– Бог простит, милые! – растроганно взирая на падший перед ним народ, заговорил Аввакум. – И вы меня, ради Света нашего, прощайте… Помолимся всем стадом Христовым на умиротворение враждующих, на умножение любви к ближним… Владыко Человеколюбче, Царю веков и Подателю благих, разрушивший вражды средостения и мир подавший роду человеческому, даруй и ныне мир рабом Твоим, вкорени в них страх Твой и друг ко другу любовь утверди. Угаси всяку распрю, отыми вся разногласия соблазны, яко Ты еси мир наш и Тебе славу возсылаем! Отцу и Сыну и Святому Духу, ныне и присно, и во веки веков. Аминь!.. Восстаньте, возлюбленные, Господь с вами.
Тихо, будто скрадывая, подошел поп Сила со служебником. Аввакум взял книгу, осмотрел и разнял на четыре части. Каждую показал отдельно.
– Зрите на сие непотребство! – помолчал, наблюдая. – Впредь такому не быть! Святую книгу на части драть яко тело святое и в четыре гласа одновременно честь государь великий воспретил и патриарх наш новый Никон. Токмо единогласное чтение угодно Господу – ясное и вразумительное, – а не глумливое бухтенье нечленораздельное, яко в пьяном сборище содомном. За ослушание – кара царская и отлучение от лона церкви христианской попов и дьяконов и псаломщиков, ссылка и казнение. Тому отныне бысть!
Народ слушал прилежно, при малом шевелении, будто наскучился без проповедей Аввакумовых. Поп Иван, тот никак не говорил с ними. Псалтырь учебную едва разбирал по складам, а чтобы свое из сердца пастырского исторгнуть – куда там! Вот в загулах, в хмельном мороке безобразном был зело красноречив – через букву сквернословил да блудил похабщиной. А поп Сила-Силантий был другим. И с чарочкой любился и языком острил, но, постоянно завистью мучимый, плутовал во всем безбожно. В отсутствиие Аввакума самолично утвердился в старшинстве над соборной церковью и другими приходами, надеясь быть возведенным в протопопы. Как он тут духовно окормлял паству, взбунтованную им против тогда еще попа Аввакума, протопоп пока не прознал, но был уверен – худо для народа, а не своего рота. Иначе куда подевались подати, сборы многие – венечные, крестильные, погребные, всякие? В казну Патриаршего приказа за все время и копеечки не притекло. Слямзил, вот куда подевались денежки. А это опять Аввакумову уму забота, как возместить потери, чтоб и людишек не взбунтовать, и самому не стоять распялену на приказном подворье на правёже немилосердном. Стаивал разок, не приведись никому такое. Лупили по ногам, по икрам без жалости, аж голенища сапог кровью полнились, раскисли и при ходьбе чавкали по-лягушьи.
Закончил долгую проповедь Аввакум, благословил прихожан и напомнил, чтоб сошлись на вечернюю службу, а там и на заутреню. Опустела церковь. Аввакум прошелся по ней, заглянул в алтарь. Там поп Сила приуготовлял нужное к вечерне, старался. Протопоп взял растерзанную книгу под мышку, чтоб склеить дома, и вышел из церкви на паперть. К удивлению, народ не разошелся по домам, а стоял внизу, поджидая.
Старик, в молодости побывавший в Нижегородском ополчении князя Пожарского, увечный под Сергиевым Посадом в дни самозванщины и смуты, много лет прослуживший церковным старостой, выдвинулся вперед.
– Батюшка! – просительно прижав к груди костлявые кулаки, обратился он, снизу глядя на Аввакума. – Изволь выслушать и рассудить. В церкви о мирском неможно вершить, так мы уж тута-ка осмелели челом бить. Вишь ты, чо у нас деется без тебя: сором по церквам и непотребство сущее. Вот таперича, как о тебе известилось, так попы суетой метут, народишко подсобрали, а кто и сам пришел, Богородишну отперли, а то – на замке. Священство пьяное, аки куры раскрылясь, по улицам шландает. Службы служить – куда им! Не венчают, не отпевают, деток не крестят. Пустошь и немота в храмах, уж не под Ордой ли мы?.. Прежний воевода потакач им был, а новый, он новый и есть. Не вошел… На тя уповают, кто в страхе Божьем живот свой блюдет, не попусти помереть без покаяния. А тем, кто веру Христову покинул да мимо дома Господня смехачась проскакивает, тем без строгого пастыря сплошное разговение, да креста на них нет – в кружалах в зернь проиграли и пропили. А благочестию без учительства оконечно пропасть. Теперь, кто веру крепко доржит, по домам без попов молитствует, кто как урядит. Воистину пришли дни Батыевы. Оборони нас, попов урезонь, верни нам церковь и упование на Господа!
Слушал его протопоп и клонил голову, винился за долгое отсутствие, будто своей волей покинул паству, овец своих, и тем навлёк разор на церкви и души. Но уж и сам помаленьку разгорался в сердце своем. Старик все говорил, а толпу уж прорвало: шумнуло над ней, будто ветром над рощей, вздыбило кулаки и бороды – ор торгашный, знакомый. И каждый о своем, а о чем, не разобрать. Нескоро унял их Аввакум. Налаживался было вразумлять, ан нет – обдаст словом поносным мужик, баба закликухает, и опять – гвалт сорочий. Все это уже было изведано Аввакумом, помнил их и кающимися и с палками со скрытыми в них копейцами вооруженными. Своими боками помнил.
– Спади-и! – рыкнул на толпу. И притушил, умилостивил голос. – И я хочу добра и уряда. Будьте мне помощники, не падайте душою под смущающих вас. Широки врата и дороги, ведущие в погибель, и многие идут ими, потому что узок и тесен путь во врата жизни, и немногие находят его. Но надо, братья, надо, миленькие, с молитвою и верой во спасение протискиваться узкими вратами к жизни вечной. Не смущайтесь: хоть и силен враг человеческий, да все ништо: с нами Бог и крестная сила! – Аввакум плавно повел рукою на церковь. – Вот наша крепость и прибежище на всяк день.
Узколицая посадская бабенка, в застиранной телогрее, с платком, сползшим на шею, продиралась к Аввакуму, кричала:
– Деву-то мою, дочу-у!..
Сзади ее подпихивала старуха, тряскими руками пытаясь надвинуть платок ей на голову, и тоже вопила:
– Опростоволосилась прилюдно! Грех!
Протопоп поймал руку бабёнки, притянул к себе.
– Сказывай толком, что тебе? – Бросил хмурый взгляд на толпу. – А вы утишьтесь! – И снова бабёнке: – Какая беда твоя?
Народ поутих. За жёнку в телогрее запричитала старуха, то и дело оглядываясь, будто паслась от кого-то.
– Дак дочу ее, Ульянку, внуку мою, воевода украдом взял, как татарин, а нас изломал, чтоб не перечили! – Старуха изловчилась, надвинула платок на голову дочери по глаза, как и положено христианке пред людьми и церковью. – А с горя-то старшая моя, вот она, матерь Ульянки скраденной, вишь ли – с ума стряхнулась, ну! Уж пожалуй, батюшка, внуку-ту отобери у него. Изгаляется, слыхать, пропадет дева в четырнадцать годков всего!
– Так нету же прежнего воеводы, – удивился протопоп.
– Дак нету ирода, нету, – рыская головой, радостно согласилась старуха. – В жалезах на Москву свезли, как есть – свезли!
– Стоп-стоп! – не понял Аввакум. – Его свезли, а где внука?
– Дак иде? У Москву с собою узял. Бравая, как не узясти.
– Это что же, и ее оковали?.. Эй, кто знает?
Церковный староста разъяснил:
– Тута она. У приказчика бывшего воеводы обретается. Тот, кобеляка, обрюхатил ее и энтому спихнул. Одна ватага татья.
– Так-так. Выходит, здесь она. Добро, вернем деву, – пообещал Аввакум. – Всем приходить на вечерню. Многонько всякого сказывать вам стану. Теперь прощайте.
Народ дружно повалил за ограду, словно бы выкричался и все заботы спихнулись с плеч долой. «А попов не видать. Когда убрались, не заметил. И никто свечку пред образом не затеплил, – с досадой подумал протопоп. – А день воскресный – для служб и молитв. Нельзя по дому работать, ни бань топить, тем паче в корчмах время бить, а они прут долой с радостью… А это кто такая осталась? Жёнка незнаемая, не упомню такую?»
Опрятно одетая, в тугом платке, из-под которого глядели на протопопа кроткие глаза, жёнка лет тридцати стояла с приоткрытым ртом, будто хотела и не могла вымолвить слово, сдавленная чем-то жутким, что сковало и отняло язык. Аввакум сошел к ней, перекрестил.
– Ну-ко, сердешная, отверзи свое, как на духу, – ласково подбодрил ее. – Чья ты?.. Ну-ну, красавица, не робей, пастырю можно.
– Нездешняя, батюшка, я, – едва шевеля губами и так тихо заговорила она, что протопопу пришлось наклониться и подставить ухо. – Из Казани, вдова. Муж в войске под Смоленском смертку встретил десять уж лет тому. Сынка мне оставил. Мы к Сергию Преподобному, ко Святой Троице, волочимся. Хворый шибко сынок. А Сергий, он помог бы, только б дотащиться да к мощам его нетленным припасть. Да не сподобились. – Едва шевельнулась, подняла непослушную руку. – Вот он, домишко. Причастить бы сынка, помирает. Не привёл Господь к Сергию…
– Ты книжицу подержи пока, меня пожди. – Аввакум вложил ей в руки служебник и быстро, крыля полами подрясника, взбежал по ступеням, а там в дверь церкви. Пробыл в ней мало: почти бегом, с ковчежцем со святыми дарами и скляницей святой воды, сбежал к богомолке.
– Веди, жив ли. Как звать-то? – спросил и зашагал живо из ограды по улке к избе, новокрытой золотистым драньем.
– Меня, батюшка? – семеня рядом, спотыкаясь на ровной дороге, переспросила вдовица. – Татиана я.
– Сына как?
– Лога, батюшка, Логгин!.. Страшусь, не помер ли. Долго ждала в церкви, да в ограде тож. Не смела.
– Сколь годков? – грубо, даже безжалостно, выкрикнул Аввакум.
– Ему, батюшка?.. Дак с зимы одиннадцатый.
– Не смела она! – терзал криком протопоп. – Сынка помирает, а она – «не сме-ела»!
– Ой, да некрещеный он! – взвыла вдова. – Поп казанской Входоиерусалимской церкви прихода нашего окрестил было, да посередке и свалился сам беспамятно в Иордань. Пьяной был, креста на нем нету-у!
– Это на попе нету! – по-своему повернул Аввакум. – А младенец, он райская душа.
Любил детишек протопоп. За своих и чужих обмирал сердцем. Потому-то и бежал, торопился – вдруг не поздно еще, вдруг да замешкались ангелы небесные над безгрешной душенькой, не приняли, милосердные, не взнялись с нею к престолу Отца Вечного.
Влетел во двор, едва не растоптав лохматый скулящий клубок щенят, ногой отпахнул дверь и ввалился в избу.