И увидел себя в толпе обступивших мужиков и баб, все косматые, у многих рожки топорщатся, а страхолюдней всех поп Сила, пьяница и распута. У него рога долгие, чёрные и врастопырку, как ухват, рот красный, раззявлен и языком вихляет, а поп вертится юлой и хвостом своим бычачьим, ухватив его раздвоенным копытом, хлещет и хлещет Аввакума, визжит:
– Веселися, собор, прикатил наш сокол!
А баба его, Феклинья, вовсе и не баба, а кикимора: щёки вздула, плюет синими ошметьями, хохочет:
– Убить сучьего сына и под забор бросить!
– Убьем! – весело воет и гогочет жуткая орава. – Податями подвенечными уморил, а нам безвенчанно жить охота! Батогами его, шелепами!
Поп Сила сорвал копытом с головы Аввакума скуфью, пляшет, размахивая ею, а сам плачет дуром, расшлепывая по сторонам вонькие лепехи.
– В скуфейке бить нельзя, – рыдает он, – а без нее – ката-ай, крещёные-е!
Больно бьют, до смерти, вот-вот кончат, а у Аввакума страх в душе и смущение: кем крещёные? Что ни дом, то Содом, что ни двор, то Гомор. Сгинь, нечистые! Свят! Свят! Крестом ограждаюсь!
И проснулся в испарине с крестом в потном кулаке, сорванном с гайтана. Как пьяный, прокрался к бадье, ковшом зачерпнул воды и пил долго запекшимися губами. «От жажды сие привиделось. Рыбка воду любит», – успокоил себя и стал на молитву.
Проснулся Федор.
– Так и не ложился? – приподняв лохматую голову с кожаного подголовника, спросил он у неистово бьющего земные поклоны протопопа и спустил ноги на пол. Аввакум выпрямился, схватился руками за поясницу. Он, и на коленях стоя, возвышался над сидящим на топчане дьяконом.
– Хватит те спать того! – скосив на Фёдора воспаленные глаза, укорил протопоп. – К заутрене пора, а церковь ваша в немоте, поп в постеле нежится. Образумься хоть ты, дьякон, как сорома нет!
Федор босиком прошлёпал к бадье, окунул руки, встряхнул ими и огладил лицо и волосы – умылся. И снова залег.
– Прости, отче, – покашливая, просипел он. – Петух в горле засел, расхворался я, да все едино встащусь. Вот чуток оклемаюсь.
– Вот и встащись. Молитву Исусову грызи неустанно, так и хворать некогда станет, – распаляясь, выговаривал Аввакум. – А ты лентяй на ночное бдение. Так уж и ества не давай окаянной плоти в день такой. Брось играть душою! Она Божий подарок, а не игрушка, чтоб покоем плотским губить ее. Ежели горло болит и голоса нет, так в сердце своем, нутром от духа радей. Сколь тебе о том еще вякать?
Дьяк поднялся и рухнул на колени рядом с протопопом.
– Ох, прости, отче! – виновато попросил он. – Про одни дрожди не говорят трожди. Больше не огорчу.
– Вот и добро, вот и славно, – уловив ладонью ныряющую в поклонах голову дьякона и то ли поглаживая ее, то ли помогая пониже кланяться, помягчел Аввакум. – А то уж епитимью на тебя наложить хотел. Молодой ты, грамоте зело обучен, но с ленцой. Ну да мы с тобой несуразинку эту избудем. Принимаю тебя в сыны духовные… Да ты кидай поклоны, кидай, а я ворчать боле не стану, стану за тебя молитвы говорить.
Отбил положенное число поклонов Фёдор, взял руку Аввакума в свои, приложился к ней и затих. Прояснилась, а скоро и зарумянилась слюда в оконце. Аввакум начал собираться в дорогу. Фёдор завернул в холстинку куски холодной рыбы, большую горбушку хлеба, уложил и завязал котомку.
– Грамотку-то Семенову так и не прочел. – Протопоп кивнул на свиток, который еще с вечера положил на подоконце. – Может, важное что. Ну да прочтешь, как я уберусь. Сказывал тебе, нет ли, не упомню, а строгий указ государев за его рукой уже есть. По нему и трудись, правду Божью в церквах утверждай всяко. А то глянь – солнышко встает, утро какое бравое Господь посылает, только бы и славить Его, нашего Света, а тут сонь мертвая. Не токмо благовеста не слыхать, ботало коровье не брякнет. А ты отныне сын мой духовный, так уж старайся, милой, блюди неусыпно отеческое устроение.
Фёдор кивал, но какое-то сомнение морщило его лоб, спросил:
– Ты, отче, в сыны духовные меня принял, а я уж у нашего протопопа в сынах. Ладно ли эдак?
– Ладно. – Аввакум улыбнулся. – Ласковый теленочек двух маточек сосет. Чуешь, сыне, двух!
– Чую, батюшка… А у нас тут худо. Вот и звоном балуются кто попадя, ты сам слыхал. А я тут, считай, почти один в поле воин. Наш пастырь, чуть что, в Москву котомится, а мне – бока подставляй. В храме три калеки, стыло в них, хоть вой, а на улицах – бой. Пьянь гуляет и разбой с распутством, – жаловался Фёдор рваным от волнения и простуды голосом. – В церковь совсем мало ходят. Брожу по дворам, увещаю, а они уросят, мол, пошто такие долгие службы да поклонов тыща. Мы не способны, работ полон рот, пахать и сеять неможно, времени нет, да боронить, да покосничать! Как их уламывать?
– Тяжко, Федор, знаю по себе, но ты… – Аввакум показал руками. – Гни их непокорство, спасай заблудших, жалей. Теперь давай прощаться.
Он обнял Фёдора, благословил.
– Силы небесные не оставят без помощи праведника. И святой Павел на выручку тебе во всякий день. Помнишь ли?.. Согрешающих обличай везде и перед всеми, дабы другие страх имели, ибо многие уже совратились вслед сатаны. Добрые времена на подходе, сыне! Новый патриарх Никон щит нам и пример усердному служению. Ну, прощай, храни тебя Христос.
В Юрьевец-Повольской Аввакум добрался к обеду третьего дня и, не заглядывая в свою хоромину, направился к воеводской избе, стоящей неподалеку и по дороге. Встретил его новоназначенный воевода, Денис Максимович Крюков, приземистый, на кривых крепких ногах, косая сажень в плечах, с улыбчивыми, приветливыми глазами, заросший до глаз каштановой во всю грудь бородой. Красив был Денис Максимович. Аввакум знавал его по Москве, когда Крюков состоял в свите царицы Марии Ильиничны. Был веселым острословом, пользовался вниманием всей верхней половины государева двора. И бороду подстригал по приблудшей к боярам иноземной моде. Этакое безобразие не нравилось протопопу, о чем и говорил им в глаза дерзко и поносно. И вот, поди ж ты, образумился Крюков.
Надеялся Аввакум – мог воевода уже и указ царёв получить: «Быть в строгой и скорой помочи» протопопу в его неспокойных приделах. Да и Никон обнадёжил всяческой заботой, недаром же Юрьевец входил в состав патриаршей собственности со всеми землями, дворами духовенства и пахотных людишек, обложенных многими податями. С сажени земли вносили по пяти алтын в патриаршью казну. Деньги сбегались большие, за их сбором налажен был жесткий надзор и учет. В свой последний прибег в Москву Аввакум внес денег больше, чем следовало, аж на пять рублёв и двадцать два алтына с денежкой, весьма и весьма удивив и порадовав казначея ревностным исполнением сбора общего налога. Знал бы он, ведал бы, чего стоили протопопу эти «лишние» рубли! Да, поди, и знал.
Ласково встретил воевода Аввакума: сошёл с крыльца, вежливо повёл рукой в сторону радушно распахнутой двери.
– Входи с милостью, отец протопоп, – клоня голову, с шапкой в руке, пригласил он. – Ждем который день. И с новым чином тебя поздравляем, очень им довольны. Намедни грамота государева доставилась, в ней все в точию разуказано.
– Храни тя Бог на добром слове, Денис Максимыч, – низко поклонился и Аввакум. Он не скрывал довольства, оглядывая бравого воеводу. Крюков заметно смутился, сам заулыбался и с достоинством огладил роскошную бороду.
– Эка веник знатный какой вырастил! – похвалил Аввакум. – Это ж и глянуть любо!
По тесовым широким ступеням поднялся на раздольное крыльцо под навес, подпёртый двумя витыми колоннами с увесистой тыковкой-гирькой по центру свода.
Денис Максимович шел рядом, поддерживая его под руку. Воеводой он был назначен на смену прежнего совсем недавно, но кое-что знал об отношениях протопопа со смещенным им Иваном Родионычем. Знал и о добром внимании к Аввакуму людей государева двора и духовника царя Стефана Вонифатьева. Понимал – будет ему непросто со своенравным пастырем.
Войдя в избу, Аввакум покланялся на образа, благословил воеводу. Посидели, поговорили о том о сём. Заметив кивок воеводы, чтоб накрывали стол, решительно отказался.
– Благодарствую, Денис Максимыч. От угощенья теперь откажусь, а водицей клюквенной аль смородинной – пожалуй. – Прижал руку к сердцу. – Не изволь серчать, воевода, деток повидать хочу, сил нету!
– Ну-у. – Крюков раскрылил руки. – Как скажешь. Была бы честь оказана.
Подали ковш студеной воды с морозцевым поверху дымком. И пока протопоп пил, обжигаясь и ухая, воевода сказывал:
– И хоромина цела, и детки с хозяюшкой, Настасьей Марковной, в здравии. Так что приступай к делам своим с Богом. Я буду наведовать, но и ты не забывай навещать. Всегда рад буду.
– Исполать на добром слове, Денис Максимыч, – поклонился Аввакум. – За дворишко, за деток, что уберег, здравия тебе и твоему дому.
– Навожу правду как умею, – ответил Крюков, но с прощальным поклоном не спешил, видно было – хочет спросить, да не смеет. Аввакум кивком подбодрил его.
– Вот бы о чем прознать не грех, – начал воевода. – Пошто Никон до сих пор не патриарх всея Руси?.. Хотя ты и не можешь знать, в дороге был, но все же?
– Как не патриарх?! – изумился Аввакум, даже голову назад откинул. – Чаю, уже патриарх!
– Да, по слухам, вроде бы отказался, – развел руками воевода. – Был здесь проездом у меня князь Петр Долгоруков, в Казань плыл по назначению, сказывал – не хочет сесть на место патриарше. Всем миром московским просили – ни в какую. Боярство на коленях стояло, сам царь… коленопреклоненно молил. Может, и не так было. Князь Петр, известно, никогда не жаловал Никона, может, и подпустил лишнее, как знать. Вона она где, Москва…
– Царь на коленях? – Аввакум, не веря, замотал головой. – Бысть такого не может. Бояре, народ, но государь!.. Брехня опасная, вот что это. Мало ли врагов у человека, вот и плетут вредное. Не верь несуразу, Максимыч, пождём.
– Пождём! – ответил, как отрубил нехороший разговор, воевода. – Прощай, Марковне кланяйся.
Уходил протопоп с воеводского дворища с лёгким сердцем, сразу и напрочь отмахнув от себя сплетню о друге Никоне. Шёл, радуясь ясному дню, отступившей тревоге за семью. Ему беззаботно, что бывало редко, верилось – грядут лучшие времена, и он, старший священник, станет их неуступным устроителем, вожем.