опоздала: на самом деле к концу дня 8 января бастовало 150 тысяч человек.)

Бремя решения было взвалено на людей, никто из которых в одиночку не обладал достаточной властью и достаточным весом… И в тот момент, когда Николай был занят чудным инеем и чилийскими судами, — они уже всерьез испугались: стало известно о намерении рабочих идти ко дворцу. Главное же — до министров дошел текст петиции.

Стали выяснять, почему, собственно, Гапон до сих пор на свободе. Оказалось, что сначала, в первые дни забастовки, он заморочил голову Фуллону, взяв с того «солдатское слово», что его, Гапона, никто не тронет — а уж он до тех пор гарантирует мирный характер движения. Потом вроде бы Фуллон уже был за арест мятежного священника — но против был Святополк-Мирский, опасавшийся, что это спровоцирует новые беспорядки. Пока суд да дело, Гапон стал трудно досягаем. Вечером 6-го он окончательно ушел из дома. В воспоминаниях он выразительно описывает это: «В последний раз я оглядел свои три комнатки, в которых собиралось так много моих рабочих и их жен, так много бедных и несчастных, комнатки, в которых произносилось столько горячих речей, происходило столько споров. Я посмотрел на висевшее над моей кроватью деревянное распятие, которое очень любил, потому что оно напоминало мне о жертве, которую Христос принес для спасения людей. В последний раз посмотрел я на картину „Христос в пустыне“, висевшую на стене, на мебель, сделанную для меня воспитанниками приюта, где я был законоучителем. Подавленный горем, но исполненный твердости и решимости, я оставил свой дом, чтобы никогда больше его не увидеть». (О Саше Уздалевой — ни слова. А убранство комнаты выразительно: на стене у священника, зажигающего сердца простолюдинов мечтою о Царстве Божьем, как проповедники времен Реформации, вроде Томаса Мюнцера или Иоанна Лейденского, — излюбленная массовым интеллигентом нравоучительная картина Крамского). После этого Гапон спал то в Василеостровском, то в Нарвском отделении, день и ночь многолюдных, и всегда появлялся в окружении многочисленной «свиты» из поклонников.

Гапона вызвали к министру юстиции Николаю Валериановичу Муравьеву. Отец Георгий поехал в обществе Кузина.

«…Он остался в сенях, а некоторые из моих людей держались невдалеке, чтобы сообщить рабочим, если меня арестуют. Очевидно, все, т. е. швейцар, курьеры и чиновники, знали о том, что происходит, и о причинах моего посещения, так как встречали меня с видимым любопытством, уважением и даже низкопоклонством.

— Скажите мне откровенно, что все это значит? — спросил меня министр, когда мы остались одни. Я, в свою очередь, попросил его сказать мне откровенно, не арестуют ли меня, если я буду говорить без опаски. Он как будто смутился, но затем, после некоторого размышления, ответил „нет“ и затем торжественно повторил это слово…»

Гапон изложил требования рабочих и предъявил петицию. Оказалось, что у министра она уже есть. Тем не менее Муравьев взял гапоновский экземпляр, просмотрел его, «и затем простер руки с жестом отчаяния и воскликнул: „Но ведь вы хотите ограничить самодержавие!“

— Да, — ответил я, — но это ограничение было бы на благо как для самого царя, так и его народа. Если не будет реформ свыше, то в России вспыхнет революция, борьба будет длиться годами и вызовет страшное кровопролитие. Мы не просим, чтобы все наши желания были немедленно удовлетворены, мы удовольствуемся удовлетворением наиболее существенных. Пусть простят всех политических и немедля созовут народных представителей, тогда весь народ станет обожать царя. — Глубоко взволнованный, я, пользуясь важностью момента, прибавил: „Ваше превосходительство, мы переживаем великий исторический момент, в котором вы можете сыграть большую роль… Немедля напишите государю письмо, чтобы, не теряя времени, он явился к народу и говорил с ним. Мы гарантируем ему безопасность. Падите ему в ноги, если надо, и умоляйте его, ради него самого, принять депутацию, и тогда благодарная Россия занесет ваше имя в летописи страны“. Муравьев изменился в лице, слушая меня, но затем внезапно встал, простер руку и, отпуская меня, сказал: „Я исполню свой долг“».

Гапон, помимо прочего, допустил страшную бестактность. Он намекнул Муравьеву, что тот может «смыть вину». Муравьев когда-то, совсем молодым человеком, исполнял обязанности прокурора на процессе первомартовцев. С точки зрения революционеров и левых либералов, это было страшное пятно на репутации. Сам Николай Валерьянович действовал тогда, в 1881 году, разумеется, в полном соответствии со своими политическими и нравственными убеждениями. И все же этот эпизод был для него тяжелым: среди тех, кого ему пришлось отправить на виселицу, была Софья Перовская, подруга его детства, однажды спасшая ему жизнь. Напоминать ему об этом — значило обрубать всякую возможность взаимопонимания.

Из приемной Муравьева Гапон попытался позвонить Святополк-Мирскому, но тот не взял трубку — впоследствии он объяснял, что сделал это, потому что с Гапоном не знаком и вообще — «не умею говорить с ними». С ними — с кем? С рабочими? Гапон не рабочий. С революционерами? С попами?

Сам Гапон утверждает, впрочем, что звонил Коковцову, но его «разъединили».

Тем временем Лопухин, услышав о малодушии своего шефа, пришел в ужас и вызвал Гапона к себе. Тот не пошел. Не пошел и к митрополиту, который тоже вызвал его. После неудачной (он сам понимал это) беседы с Муравьевым он ожидал ареста и боялся его. Зря боялся: приказ об аресте отца Георгия, вполне бесполезный, появился лишь накануне основных событий, вечером 8-го.

А вот когда происходило все только что описанное — визит к Муравьеву, несостоявшийся разговор с Мирским? По мнению большинства историков, — 7-го поздним утром. Но по мемуарам Гапона получается иная дата: днем позже. Та же дата у Спиридовича и у В. Ф. Гончарова. Между тем это очень важное отличие, многое меняющее в оценке действий лидера «Собрания».

СЕДЬМОГО И ВОСЬМОГО

Как мы уже упоминали, 25 тысяч бастующих вечером 6 января через два дня превратились в 150 тысяч[29]. Шестикратное увеличение! Идея всенародно подаваемой петиции подстегнула стачку. Стояла практически вся промышленность столицы. Там, где забастовки еще не было, хозяева сами остановили производство из соображений безопасности. Так, на три дня был закрыт Балтийский завод. Опомнившись, власти запретили газетам писать о стачке, но оказалось, что запрещать некому: типографии встали, газеты не выходили.

7 января утром забастовщики захватили Варшавский и Балтийский вокзалы и железнодорожную электростанцию и прекратили их работу. Именно эти вокзалы связывали столицу России с Европой. Это как если бы сейчас разом закрылись Внуковский, Шереметьевский и Домодедовский аэропорты. Но Николаевский вокзал остановить не удалось: связь с Москвой сохранялась.

В каждом отделении по многу раз зачитывалась петиция, а потом собирались подписи рабочих. Версии о том, что, дескать, рабочим читали неполный текст, без «политической» части, не выдерживают критики[30]. При чтении присутствовали не только гапоновцы, было кому обратить внимание рабочих на подлог; да они и сами в большинстве своем были грамотны и уж заметили бы, под чем ставят подписи. Петицию переписывали от руки, чуть ли не заучивали наизусть. Формально — обмана не было. Другой вопрос — почему рабочие соглашались с тем, что для исправления их жизни необходимо Учредительное собрание. Здесь было не зрелое, трезвое понимание ценностей демократии — скорее массовый гипноз.

Счет подписей шел на многие десятки тысяч. Гапон называет цифру «сто тысяч», она, понятно, приблизительна, но едва ли сильно преувеличена. Что касается самого «Собрания», то его численность за время забастовки удвоилась и к 8 января достигла двадцати тысяч человек.

Рабочие пребывали в состоянии почти мистической эйфории. Девятого числа ждали, как Страшного суда. А Гапон? Насколько адекватно воспринимал ситуацию сам пророк, сам петербургский Томас Мюнцер?

В девять вечера 7-го он назначил встречу (на квартире Петрова) социал-демократам. Было это после разговора или до беседы с Муравьевым и неполучившегося разговора со Святополк-Мирским?

Пришло четверо. Двое из них — Л. Динин и С. И. Сомов — оставили воспоминания. Интересно, что эсдеки задним числом отрицали, что собирались договариваться с Гапоном: якобы они пришли, чтобы «раскусить, что это за человек». Официально эсдеки, как и эсеры, собирались «использовать» движение, не принимая на себя никаких обязательств. Но силы были слишком неравны. Революционеры уже несколько дней просто пристраивались к движению отца Георгия, выступая на его митингах, бессознательно воспроизводя, по свидетельству социал-демократа Дмитрия Гиммера (или Гимера), не только пропагандистские приемы Гапона, но и его украинский акцент. «Гапон поставил нам мат», — эмоционально писал тот же Гиммер. В такой позиции большого выбора у членов революционных партий не оставалось.

Динин увидел Гапона впервые. Вот каким показался ему лидер «Собрания»: