Гарь — страница 37 из 89

— Федосья, — вспомнил он имя боярыни и, словно всплыл со дна, судорожно, со всхлипом глотнул воздуху. И пришёл в себя, и увидел, как шедший об руку с Федосьей боярин Богдан Хитрово подхватил с земли икону, смахнул рукавом пыль и перекрестил его ею, а Федосья, сойдя на обочину, все кланялась и кланялась низко вслед скорбной телеге.

Привезли на патриарший двор, распутали затекшие руки, а цепи не сняли. Следом въехал в ворота возок с игуменом Илларионом. Он выбрался из него туча-тучей, погрозил несговорчивому протопопу кулаком, пошёл было во дворец, но вернулся, выдернул из возка посох, подбежал, колыхая брюхом, к Аввакуму, плюнул в лицо и запереваливался ко крыльцу, но замер, глядя на выходящего из сеней Никона в окружении архимандритов Павла и Ферапонта с Иоакимом. Они расцеловались с ним, пошептались о чем-то, и Никон безнадежно махнул рукой в сторону протопопа. Тут откуда-то вынырнул Афанасий и прямиком помчал к телеге. Вчетвером стащили с нее Аввакума, ухватили под локти, погодили, пока патриарх с настоятелями покинет двор, а уж потом повели протопопа вслед за ним к Успенскому собору и опять поставили пред дверьми.

Было рано, и было время до начала обедни. И снова подступили к Аввакуму архимандриты, снова принялись увещёвать в три голоса. Тем временем народ заполнял церковь, шёл мимо столпившихся вокруг протопопа монахов, крестился опасливо, наслышан был и сам видел, как управлялся патриарх с неугодными священниками. Уж коли привели беднягу на паперть, да не вводят во храм, то быть ему в страшной хуле и опале.

Слушал Аввакум угрозы, терпел тычки уговорщиков, косился по сторонам загнанными, зверячьими глазами, мельком узнавал знакомых, а те или отворачивались, или, пригнувшись, шмыгали в дверь соборную. В один миг узрел Алексея Михайловича, шествующего к обедне по царскому переходу. И он глянул сверху на Аввакума, сбился с шага, улыбнулся бледно и, виноватясь, скрылся в соборе.

И всё время, пока шла долгая служба, монахи досаждали протопопу, склоняя покориться патриарху. Тут не кричали, настаивали шепотом:

— Соединись с нами, Аввакумушко, хоть в малом чём, доколе тебе мучать нас? Ведь все уже преклонились, ты один…

И Аввакум им тоже шёпотом:

— Не один я, дурачки, Господь мой со мною.

— Покорись, не одиночай. Кланяйся патриарху.

— Не можно. Бог не велит. И посему отрясаю пред вами прах, к ногам прилипший, по писаному: «…лучше един твори волю Божью, нежели с тьмою беззаконных». А вы есть беззаконные с отцом вашим Никоном, злым змеем-аспидом.

Спали монахи с шепотка и в голос:

— Не змей он злой, а уж ласковый!

Вежливо усмехнулся Аввакум, вразумил:

— Хоть уж, а всё змея.

Засмурели насельники, с недобрым любознайством плотнее сдвинулись вкруг Аввакума, глазами во злых огоньках упёрлись в него, что волки на добычу, и протопоп в кольце огоньков тех злобных ворочался зверем зафлаженным.

Обезголосели монахи, засновали от протопопа к Никону, а тут и обедня закончилась, потянулся люд из Успения, в страхе оглядываясь на Аввакума, предчувствуя, какую казнь содеют над страдальцем.

Появились разболоченные, без риз, архимандриты Иоаким с Павлом, приказали снять цепи, в них неудобственно вводить во храм Царицы Небесной пока ещё протопопа, а в нём, стоя на солее пред иконостасом, ждал его патриарх, пощёлкивал ножницами. Видя это, царь встал со своего государева места, подошёл, смущённый приуго-товлением к расстрижению Аввакума, попросил:

— Давече уговорились мы, так уж не посмей перечить слову нашему, владыка.

И впервые Никон уловил в голосе государя непрекословность, поклонился, внемля его царскому хотению, но не стерпел уязвления своей воли, клацнул ножницами и отхватил с ослопной свечи фитиль с огнём. Тут и Алексей Михайлович ответил ему малым поклоном и ушёл переходом к себе во дворец, не взглянув на замершего у порога бледного и напрягшегося, как гужи, Аввакума, на стороживших его Кузьму и Евфимия, келаря Чудовского монастыря.

Кузьма, подьячий патриаршего двора, молодой, с печальными глазами, покосился на Евфимия, тихо сказал в затылок Аввакуму:

— Не отступайся, протопоп, от старого благочестия. Велик ты будешь человек у Христа, как до конца претерпишь. Не гляди на нас, что всяко ослабели и погибаем.

— Так укрепись и подступи к Господу, — отшепнулся Аввакум.

— Сил нету, опутал меня Никон.

И Евфимий, келарь, шепнул с другого бока:

— В правде ты, протопоп, нечева больше говорить с имя. А ты потужи о нас, бедных.

Подошёл Павел архимандрит, досадно махнул ладонью:

— Сведите без цепей в приказ Сибирский, — распорядился, пряча глаза. — Скользкой он, яко налим, выкрутился покуда из рук наших. Ни пути ему, ни дороги.

Увели Аввакума на дворище Сибирского приказа, заперли в подызбице. И хорошо стало: свету Божьего в оконце довольно, блох и мышей не видно, а лавка с подголовником широкая и рядном прикрыта. Одна докука — стрельцы под окошицем и у дверей топчутся.

Сидел в подызбице день и долгую ночь, а поутру явился дьяк Третьяк Башмак, сопроводил в избу воеводскую, там дал хлеба осьмушку да малый жбанец квасу. Пока Аввакум насыщался, дьяк копошился с бумагами, шуршал свитками грамот, что-то писал, озабочась лицом и покусывая ногти.

Почти незнаком был с ним Аввакум, но Иван Неронов сказывал, мол, Третьяк Башмак — большой человек приказной, хоть и невелик чином. И в вере крепок. И что царь его жалует, да и как не жаловать: одной мягкой рухляди собольей, беличьей и другой всякой в казну кладёт царскую аж до шестисот тысяч рублёв в год. Мотается туда-сюда меж Москвой и Тобольском, вся жизнь в дороге. И в делах-бумагах при главе Приказа Радиона Стрешнева доверительный человек.

Взглянул дьяк на Аввакума, отложил перо, заткнул пробкой чернильницу.

— Присядь-ко, батюшка, к столу, — указал на скамью напротив. — Да прочти, сие тебе знать мочно: это списочек с грамоты Никону от духовного отца нашего с тобой, страдальца протопопа Ивана Неро-нова. Читай без опаски, одни мы, и времени у нас довольно.

— Как она у тебя?

— Есть по приказам добрые люди, ну и вот… А эту из Тайного доставили, вчерась пришла. Я их списываю все, какие попадаются. Твои тож храню: на что-нибудь да сгодятся. Ты читай.

Аввакум присел к столу, взял протянутый листок, прочёл и вновь перечёл отдельные места: «… добро бы тебе, патриарх, подражать кроткому учителю нашему Христу, а не гордостию и мучительством держати сан святительской. Смирен был Спаситель и человеколюбец, а ты зело сердит и злокознивец. Он ноги ученикам омывал водою, а ты ноги те дубиной ломишь, да кнутьём кожу одираешь. Христос тако не творил, как ты, и непошто нам ходить в Перейду мучиться, свой Вавилон в тебе дома нажили. И доколе ты с выблядками ехидниными будешь грызть чрево матери своей церкви? Ох, диавола детки, лучше бы вам не порушать пределов дедовских вечных, как их положиша нам святые наша».

Вздохнул Аввакум, вернул списочек Третьяку. Тот, улыбаясь, взял и спрятал под стол в тайный ящичек.

— На чём стоишь, дьяче? — спросил, благодарно глядя на Башмака. — Сказывал мне батька Неронов — крепко веру истинную держишь.

Сдвинул брови Третьяк, обозначил на лбу кручинные морщины, признался:

— Втай крещусь двумя перстами, а на виду… на виду тремя Господу грешу. Не суди меня зле, отче, служба так велит, а душа всё в скорби. Тако и живу.

Видел Аввакум — мучается человек в себе самом, дюже мучается.

— Вот поведаю тебе недавнее, — заговорил, желая ободрить, вселить в него надежду на милость Божью. — Как вкинули меня, грешного, в темницу монастыря Андрониева, так и хлеба и воды не стали давать. И в день четвёртый взалкал я, голод зело мучал. И вот взял меня за плечо незнамо кто — человек ли ангел, — подвёл к столу, усадил и лошку дал, и штец мису похлебать. Ох, чуду тому! Шти уж пребольно вкусны! Лошкой по дну шкребу, а Он говорит: «Довольно ты укрепился, Аввакум». И не стало Его. Дивно мне — человек, а что ж ангел? Да нечеву и дивиться: Ему нигде не загорожено. Темница моя не открывалась, не закрывалась, а он бездверно вшед и вышед.

— Ну ты, батюшко, святой однако! — шепнул изумлённый дьяк. — Бездверно исшед?

— Ты о сём никому не сказывай, — наказал Аввакум. — По времени, даст Бог, известятся. Мно-ого свиданий тех у меня, грешного, было.

В сенях скрипнули половицы, и вошёл окольничий, боярин Радион Матвеевич Стрешнев, глава Сибирского приказа, глянул на протопопа, на дьяка, развернул принесённую грамотку-указ, огласил голосом тихим: «Повелено ему, Аввакуму, за многие бесчинства на Церковь нашу ехать с семьёю в сибирский град Тобольск, а чин про-топопий у него не отнят, и служить ему в тамошней церкви, како укажет архиепископ Тобольский Симеон, да под его крепким началом и по нашей грамоте всесовершенно. А бумаги и чернил ему давать, а писем царю писать ему не велено, а будет непослушен, то его, протопопа, держать крепко скована под стражей и ждать непременно по сему указа нашего».

Выслушал Аввакум приговор по виду спокойно, но почуял в груди холод смертный, будто теперь уже обдуло сердце ему стужей сибирской. Спросил омертвелыми губами:

— Деток-то пошто со мной?

— И деток и жену. Так повелено, — Стрешнев щёлкнул ногтем по бумаге. — Могла бы случиться очень другой грамотка эта: на Лену-реку сослать всех вас велел патриарх, да царь воспротивился, спрося у меня: «Далече Лена та?», а как сказал ему, что не токмо не ведаю точно, сколь туда верст, но и мыслею до тех мест не чаю унестись, то и сбледнел государь и выговорил у Никона град Тобольск, все поближе… А веть я тебя упрашивал не реветь без удержу на торжищах. Не внял, так уж поезжай с Богом, а это прими от меня милостиво.

И подал кошелёк шёлковый, но Аввакум сидел, свалив меж колен руки, сгорбившись, бесчувственный. Тогда боярин взял руку Аввакума, положил на ладонь протопопу кошелёк, обжал пальцы в горсть, чтоб не выронил.

— Вставай, братец, — кивнул на дверь. — Тамо тебя ждут, а меня прощай, да ещё царь благословения твоего просит. Молись о нём.