Приюты Святой Ольги созданы были по инициативе правительства (указом Николая II от 10 ноября 1895 года, в ознаменование рождения старшей дочери Ольги Николаевны); казна учредила первый приют в Славянке, а новые создавались по образцу первого уже частными лицами. Дети-сироты без средств к существованию обучались здесь грамоте, счету, Закону Божию и несложным ремеслам. Это были не «работные дома» в диккенсовском духе: призреваемые дети должны были полностью обслуживать себя (прислуги не полагалось — сами выпускники приютов могли пополнить ряды прислуги!), они делали ремесленные поделки на продажу, но непосильным трудом и голодом их не морили. Хотя, вероятно, и не баловали особо.
Василеостровский приют был основан в 1896 году на средства, собранные А. А. Шварцем и Ф. П. Петроконино (две тысячи рублей частным образом пожертвовала императрица). В ноябре 1900 года приют разместился в здании, спроектированном (бесплатно!) архитекторами Гейслером и Гуслистым и считающемся ныне заметным памятником северного модерна (Средний проспект Васильевского острова, 80 / 23-я линия, 32). Здание рассчитано было на 25 мальчиков, 15 девочек и 10 малолетних питомцев. На практике преобладали отчего-то девочки, от четырех до семнадцати лет; учили их в основном шитью; способные получали аттестаты портних, другие — места горничных. Для мальчиков завели сперва сапожную и слесарную мастерские, потом вместо них (как оказалось, трудных для детей и убыточных) открылась плетеночная. На освящение церкви в Ольгинском приюте был приглашен сам преподобный Иоанн Кронштадтский, всероссийски прославленный иерей, пользовавшийся репутацией чудотворца. Он служил вместе с Гапоном и еще одним священником.
Общество попечения о бедных и больных детях Синий Крест учреждено было в 1882 году; среди учредителей были люди разные — от священника Верховенского до зубного врача Вольфсона и от архитектора Руска до генеральши Тип. К концу века в ведении общества были разные учреждения — ясли (в современном понимании детские сады) для детей рабочих, больницы и нечто вроде санаториев или здравниц, убежища для подвергающихся побоям. В сиротских приютах мальчиков до четырнадцати лет обучали ремеслам, девочек держали дольше и готовили в основном в прислуги; в общем, то же, что в Ольгинских домах.
Второй приют, только для девочек предназначенный (воспитанниц или призреваемых в нем было до полусотни), относился к Московско-Нарвскому отделению, но располагался тоже на Васильевском острове, на 22-й линии (дом 11), совсем рядышком с Ольгинским. Место особенное: рабочий район, однако близ центра города. Гапон получил при приюте квартиру и сразу же съехал из академии.
Вскоре среди соучеников полтавского священника пошли слухи о том невероятном эффекте, который имеют проповеди их однокурсника на Васильевском острове. Гапон сам исподволь, как бы случайно, не упускал случая похвалиться. Всё — даже многолюдные собрания в Гавани — меркло перед его новыми успехами.
В приютских церквях — и на 22-й, и на 23-й линии — собирались толпы приморских бедняков. В том числе, вероятно, и те, кто бывал на гаванских беседах — ведь это всего в нескольких кварталах.
Отец Георгий не был оратором в обычном смысле слова. Скорее, он обладал талантом режиссера. Важны были не слова, которые он говорит, а особые приемы, безошибочно воздействовавшие именно на этих, в этот час в этом месте собравшихся людей.
Слово отцу Михаилу Попову, не слишком доброжелательному, но достоверному свидетелю:
«…Например, произнесши проповедь перед плащаницею, вместо заключительных слов, он раз приказал молящимся: „На колени все!“ Дети, стоявшие у амвона, разумеется, не могли не послушаться своего батюшку и стали на колени прежде всех; за ними опустились на колени ребятишки, всегда подражавшие в подобных случаях дисциплинированным приютским детям; потом стали на колени дамы, мужчины, из приличия сделало то же и приютское начальство. Поставивши всех таким образом на колени, Гапон продолжал церковную службу среди недоумевающих, отчасти плачущих богомольцев…
Или, например, в большой праздник, по окончании службы, обращался к прихожанам с приветствием:
— С праздником поздравляю вас, братцы.
Толпа молчит. Гапон продолжает громче:
— Я говорю, с праздником поздравляю вас!
Го́лоса два-три отзываются: „Благодарим!“ Тогда он еще громче говорит:
— Я вас искренно, от души поздравляю!
По толпе проносится трепетное оживление, и все гудят:
— Благодарим! Давай вам Бог!»
Но Гапон умел подойти не только к толпе, но и к отдельному человеку. Он вдруг заявлялся к бедняку-прихожанину пить чай — чай и сахар принеся с собой. Он отдавал другому бедняку свои новые сапоги, за 12 рублей, месячную зарплату разнорабочего, — а сам расхаживал в каких-то немыслимых женских туфлях. Он пел с приютскими девочками — не псалмы, а студенческие песни, представая в своем втором, интеллигентском обличье. Он рисовался своей физической силой, одной рукой поднимая стул. Можно представить себе, как смущал этот красивый, проникновенный, одинокий тридцатилетний мужчина сердца простеньких созревающих девиц. Это имело важные последствия.
Сам Гапон тоже любил их — не только девочек, но и того бедняка, которому жертвовал сапоги, и того, с которым пил чай, и всю свою паству. Любил по крайней мере в тот момент, когда говорил красивые слова или совершал красивые поступки. На лицемерии далеко не уедешь, даже в соединении с талантом.
Он любил, и его любили. Гапона обхаживали. Ему посылали в комнату цветы, вино, фрукты. Это было, со стороны приютского начальства, не просто проявлением сентиментальности: многолюдные проповеди Гапона способствовали привлечению доброхотных даяний. (Так же, видимо, обстояло дело и в Ольгинском приюте — о тамошней службе Гапона известно отчего-то гораздо меньше; в своих воспоминаниях он явно путает эти два приюта.)
Гапон, по своей инициативе, тоже устраивал сборы. Отчет Синего Креста за 1901 год с энтузиазмом сообщает, что «отцом Георгием Гапоном собраны и приобретены им для церкви массивный бронзовый семисвечник и запрестольный крест богатой работы, а также поставлена на углу 22 линии и Большого проспекта чугунная кружка-лампадка на фундаменте с иконою Св. Николая Чудотворца и с лампадою». Частично за все это, сказано в отчете, уже уплачено фабрикам Морозова и Сан-Галли, «а недостающая сумма… собирается и милостью доброхотных даятелей и радетелей благолепия храма, вероятно, скоро с избытком пополнится».
Сам Николай Милиевич Аничков, в прошлом товарищ министра просвещения, ныне сенатор, гласный городской думы, член комитета попечительства о приютах и проч., принимал у себя Гапона, угощал его дорогими винами, притом во хмелю не стесняясь рассказывал, что вина эти позаимствованы в Зимнем дворце в свою пользу его родственником, Милием Милиевичем, заведующим дворцовым хозяйством. Также не чинясь говорил он о думских аферах. Гапон мотал на ус, а в ответ откровенно рассказывал кое-что о своей жизни, делился своими суждениями по разным церковным и общественным вопросам. Аничков ласково слушал. Его маслянистые пьяные глазки были полны, казалось, искреннего доброжелательства. Недавнему полтавскому попу из государственных крестьян нравилась дружба с высокопоставленным, чиновным человеком.
Хорошая была жизнь. И сам Гапон всё разрушил.
БОСЯЦКИЙ ПРОЖЕКТ
Рядом с местом жительства и службы Гапона находилось так называемое Гаванское поле — большой пустырь, на нем свалка. Там постоянно толпились, валялись, ночевали бездомные, чем придется живущие люди: те, кого в Париже зовут клошарами, ныне в России — бомжами или бичами, а в те дни — босяками.
Слово «босяк» увековечил молодой Горький. В первые годы XX века он был одним из самых модных русских писателей. С его легкой руки босяки в сознании читателя-интеллигента окружены были романтическим ореолом. Правый публицист Михаил Меньшиков так парадоксально объяснял успех «босяцких» рассказов среди образованного класса: «Циническое миросозерцание голи — оно нам родно, оно наше… В самом деле, что такое босяки? Они — оторванный от народа класс, но и мы — оторванный; мы — сверху, они — снизу. Они потеряли связь с землею и живут случайными отхожими промыслами — и мы также. Они не хозяева и всегда наемники, и мы также. Они бродят по всей стране из конца в конец, от Либавы до Самарканда, от Одессы до Владивостока — и мы также: наша чиновничья интеллигенция с беспрерывными переводами, перемещениями бродит не менее золоторотцев, хоть и получая за это прогоны…»
Гапон, конечно, в 1902 году хоть чуть-чуть, а читал Горького (через два-три года судьба сведет этих людей!). Все читали. Но обитатели Гаванского поля, как и Девичьего поля, близ Забалканского (Московского) проспекта, где отцу Георгию тоже приходилось бывать, не походили на Челкаша и даже на Сатина. Это были грязные, оборванные, опухшие мужчины и женщины. Гапон часто останавливался и беседовал с ними. Он не испытывал к ним брезгливости — ему вообще чужда была брезгливость к людям, физиологическое отвращение к ним. Из него вышел бы, наверное, неплохой врач, обернись все десять лет назад иначе. Гапон видел, как иной босяк, зайдя в притвор церкви во время проповеди, мнется, стесняется пойти дальше. Сейчас сам священник заговаривал с таким человеком. Бродягам это льстило. Они охотно рассказывали красавцу-попу свои истории, часто, конечно, привирая. Выходило, что многие босяки, золоторотцы, зимогоры, Спиридоны-повороты (как их только не называли!) — в прошлом благопристойные граждане, даже выходцы из аристократических семей иногда.
Заинтересовавшись вопросом, Гапон стал посещать ночлежки и работные дома, вникать в их устройство и подробности их работы. Он переодевался в лохмотья, чтобы не привлекать внимания. Потом приходил уже в рясе, устраивал богослужения, беседовал с золоторотцами.
Это вызвало вопросы у властей. Сам градоначальник Николай Васильевич Клейгельс вызвал странного священника в свою канцелярию и уделил несколько минут разговору с ним. Никаких вредных политических целей в занятиях Гапона в итоге не усмотрели. Клейгельс даже продемонстрировал к этим занятиям благосклонный интерес.