Навстречу, громыхая, катил на телеге мужик в поярковой шляпе с тряским лицом, в черной, клочьями, бороде. Завидев пред собой Аввакума, он испуганно натянул вожжи. Соловая лошадёнка резко осадила назад, хомут напялился ей на морду, а мужик кулём вывалился на дорогу. Но тут же вскочил, встряхнулся по-собачьи, но не пустился бежать, а замер, немо пялясь на протопопа ярко-карими, прокаленными похмельным угаром глазами. Ноги в холстинных, заляпанных дегтем штанах ходили ходуном, да и весь он трясся осинкой, то ли от страха, то ли с перепоя. И смех и грех было смотреть на него Аввакуму, но он видывал попа Ивана и в куда горшем обличьи.
– Не устал лакать прелесть сатанинскую? – как-то устало проговорил он, чувствуя, как вселяется в грудь избытая ненадолго досада. – Уж ни кожи ни рожи! Сопли со слюнями развешал, что белены нажевался! Доколе чертей нянчить будешь, а-а? От службы отлучаю тя, пса вонького, и епитимью долгую налагаю!
Поп Иван подсобрался, драчливо выпятил грудь, сплюнул. Брови Аввакума мохнатыми медведями навалились на глаза. Он тяжело шевельнул ими и серым, наводящим морок взглядом удавил попа. Тот вяньгнул по-кроличьи, обмяк.
– Душа-ша скорбях-ху, – еле выдавил он изо рта с пузырями. – Клаху по-помяняху.
Попец заплакал, ладонью, по-кошачьи, размазывая по лицу мокроту. И вдруг как бы отрезвел, вытянул шею и, округлив красные глаза, пальцем прицелился в Аввакума.
– Тю, страшной ихний старшой! – пальцами показал рожки, взлаял и резко скакнул вбок от дороги, выламывая ногами немыслимые фигулины.
– Ишь, какие петли выкидывает! – изумился Аввакум. – В кабаке родился, в вине крестился. Ох ты, горюшко!
Взял лошадь под уздцы, повёл к своему дому, мимо которого пылил поп Иван, диким ором всполошив семейство. Оно высыпало на улицу, выглядывало из окон и ворот – не пожар ли где или чего похуже? Марковна издали узнала Аввакума, да как и не узнать, порхнула к нему, но, подлетев, устыдилась девичьей прыткости. Быстрехонько охорошила себя и с радостью на разрумяненном лице, глядя из-под низко надвинутого платочка синью сияющим взором, степенно завыступала навстречу.
– Здрава, женушка, здрава! – Аввакум выпростал из повода руку и обе протянул к ней. Настасья, невысокая ростом, тоненькая, ткнулась лицом ему в подмышку, затихла малой птахой. А уж и детки-погодки мячиками катятся, повизгивают, как кутята. Нахлынули, повисли на отце. И все-то живы-ладненьки: Ивашка с Прокопкой и доча Агриппинка. А из ворот на дорогу повыскакивали домочадцы – работники и племяши, родни всякой дюжина.
После объятий и шумного галдёжа, почтительно притихшие, всем скопом втекли в хоромину. В моленной комнате отслужили благодарственный молебен. Настасья Марковна солнышком ласкательным светилась, порхая по дому и клетям. То тут, то там слышался голос ее напевный, распоряжался вежливо – как надобней угодить и приветить хозяина, чем бы таким, сбереженным до времени, угостить повкуснее. А обмякший от счастья Аввакум дарил потупившимся в ожидании деткам гостинцы московские: ленты-бусы Агриппке да ей же книгу гадательную «Рафли» пророка и царя Давида. Душеустроительное чтиво для девицы, пусть набирается премудрости, пора, десятый годок живет. Ивану, старшенькому, поучение юношам Василия Кесарейского, а мальцу Прокопию листы лубяные. Очень занимательно и пригодно рассматривать их во всякие лета.
Женушке преподнес новопечатный «Домострой». В нем все уряжено, наказы и советы на каждый день и случай. Да еще плат зеленый, камчатый, весь-то алыми, смеющимися розами усыпанный, на плечи набросил и отступил, любуясь на помолодевшую жену. Протопопица засмущалась, поясно склонилась и опять упорхнула, счастливая редким счастьем. Аввакум племяшей и домочадцев не оставил без радости – орешками волошскими калеными огорстил.
А и суета в хоромине улеглась, всяк вернулся к привычному рукоделию. Аввакум вышел на крыльцо довольный, потянулся до хруста в плечах и замер: по двору, кувыркаясь и сыкая кровью из перерубленных шей, подпрыгивали обезглавленные петухи, а у чурки с воткнутым в нее топором стоял, вытирая о фартук красные руки, брательник и псаломщик Евсей. Увидев Аввакума, он поклонился, скоренько похватал петухов, сунул их в бадейку и зарысил на кухню.
Аввакум глядел на петушиную голову с обескровленным, вялым гребнем, как она накатывала на глаза синие веки, зевала в смертной истоме желтым клювом и в который раз мучился душой от страха и жалости с той первой встречи со смертью, когда мальчонкой набрел на издыхающего соседского теленка. Теленок был белый-белый, лежал под забором наметенным сугробиком снега и теперь истаивал перед стоящим на коленях и горько плачущим ребенком. Теленок подёргивался, перебирал копытцами, будто бежал, напуганный, и в огромном, подернутом влажной дымкой глазу, непонимающем и покорном, парнишка видел выпуклое небо с крохотным в нем пятнышком то ли облачка, то ли голубя. С рёвом бросился в избу, ткнулся лицом в материнские колени и впервые обмер детской душенькой от сознания неминучей смерти всего живущего. А ночью отец его, лопатищенский поп Пётр, зело ко хмелю прилежащий, направляясь по нуже во двор, опнулся впотьмах об сына, мечущего на полу поклоны, и бысть всяко удивлен старанием свово чада к слезному молению.
Из погреба поднялась Марковна с племянницей, волоча плетеный короб. Увидев Аввакума, чем-то омраченного, остановилась, вопрошающе глядя. Он перстом указал на петушиные головы, укорил.
– Постный день нонче, матушка-протопопица. Десятая седмица по Пятидесятнице. Святых мучеников князей Бориса и Глеба, во святом крещении Романа и Давида, поминаем. «Покаяния двери отверзи нам». Аль запамятовала, постница ты моя?
Марковна стыдливо зарделась, опустила очи долу.
– По-омню, батюшко. И что завтра Успение праведной Анны, родительницы Пресвятой нашей Богородицы, по-омню, – виновато вздохнув и теребя передник, заоправдывалась протопопица. – Да вишь ли – покос нонче запоздался, все дожди да дожди. Трава вымахала в твой рост. Замотай-трава. Покосчики убиваются – косу не проволочь, вязнет в мураве, сил нет. Их ради грех на душу взяла. Посытнее б харчились.
– Вели курей в ледник скласть. Ноне рыбный день!
– Добро, Петрович, добро, – закивала Марковна. – Прости меня, нескладную.
– Бог простит, – пообещал Аввакум. – Никтоже без греха.
И пошёл со двора в свою церковь. Стояла она, ладная, на пригорке, устремив в небо позлащенную главу на стройной шатровой шее, будто на цыпочках выструнилась.
Перед распахнутыми дверьми ее томился, сойдясь тесной кучкой, весь местный причт. Были среди них попы и дьяконы всех других приходов, подвластных отныне протопопу. Быстро же прознали о возвращении протолканного ими в шею ненавистного строгостью Аввакума. Вот он, обласканный Москвой, заявился к ним, да не простым попом, как прежде, а старшим. На лицах их ясно читалось – ничего ласкового не ждут. Между ними был виден и поп Иван с синюшным от запоя лицом, тихий и скорбный. Немногие прихожане, все как один знакомые Аввакуму мужики и бабы, в худой одёжке, почёсываясь и вздыхая, стояли, потупившись, перед папертью, как передовой, но робкий полк на бранном поле. И он пугливо раздался перед идущим на него грозным протопопом. А он, прогибая ступени, взошел на паперть и, не останавливаясь, по ходу прихватив за предплечье попа Силу, вошел, крестясь, в церковь, стал на солею пред иконостасом. Поп Сила хоть и струхнул, но взирал на него снизу вверх дерзко, хоть и не был пьян по обычаю.
Аввакум придирчиво огляделся. Однако не узрел небрежения в соблюдении храма: все чисто вымыто и протёрто, горели, как положено и сколько надо, хорошие свечи. Протопоп шумно выдохнул, освобождая грудь от запертого в ней волнения, поднял глаза на храмовую икону.
Богоматерь смотрела на него с тихим вопрошением: в чуть приподнятых бровях и в складке между ними таились извечная грусть и внимание к просьбе души предстоящего. Аввакум опустился на колени.
– Преясная Приснодева, Мати Христа Бога, принеси молитву Сыну Твоему и Богу нашему, да спасет Тобою души наши! – волнуясь и унимая густоту баса, начал протопоп кондак Богородице и припал лбом к полу. – Все упование мое на Тя возлагаю, Мати Божия, сохрани мя под кровом Твоим! – И снова об пол. – Богородице Дево, не презри мене, грешного, требующа Твоея помощи и Твоего заступления, на Тя бо упова душа моя, и помилуй мя!
Рядом поп Сила натужно гнул шею, блестя густо намасленной рыжей гривой, и с пугающей неистовостью долбил пол вспотевшим лбом.
– От всяких бед свободи нас, да зовем Ти: радуйся, Невесто Неневестная!
Припал грудью к полу в последнем поклоне Аввакум да так и лежал с благостным умилением в радостно бьющемся сердце. Рядом так же распластался поп Сила и, скосив желтый глаз, сторожил протопопа. Едва Аввакум шевельнулся, он тут же подхватился, и они разом поднялись на ноги.
– Службы полные без меня правил ли? – рокотнул Аввакум.
Старше Аввакума годами поп и раньше завидовал ему и не любил за ученость, а теперь и того злее – поди-ка ты, протопоп! Потому и поглядывал косо. И на вопрос ответил без почтения:
– Аль без тебя вера скончилась? Вчорось и без тебя как надо святому Апполинарию служили. А ныне заутреню Борису и Глебу. И здря ты, Аввакумушка…
– Протопоп я!
– Вот и говорю – здря, протопоп, Ивана отлучашь. Он не хужей другого всякова. Тады ужо всех гони в заштат аль куды там. Негожа так резво начинать, назад прибёгши. Ты пооглядись-ко сперва, поприслушивайся, что как и где. Ведь давнёхонько тя не было, а водицы с тех пор мно-ого утекло.
– Воде Бог велел во всякую пору течь. И течет исправно! – спокойным голосом, но твердо ответил Аввакум. – Поди-ка, отче, принеси служебник.
Сила озабоченно подвигал бровями и пошел в алтарь через боковой вход. Аввакум развернулся к народу, который все подходил и подходил, пока он молился, и теперь заполнил церковь. Нарочно долго молчал протопоп, всматривался в их лица. Он знал их всех: венчал, лечил больных, причащал и исповедовал, хоронил близких и отпевал, за многих давал поруки. Всего и не упомнишь. Бывало, вместо повитухи принимал детишек, крестил. И вот они же – мужики и бабы, науськанные расхристанными попами, укатывали его, как вражину, как когда-то их отцы – пришедших сюда польских злодеев. Теперь овцы его пасомые, виноватясь перед ним за содеянную шкоду, глядели на пастыря разноцветьем карих, васильковых, черносмородиновых глаз, ослезнённых покаянной слезой, будто росой небесной омытые. А когда Аввакум воздел руки, они вразнобой, но дружно, со вздохами и всхлипами – прости нас, батюшко! – поверглись на колени.