Гарь — страница 40 из 89

— По особой! — архиепископ прихлопнул ладонью по столешнице. — С патриаршим указом прибыл в Тобольскую епархию быть дьяком архиепископова двора. Мнится — подслухом. Уж больно настырен и блудоглаз. На свои посланьица в Москву личную печать прикладывает. Что пишет туда мне невестно, да и что писать? Мирно у нас, токмо с тунгусишками да вогулами воюем маненько, приобщая их к вере Христовой.

— Выходит, при власти Струна Ивашка?

— Тёмной человек. С Большим воеводой Хилковым дерзит, — Симеон оправил рукав подрясника, подвернул, будто готовился к драке кулачной. — Да не один явился. С ним прибыл приказной патриаршего двора Чертков Григорий. Их не прознаешь, какая они сила, то ли священническая, то ли светская, все щели вынюхивают, норки раздувают. Живут наособицу. Им и воеводы наши не указ. Чуть что — трясут повелительными грамотами великих государей. Особо этот Ивашка Струна вертун, скользкой человек. Чертков, тот незаметнее.

Помрачнел, задумался Аввакум, свалил и сжал меж колен затяжелевшие руки. Припомнил Струну в ватаге разбойной, как он с дружком Силой греховодили, в церквах мятежом мели, да без устали скребли перьями на память патриарху мысленные блудни.

— Разумею — нет на них управы?

— Не вижу, — развёл руками Симеон. — Один вор да другой вор — вот уж и собор… Их не замай, патриаршьи доверенные людишки.

— Ну и ловок Струна! — повертел головой Аввакум. — В столь малое время и в Москву успел проскочить, и Никону красно показаться. А он таких привечает. Доброе священство с мест посрывал, расстриг, да по монастырям и тюрьмам рассовал. Теперь своё воинство антихристово собрал, из этаких-то новобестий, чтоб шныряли где ни есть да чужой кровушкой кормились. Ты вот что скажи мне, владыка, случаем «Память» Никонову о троеперстии тебе этот шиш сатанинин не привёз?

— Привёз, — приподнял и обронил руку Симеон, тёмно глядя из-под нависших бровей на протопопа. — У меня полёживат. Обез-движно. Не верю я новоизмышлению бумажному. Вот поеду весной в Москву на Собор, там пусть в глаза скажут, чем нам отныне жить. А пока бысть у нас во всём по-старому. Москва, она далече.

— Дак шпыни эти… Неужто не клепают на тебя патриарху?

— Воеводы со мной дружны, а ямская да ясачная гоньба через них идёт. Не пропускают.

— Добро так-то, а как откроется?

— Вот ты не убоялся за правду на муки пойти. Не один ты такой.

— Не один! — оживился Аввакум, будто стряхнул с плеч гнущую долу тяжесть, чая оттеплевшим сердцем подпору в Симеоне.

Долго тянулась буранная зима. В иные клящие дни птицы на лету окочуривались, падали на землю ледяными комочками. Носа из дому и то высунуть боязно, стынь звонкая и безветрие, мороз с треском и гулом раскалывал дерева, дымы над трубами стояли белые, не шелохаясь, словно воткнутые в них высокие свечи. Редко и по великой нужде выползали на волю угрюмые тобольцы, одни ребятишки, укутанные в меха, назло стуже с визгами и хохотом катили с горок на санках. И не доревёшься до них, как с ума посходят. Летят с горок, кувыркаются, то губы расквасят, то носы закостенеют, а им хоть бы что. Как-то влетел в дом Прокопка, хлопает ресницами, опушёнными инеем, а рот прикрывает рукавицей-шубёнкой, мычит, а сказать ничего не может. Отняли шубёнку, а к языку и губам, видят, — оковка железная приварилась. У кузни, шалуя, лизнул сосульку, а она, железка, только сверху от стужи ледком прикрылась. Марковна сдёрнула с головы непутя малахай, а самого с железкой той в лохань мордахой макнула. Отвалилась железка-окалина, стала черной, а язык супротив того побелел, волдырём вздулся, в рот не упрячешь. Трои дни краем губ водицу, как курица, вглатывал. Марковна жалела, кудахтала над мальчонкой, а Аввакум взлохматил ему волосёнки пятернёй, спросил:

— Скусно, сынок? — улыбнулся, подмигнул. — А то давай ещё вдвоём.

— Не-е! — замотал патлами Прокопка и зарылся в батькину подмышку. — Тебе, знашь, как немочно будет?

— А тебе не будет?

Прокопка вывернул личико из подмышки, хитро проблеснул глазёнками:

— He-ка. Я таперше сибиряк, сам сказывал.

Морозы стояли долго, не отпускали. В такую пору Аввакум и ночевал в храме, топил со старостой и дьячком Антоном печи, чтоб к заутрене народ шёл в теплынь повеселее. Службу правил строго по-древлеотечески, утешая себя и бодрясь духом, что скоро так вот и станут правиться службы по всей России, что Москва откудесит, царь образумится от злых чар никоновских, покается и вернёт старую веру, а то уж сколь намудрил, горюн, потому как Никон у него ум отнял, сам скачет, яко козёл по холмам, ветр перед собою антихристовый гоня, дурище. А как исправится государь, то и станет жить душа в душу со всем державством, и устроится прежний мир, сойдёт на века на люд русский лад и благодать Божья.

Тут, ни шатко ни валко, весна подступила, и собрался архиепископ Симеон на Московский собор. Оставить епархию Тобольскую на Аввакума не решился, хоть и протопоп, да в опале, а ещё и царь Алексей Михайлович отъехал с войском в Литву воевать, оставя государство на руки для догдяда и управы великому государю патриарху Никону, а уж тот не потерпит быть сосланному вражине над епархией. Не посмел Симеон и, скрепя сердце, вверил дела патриаршему приказному Григорию Черткову с дьяком Струной и отбыл в лёгком возке из Тобольска с тужью на душе, предчувствуя большое неурядство.

А неурядицы начались сразу, как только отдалились и стихли под дугами владычных коней заливистые погремцы.

Собрался к вечерне Аввакум и надумал унести посох епископский в свой Вознесенский собор и оставить его в алтаре до лучших времён. Что греха таить — подумывал, авось молитвами царицы и сестёр царских в своё время и обрящет сан епископский и порадует благодетельниц, явясь пред их очами с посохом, подаренным ему с тайным значением. Взял посох, а свой протопопий, двурогий, оставил дома и зашагал к Вознесению и, чего не ожидал, — столкнулся с Ивашкой Струной. Дьяк так и присел и руками по ляжкам плеснул и глаза в узких щёлочках злыми мышами забегали.

— Уж и епископом самосодеялси-и! — изображая испуг, заскулил он. — С повышением тя, а ладнее б с повешением! Чаял я, ты распоп, а ты еписко-оп! Чудно сие!

— Чадно тебе, чёрту, у котла со смолой коптиться, — обходя его стороной, отмахнулся Аввакум. — Всё-то вонью кадишь и не задохнёшься?

Струна, как обычно, встряхнулся по-собачьи, оттопырил локотки, замотал кулаками:

— Зри-и, людие! — заорал и закожилился. — Не по чину знак священнический своровал и с ним бродит! Свидетельствую: в Москве клятый и сюды сосланный за блядословие на патриарха великого Никона, он и здеся в чинопочитании блудит!

Народ шёл мимо, кто усмехался, кто подзуживал. Казачина с пышной бородой, с нарядным парнишкой на руках, брезгливо сплюнул.

— Чё ты ногами, ровно паук, сучишь? Взойди на яр, да с раската и блажи на весь свет плетуху о государевом слове и деле. Отик на-печный.

Кто-то поддержал:

— Реви, дьякон, клади голову на кон! Пошто две-то носишь?

— И обе, гля, дурные!

Струна схватился за голову, общупал, прищурился, запоминая, кто что и как сказал, через узенький кулачок протянул жидкую бородёнку и запылил к воеводской канцелярии.

Вечерня шла ровно, слаженно, да вдруг в конце её дверь рас-пластнулась и на пороге восстал в сборчатом полушубке, малахае рысьем, ичигах и с кнутом в руке Ивашка Струна. Не перекрестясь на иконы, поклона не обронив, пробежал, расталкивая молящихся, прямо к клиросу, подпрыгнул кошкой, ухватил за бороду Антония, дьячка Вознесенского, криком полоша прихожан, мол, Антоний спёр в Кафедральном соборе Софийском из свечного ящика деньги и свечей довольно. Антоний, опешив от такого наскока и оговора богохульного, стоял с распевной книжицей открыв рот, как неживой. Струна вскочил в церковь не один: на пороге кучились прибежавшие с ним подручники — попы софийские и чернецы.

— Аще и кружку с подношениями на храм и масло лампадное приохотил! — орал, кривляясь, дьяк.

Протопоп сошёл с амвона, цепко ухватил Струну за плечо, другой рукой поймал кнут, выдернул его из кулака Струны, размахнулся и огрел дьяка по спине. Уж и не так-то был силён удар по овчине — хлопок глухой, но Струна заизвивался ужом, взвыл по памяти из «Уложения», что «…ажели кто кого безчинно в церкви Божии ударит, то того церковного мятежника бити батоги, да на нём же взять за бесчестие кого удариши».

— Придави его, Антоний! — приказал Аввакум и пошёл к выходу.

Люди Струны попятились от него, прыснули врассыпную на улицу, а он заложил дверь накладкой, вернулся к алтарю, возле которого пришедший в себя Антоний гнул, удерживая меж ног голову Ивашки. Малахай с головы Струны свалился, и от багровой плеши с испугу валил пар.

— Дьявольским научением вторгся в собор с бесы своими, — выговаривал протопоп, расправляя кнут. — Да побежоша они, гонимы духом святым. А ты, воевода беспятых, заголяй задницу, надобе тя за смуту по афедрону уласкать маненько.

От души, с оттягом полоснул по оттопыренному, плотно обтянутому кожаными штанами заду, аж просёк их, ещё раз вскинул руку, соря прилипшим к плетёному кнуту оленьим ворсом, и вновь ожёг наискось, обозначив на заднице крест с вылезшей наружу шерстью.

Выдернул голову из ног Антония обезумевший Струна и, прикрывая ладонями вспоротые штаны, сиганул из церкви на крыльцо и, вскуливая, зазигзазил вдоль по улице.

Переломил кнутовище Аввакум и швырнул ему вслед, а дверь не затворил, дескать, пусть-ка выветрится пёсий дух из церкви.

Свершил службу, попрощался с прихожанами, и принялись всем клиром прибираться в храме, приуготовляя её к утренней службе.

У Ивашки Струны застарелая злоба на Аввакума подзаквасилась новой и забродила, запыхтела изжогно в завистливой душе. И совсем сдурел от неё, ухватя на время власть над всей епархией. Приходить в Вознесенскую церковь и в ней дуреть не смел, побаивался новой порки от ссыльного протопопа, гадая — да кто он в самом деле, в какой такой силе, что великому государю патриарху в Москве грубил, а поди-ко жив и здоров, да и в чине прежнем? Перво-наперво донос сочинил о краже в Софийском соборе кружечных денег и свечей и подал Большому воеводе тобольскому стольнику Василию Ивановичу Хилкову, тот решил допросить дьяка Антония, и вместе с меньшим воеводой князем Гагариным-Посным долго и дотошно дознавались о сём воровском деле. Но чист, как скляница, оказался Антоний, и дело сие было похерено. Тогда Струна написал новый донос о вредных проповедях Аввакума, в коих он много и зловредно сказывает о патриархе святейшем, и что люди из кафедрального Софийского собора ходят слушать его брехни в Вознесенскую, и он чтёт им много из старых негодных служебников. Приписал было и о хулительных словесах протопопа о семье царской, да патриарший приказной Григорий Чертков остудил его пыл, мол, это уже «государево слово и дело», а по нему всенепременно возьмут под стражу и Струну и Аввакума, да в Москве в С