Гапон — страница 4 из 79

Кроме толстовцев Гапон, по некоторым сведениям, общался в эти годы со штундистами (родственное баптизму протестантское учение, зародившееся в России среди немецких колонистов, затем распространившееся среди велико- и малороссов). В самом конце жизни он, тоскуя по утраченному священническому статусу, мечтал стать баптистским или штундистским проповедником. Значит — видел этих людей вблизи, имел о них представление.

По собственному утверждению Гапона, он пытался проповедовать толстовские идеи в семинарии — «разоблачать окружающее лицемерие». Закончилось это (опять же — по словам Гапона!) плохо: «Один из священников и один из наставников… донесли на меня семинарскому начальству, что я развращаю товарищей, насаждая семена ереси. В результате последовала угроза лишить меня правительственной стипендии, на что я ответил, что и сам не желаю ее получать». По документам все выглядит несколько иначе. Согласно выписке из журнала педагогического совета Полтавской духовной семинарии, «до последнего класса Гапон жил в общежитии и пользовался казенным содержанием; в начале же настоящего учебного года он пожелал выйти на частную квартиру и просил дать ему пособие из суммы, жертвуемой духовенством на беднейших учеников… Впоследствии ему назначено было пособие в количестве двадцати рублей и выдано в марте месяце сего года».

Так или иначе, Георгию пришлось зарабатывать частными уроками, главным образом в семьях священников. Летом он часто жил у своих учеников, что дало ему возможность «познакомиться с внутренней жизнью русского духовенства», которая его разочаровала (пьянство, своекорыстие…).

Еще одним эпизодом семинарского периода стала болезнь: тиф, перешедший в менингит. («Я болел долго, и когда отец приехал навестить меня в лазарете, то сначала не узнал меня».) Ей Гапон придает важное, рубежное значение в своей духовной жизни.

Вообще мемуары Гапона — автобиография действующего (и находящегося в зените известности) общественно-политического деятеля. Жанр особый, со своими законами. Так что неудивительно, что Георгий Аполлонович всем своим действиям с самой ранней молодости дает идеологическую мотивацию, все превратности, случавшиеся с ним, рисует как гонения за правду, а все житейские наблюдения сводит к «народным страданиям».

Не всегда можно проверить эти утверждения — например, о том, что юноша, в ущерб учебным занятиям, посвящал свое время «больным и босякам», беседуя с ними об их нуждах (чем он, сам безденежный, мог бы им помочь?). Не приходится, конечно, сомневаться, что Гапон-семинарист читал — может быть, не очень обильно, но сочувственно и увлеченно — базовые тексты начинающего «передового интеллигента»: инструктивную критику Белинского — Чернышевского — Добролюбова — Писарева, стихи Некрасова и его эпигонов, ну, и заодно избранные произведения Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Тургенева и пр., воспринятые через призму «передовой критики». Но в этом отношении он едва ли серьезно отличался от многих своих товарищей. Русская левая интеллигенция была тоже церковью своего рода: со своим священным писанием, своими святыми и мучениками. Семинарские выпускники, которым учение этой «церкви» оказывалось ближе православия, естественно входили в ее «клир», взяв с собой из прежней жизни не только приличные по объему знания (об этом мы уже упоминали), но и особый (догматический, грубо говоря) навык отношения к текстам и идеям.

Нет сомнения: к старшим курсам семинарии Гапон уже не стремился к духовной карьере. Выбор был, казалось бы, сделан в пользу интеллигентских ценностей. Толстовство было закономерным этапом на пути к этому выбору.

Однако судьба распорядилась иначе.

Гапон описывает эти события так:

«Когда, по окончании семинарии, возник вопрос о моем поступлении в духовную академию, я сказал, что предпочитаю поступить в университет, но когда я получил свой аттестат, то увидел, что поведение мое аттестовано так дурно, что о поступлении в университет нечего было и думать».

И на сей раз документы позволяют скорректировать рассказ Гапона. Гапон — всего лишь! — получил по поведению «4», а не «5». Суть, однако же, была в том, что он был признан окончившим семинарию не по первому, а по второму разряду. «Перворазрядники» именовались «студентами семинарии», «второразрядники» — «богословами». Последние могли преподавать в духовных училищах, могли быть рукоположены в дьяконы, в принципе — и в священники. Но права продолжать обучение ни в духовных, ни в светских учебных заведениях у них не было.

За что же такая обида?

Гапона, кажется, подвело как раз страстное желание во что бы то ни стало получить диплом первого разряда.

Он и на старших курсах (несмотря на болезни и отнимавшие его время уроки) хорошо успевал по всем предметам, кроме трех: церковного пения (хотя петь он любил), алгебры и — догматического богословия. Склад ума, чуждый абстракций, или отголоски толстовских увлечений? Если верить Гапону, он спорил с преподавателем догматического богословия В. П. Щегловым «о естестве Христа». Педагогу это, конечно, понравиться не могло.

И вот накануне экзамена семинарист явился к преподавателю и прямо спросил его: «Какие вы мне годовые баллы поставите по догматическому и нравственному богословию?»

Дальше разговор (согласно докладу ректора, протоиерея Ивана Христофоровича Пичеты педагогическому совету семинарии) шел так:

«Озадаченный преподаватель ответил: „какие следует“. Тогда Гапон сказал: „если вы мне не выставите 4 и я не попаду в первый разряд, то погублю и себя и вас“. Когда преподаватель сообщил мне о дерзкой выходке Гапона, я не счел нужным входить с ним ни в какие объяснения, но дал заметить в присутствии всего класса, что неблаговидные поступки и грубые выходки не останутся без должного взыскания. Я надеялся, что он загладит свою вину и, сознавшись в грубости и дерзости, извинится пред г. Щегловым. Но что-же он сделал? 7-го мая, в день экзамена по догматическому богословию, мне принесли от него письмо, в котором извещает, что „к сожалению не могу сегодня держать экзамен по догматике вследствие разстройства и физических и душевных сил“. Однако на все последующие экзамены он являлся и не обнаруживал болезненного вида; не показался он таковым и на экзамене по догматическому богословию, который произведен был ему в моем присутствии и который оказался только удовлетворительным. В промежутке между экзаменами он спрашивал меня, какие ему годовые баллы будут выставлены по догматическому и нравственному богословию, и просил, чтобы я „помирил его с г. Щегловым“, который якобы неправильно понял его слова, не заключавшие в себе никакой угрозы. Я поговорил серьезно с Гапоном о неблаговидности его поведения и сказал ему, что он сам должен позаботиться о испрошении прощения у оскорбленного им преподавателя, но он не постеснялся сказать мне, что ему самолюбие не позволяет это сделать. Был ли Гапон у г. Щеглова и в какой форме извинялся — я не знаю; знаю только, что он не имеет расположения к духовному званию и домогается первого разряда для поступления в Томский университет».

Поведение Гапона в ходе этой истории кажется странно инфантильным: словно ему не 23, а в лучшем случае 15 лет.

Запись в журнале учебного комитета Духовной академии от 14 июля 1898 года вносит в сюжет дополнительные краски. Пичету возмутило, в числе прочего, то, что письмо ему было написано не по форме: пропущено обращение «его высокопреподобию», подписано «уважающий Вас Ваш воспитанник и сын» вместо «Вашего высокопреподобия нижайший послушник». Такое презрение к формально-ритуальной стороне дела было присуще Гапону и в его зрелой жизни. Но сейчас оно усугубило раздражение начальства.

Не сумев договориться с семинарским начальством, Гапон написал письмо епископу Полтавскому Илариону.

Иларион (в миру Иван Ефимович Юшенов) был личностью весьма примечательной. Священником он был смолоду, а монашество принял поздно, почти пятидесяти лет, овдовев и потеряв двоих детей. В течение восьми лет он был настоятелем Киево-Печерской лавры. В 1893 году ему уже было под семьдесят.

Иларион Юшенов считался (и действительно был) человеком, близким к обер-прокурору Святейшего синода Константину Петровичу Победоносцеву. Но трудно представить себе более разных людей.

Обер-прокурор, наставник и советник двух последних императоров, сухощавый, некрасивый, странный, но по-своему величественный человек, похожий на старую птицу (знаменитые блоковские «совиные крыла» порождены зрительной ассоциацией), воплощал строгую и печальную охранительную мудрость. За его утопическим стремлением «подморозить Россию» (в том числе и через ограничение доступа к образованию для представителей низших классов) лежало выстраданное презрение к человеческой суете — но и к самому человеку тоже.

Иларион же Полтавский отличался простотой в обхождении, доброжелательностью, практической энергией (когда дело касалось благотворительных проектов), незаносчивостью, терпимостью. Как вспоминает журналист Д. М. Иваненко, «подготовляя осуществление какого-нибудь общественного начинания, епископ Иларион привлекал и призывал принять участие и содействовать ему в хлопотах и заботах решительно всех, без различия национальностей, вероисповедания, сословия, общественного и иного положения. И потому на подготовительных организационных собраниях, обыкновенно в архиерейских покоях, среди собравшихся можно было видеть, кроме православных, и евреев, католиков, лютеран, — не говоря уже о том, что рядом с генеральским мундиром и шелковой рясой часто сидела рабочая поддевка, пиджак и скромная ряса деревенского диакона. Всех Владыка встречал самолично, с одинаковым приветом и благодушием».

Он часто присутствовал на экзаменах в семинарии. По словам того же Иваненко, «одно присутствие Владыки, затем его манеры — все действовало необыкновенно ободряюще и успокаивающе на отвечающих — а уж щедрее Епископа Илариона никто не ставил баллов, — по его оценке все отвечали на пять и редко кто, в самом худшем случае, срезывался на четверку». Таким образом познакомился он, видно, и с Гапоном.