«Внешнее впечатление, произведенное им на нас, было самое благоприятное. На его лице выражалась полная искренность, а тихий, печальный голос дополнял очарование. Но когда после нескольких вопросов, поставленных нами, он стал объяснять сущность своего плана, свои надежды и ожидания, первое впечатление стало мало-помалу исчезать, и перед нами выступил образ растерянного человека, без руля и кормил несущегося по выбросившей его наверх стихии и тщетно пытающегося ею овладеть. Получалось впечатление, что, опьяненный успехом, он совершенно не отдавал себе ясного отчета в ближайшем политическом положении вещей, что он совершенно не видел связи между движением данного момента и многочисленными факторами русской жизни в прошлом и настоящем. Оптимизм проглядывал в каждом его слове, и он не высказывал никаких опасений за неблагоприятный исход авантюры».
Очень похож отзыв Сомова:
«Гапон производил впечатление человека несомненно хитрого, себе на уме, очень честолюбивого, с большими личными планами, но в то же время крайне и искренно увлеченного событиями, захватившими его целиком, морально выросшего, благодаря своей роли, и действительно глубоко проникнутого сильным желанием служить рабочим и быть им полезным. В то же время он, по-видимому, не отдавал себе отчета в непосредственных опасностях движения; я бы сказал даже, что он не вполне заметил и все то громадное развитие, которого оно достигло, а поскольку заметил, — недостаточно проникся мыслью, что для событий таких размеров требуются и большие горизонты и большая ответственность. Подобно нам, но, конечно, в бесконечно большей степени, он был захвачен могучей, с силой естественного потока развивавшейся стихией; незаметно очутившись на ее гребне, он сразу встал перед фактом ее чудовищной силы, которую он не только не был в силах как-либо направить, изменить, но которую не мог даже умственно охватить».
Подобно нам — важная оговорка. Истерическая эйфория охватила в те дни очень многих. Тем более — Гапона, произносившего каждый день десятки речей перед экзальтированной аудиторией. Став одним целым со стихией, он заряжал ее безумием — и сам им заряжался.
План, которым он поделился с эсдеками, был таков. Гапон призывал революционеров присоединяться к шествию. Как истинный полководец, он предполагал поставить более горячих эсеров в передние ряды, а более стойких и надежных эсдеков — в задние. Шествие — только под хоругвями, с царскими портретами. Никаких красных знамен, никаких дерзких лозунгов и выкриков! «Хорошо было бы везде иметь священников с крестами; у меня есть запасная ряса, не переоденется ли кто-нибудь из вас (обращаясь к нам)». Гапон по-прежнему верил, что в такое шествие ни полиция, ни войска стрелять не осмелятся. Впрочем, можно и даже нужно разоружать полицейских и ломать шлагбаумы — чтобы показывать «силу толпы». 150 тысяч человек выходят на Дворцовую площадь и ждут возвращения Николая из Царского Села. Предполагалось, что затем депутацию во главе с самим отцом Георгием (куда войдут и социал-демократы) пригласят во дворец.
Как планировал он дальнейшее? «На аудиенции мы, от имени петербургского народа, передадим Государю нашу петицию, которую я предложу обсудить, но я в то же время заявлю, что не уйду, если не получу немедленного торжественного обещания удовлетворить следующие два требования: амнистию пострадавшим за политические убеждения и созыв всенародного Земского собора. Если я получу удовлетворение, я выйду на площадь, махну белым платком, принесу радостную весть, и начнется великий народный праздник. В противном случае я выкину красный платок, скажу народу, что у него нет царя, и начнется народный бунт». Впрочем, на последнем случае он мало останавливался, считая его, очевидно, маловероятным… Еще одной мерой, которую Гапон считал неотложной, был восьмичасовой рабочий день. Между тем в петиции эта реформа не значилась в числе «немедленных». Видимо, позиция рабочего лидера изменилась. Гапон объяснял это так: «…Необходимо дать немедленно крупное удовлетворение рабочим массам, тем более что после громадного брожения, после душевных бурь, пережитых петербургским пролетариатом, он психологически не будет в состоянии проводить целые дни на заводах и фабриках. Но есть еще более важная причина, делающая необходимым соединить восьмичасовой рабочий день с созывом всенародного Земского собора: от самих народных масс будет зависеть их дальнейшая судьба, они сами будут призваны выковывать свое собственное будущее счастье. Нужно поэтому дать народу достаточный досуг, чтобы развиваться, учиться и ориентироваться в государственных делах. Это мыслимо лишь при восьмичасовом рабочем дне».
Вначале гапоновцы и эсдеки поминали старые счеты («зачем вы нас называли зубатовцами, провокаторами?»), но затем признали друг друга товарищами по борьбе. Гапон в нужный момент прошептал на ухо одному из своих сподвижников — достаточно громко, чтобы собеседники на другом краю стола услышали: «Какие славные ребята эти социал-демократы!» Эта грубая тактика помогла. Социал-демократы, по существу, согласились участвовать в шествии и несколько часов обсуждали с «товарищами по борьбе» технические детали. Оптимизма Гапона они, впрочем, не разделяли.
В два или три часа эсдеки ушли — а в дверях уже стояли эсеры, приглашенные на более позднее время. Разговор пошел по тому же сценарию. Только на сей раз Гапон поругивал социал-демократов и льстил социалистам-революционерам. Короткие выяснения отношений из-за прежних обвинений в «зубатовщине» и «провокаторстве», великодушное примирение, изложение плана действий (хоругви, шествие, депутация, белый платок, красный платок). «Тогда крути и ломай телеграфные столбы, деревья и все, что попадет под руку, строй баррикады, бей жандармов и полицию, тогда… не петиции будем подавать, а революцией сводить счеты с царем и капиталистами».
На следующий день РСДРП, решив «подстраховаться» и заранее снять с себя ответственность за последствия, выпустила прокламацию:
«…Петербургский Комитет Р. С.-Д. Р. П. приветствует рабочих, понявших необходимость политической свободы. Но петербургские рабочие должны понять, что те требования, которые они выставляют, ничего другого не означают, как конец самодержавия. Требовать парламента — это значит требовать, чтобы вместо царя страной управляла палата депутатов (парламент), избранная всем народом; требовать свободы слова, печати, союзов и собраний — это значит отнять у царя и у его министров, у царской полиции и у царских жандармов всю их теперешнюю власть. Одним словом, все эти требования означают — низвержение самодержавия.
Напрасно поэтому обращаться к царю с этими требованиями: добровольно царь вместе с огромной шайкой всяких великих князей, придворных чинов, министров, губернаторов, жандармов, попов и шпионов не откажутся от своих прав, от своей власти, от сытой, роскошной жизни, которую они ведут, от огромных богатств, которые они награбили и продолжают грабить с рабочих и крестьян. Нет, товарищи, ждать свободы от царя, который еще недавно в последнем манифесте твердо заявил, что он не намерен отказаться от самодержавия, невозможно. Если царь и обещает реформы, он и его чиновники обманут нас. Такой тяжелой ценой, как одна петиция, хотя бы поданная от имени рабочих, свободу не покупают. Свобода покупается кровью, свобода завоевывается с оружием в руках, в жестоких боях. Не просить царя и даже не требовать от него, не унижаться пред нашим заклятым врагом, а сбросить его с престола и выгнать вместе с ним всю самодержавную шайку — только таким путем можно завоевать свободу. Много уже рабочей и крестьянской крови пролито у нас на Руси за свободу, но только тогда, когда встанут все русские рабочие и пойдут штурмом на самодержавие — только тогда загорится заря свободы. Освобождение рабочих может быть только делом самих рабочих, ни от попов, ни от царя вы свободы не дождетесь.
В воскресенье, перед Зимним дворцом — если только вас туда пустят, — вы увидите, что вам нечего ждать от царя. И тогда вы поймете, что со стороны не принесут вам помощь, что только сами вы сможете завоевать себе свободу…»
Таким образом, эсдеки официально выступили против шествия, в организации которого уже фактически принимали участие. Договоренность с Гапоном была «ратифицирована» на совместном совещании меньшевиков и большевиков, которое состоялось на квартире Горького. Решено было в гапоновских колоннах идти, оружие с собой — взять, но первыми в ход его не пускать и вообще вести себя тихо. Собственно, этого отец Георгий и хотел от революционеров.
На самом деле, еще вопрос, чего больше страшились революционеры и левые либералы — катастрофы гапоновской затеи или ее, почти невероятного, успеха. Из разгона или расстрела демонстрации революционеры предполагали, как уже отмечалось выше, извлечь некую выгоду; либералы, как и положено либералам, боялись «ужасающей последующей реакции». Но это по крайней мере было понятно — при «ужасающей реакции» русские интеллигенты уже жили, и даже неплохо жили. А вот если все повернется иначе… Полиция перехватила письмо неизвестного корреспондента к П. Б. Струве. Его автор опасался, что «с помощью ловкого маневра враждебная демонстрация превратится в патриотическую манифестацию с проклятиями и угрозами в адрес „внутренних врагов“ (ведь недаром Мещерский заговорил о каком-то „народном соборе“, под защиту которого следует обратиться царю)». Похожие опасения были, кажется, и у Рутенберга, и у Стечькина.
Вернемся, однако, к Гапону.
Утром он написал два письма.
Первое — царю:
«Государь, боюсь, что твои министры не сказали тебе всей правды о настоящем положении вещей в столице. Знай, что рабочие и жители г. Петербурга, веря в тебя, бесповоротно решили явиться завтра в 2 часа пополудни к Зимнему Дворцу, чтобы представить тебе свои нужды и нужды всего русского народа.
Если ты, колеблясь душой, не покажешься народу и если прольется неповинная кровь, то порвется та нравственная связь, которая до сих пор еще существует между тобой и твоим народом. Доверие, которое он питает к тебе, навсегда исчезнет.