Расслышал его укор и пригрозу Аввакум. Шел и думал – несуразный человече поп Сила. Пальцем не шевельнул, вражий сын, помочь в битвах со скоморохами, бесстыдно укромясь за хворь мнимую, токмо всякий раз подглядывал со злорадством, как протопоп со детьми своими духовными разгонял бесовские игрища. Брешет, облыжно брешет. Давнось я метлой повымел с улиц и торжищ «медветчиков с медведи и плясовыми псицами, игрецов-дудошников, бесовские прелести деющих, и в харях страховидных пляшуще».
Из Юрьевца-то их выпер, так они нонеча поганцами степными бродят вкруг града да того пуще прельщают к себе народец чертячьими забавками. И у каждых ворот поджидают их людишки всякого рода и звания. Гуртами прут, радуются душегубным затеям, сами ладонями плещут, личины мерзопакостные напяливают. А уж в усладу какую – рты отворя – слушают помраченно гуслей бренчанье, сопелей мычанье, домр и труб адово неистовство. Обеспамятев, мзду торовато игрецам в шапки мечут. А ведь скольких ослушников смирял без пощады: от церкви отлучал, в цепи ковал, ссылал куда подале. Ан нет – люба народу душепагубная страсть к ветхим игрищам. Роями слетаются на мед греховный, травят души православные.
Протопоп вышел из города Волжскими воротами с надвратной церковкой Николы Чудотворца. Ветхая, доживала она свой век безголосо, оседала и сыпалась кирпичным крошевом. Никто уж и не помнил, в какую годину сронила она колокол и крест. Глянулась, старая, Аввакуму. И теперь обласкал ее взглядом, перекрестился и зашагал вдоль пристенного рва вправо. Нежданно из-за угловой башни выплыла толпа с дурашливыми хоругвями.
«Над крестным ходом глум творят, – оторопел Аввакум. – Чему быть! Погань, она посолонь не ходит, во всяко время супротив солнца прет и глаза ей не заблестит».
Кружа, как сор в омуте, пёстрая толпа с хохотом и ором накатывалась на протопопа. Пыль воронкой вихрила над неистовым гульбищем. Сжался Аввакум, захолодило в грудине, злость кровушку отжала от щек. А толпа обтекла, как осетила, протопопа, обернула собой, будто душной шубой, оглоушила визгом, рёвом медвежьим, завертела в греховном хороводе.
Топтался в потном кругу ее протопоп, озирался затравленно: не видал до сей поры такой страховидной оравы. В городе так не куролесила, а тут на пустыре ошалела, огульная.
– Топ-топ, протопоп! – дробя каблуками щебенку, вскрикивала ряженная козой бабенка, враскруть налетая на Аввакума и целясь поддеть острыми рогами. – Пожалкуй бока, наддай трепака! А когда ж плясать – когда гроб тесать?
Орава подзуживала:
– Ходи-и, долгогривай!
– Всем миром гуляем, не трусь!
– Порушишь забаву, покончится Русь!
– Да неможно ему – свыше знаком отитлован!
– Небесами облачается, зорями поясается, звездами застегивается!
Бабёнка-козулька вихлялась пред Аввакумом, задорила:
– Ой, раз по два раз! Расподмахивать горазд! – распялила на груди лохматинку, взбрыкнула упругими цицками. – Те бы чарочка винца, два стакашечка пивца, на закуску пирожка, для потешки деушка!
– Запахнись, не соромься! – Протопоп сдёрнул с головы ее козьи рога, зашвырнул за толпу в поле. – Вона кака брава деваха, да грехом чадишь. Беги домой, молись. Подале от кузни, меньше копоти.
Ухватил за шиворот, поволок из круга. И остановился, как споткнулся: на задних лапах в черной рясе, в камилавке, лыком подпоясанный шел на него медведь-монах, пошатывался и, задрав обслюнялую морду, сосал из зажатой когтистыми лапами бутыли мутную бурду.
Оттолкнул протопоп девку, шагнул встречь зверю. Шагнул тяжело, сам медведь медведем, на голову выше поднятых лап. Вожатый медведя – мужичонка с блудливыми вприщур глазами – в ужасе выронил поводок, зайцем скакнул назад, вверчиваясь мокрой спиной в плотную обстань толпы.
Почуя угрозу, медведь пал на четыре лапищи. Лязгнула о камни подвязанная к лыковой опояске железная попрошайная кружка, звенькнула и брызнула осколками бутыль. Мутными, в красных ободьях век глазками, медведь буровил чужака, отпугнувшего от него хозяина, мотал валуньей башкой, но вдруг сел задом на землю, стащил камилавку и стал возить ею по морде, вроде винясь и плача.
Без страха подошел к нему Аввакум, отвязал сыромятный повод от кольца, продетого сквозь губу, взял за загривок и вывел зверя из круга.
– Лети-и! – с оттягом шлепнул по заду. – За ветром в поле не угонятся.
Широкими махами к ближнему березовому колку, за которым мигала, щурилась на солнце вольная Волга, улепетывал к волюшке зверина. Свист, улюлюканье летели следом. И не понять было – то ли злился народ, то ли радовался. И не до этого стало Аввакуму. С оторопью, промигиваясь, глядел на здоровенного, обросшего, как черт, шерстью, мужика с березовым, лохматым на голове венком. От поясницы до пят прикрывала его срам рогожа, сзади волочился толстый хвост из дерюги, набитой соломой. Мужик представлял сразу и древо, и змея-искусителя, а на широких плечах его, обвив шею голыми ногами, сидела с расчесанными по-русалочьи волосами девица с надкушенным яблоком в правой руке, в левой держала огромный и шершавый огурец. Двоица эта являла собой первородный грех Эдемский.
Вкруг них мошкарой толклись ребятишки-бесенята, гордо выхрамывал веселый мужичок-бес с вилами, в заплетенных на затылке косичках, смердил-попукивал. Стелькой стлался от хохота люд. Девица животом из надутого бычьего пузыря наваливалась на голову мужичине, совала ему в рот яблоко, вихляла откляченной задницей, хохотала, размахивая желтым огурцом.
Выламывая ногами куролесы, мужичина басил утробой:
– Согрешила Ева с древом, простонала Ева чре-е-вом!
– Грех Адам сотворил, двери в рай затворил! – свесясь и прилаживая огурец к пупу мужика визжала девица. – Уй, ха-ха! Ай, ха-ха! Все мы детушки греха!
Ясным серпиком зубов с хрустом прикусила огурец. Мужичище притворно скорчился, как от жуткой боли, пошел вприсядку, пыль загребая лаптями.
Вертелся жжомый весельем люд вокруг Аввакума. Кто кулаком под микитки, кто локтем поддавал в спину, а он, оглоушенный святотатством, глядел на них с тошнотой сквозь морок сердечной и, как на дно омута посаженный, не слышал нудь сопелей, треск бубен – адовой музыки. У ног кувыркались повапленные сажей чертята, псицы мели хвостами, блея и дрыгая ногами подскочивал, тряся паклевой бородой, смрадный козлище.
Очнулся протопоп, раз-другой хватил воздуху, встряхнулся звериной под дождем, прорычал:
– Р-рога меж глаз вживе выпрастываются! Сгинь, нечистыя!
– Ой паки! Паки! – кривлялись чертячьи детки. – Съели попа собаки!
– Ужо оттдую вас, чудь болотная!
– Не хожай при болоте! – пуще кажилились чумазые. – Черти ухи обколотют!
Отмахнул их от себя, как слепней, набежал на музыкантов, выхватил у смуглого, с тусклой серьгой в ухе, мужика домру, хряснул оземь. Лопнули, взныли струны. Скоморохи прыснули от него в стороны, но протопоп уцапал за волосья одного ряженого, сорвал вурдулачью харю с клыками.
– Кажи, кто ты! – всмотрелся в затёртое сажей лицо. – Пахомушка! Все неймется, милой? Чепь те на копыта, да в яму, да прутья не жалеть нехристю!
Крутнем крутился в руках протопопа Пахом, вопил весело:
– Как от церкви отлучил, так ко бесу прилучил!
– То-то коробишься, как береста на огне, – выговаривал Аввакум, долбя пальцем лоб проказника. – Отлучен по делу! Во Купалин день как выкобенивал! Чрез кострища метался, девок во кустах рушил, в реке с имя бультил!
– Дык радовался Ивану! – скалился ядреными зубами Пахом. – И девки тож! Он, Иван-то Купала, Христа в Иордане купал? Купал…
– Головушка еловая! – долбил протопоп. – Ты ж её, поди, книжонками вредоносными вплоть утолок?
– Дак чёл, батюшка, чёл! Псаломщик я, книгочей!
Он вывинтился из рук протопопа, запылил к ряженым. Они будто его и поджидали – градом-бусинами откатились к музыкантам, замерли сторожкой толпецой. Поотстав от них, улепётывал и мужик с девахой на шее. Остался лишь второй медведчик: испуганный, он натравливал огромного топтыгу на Аввакума.
Зверина в красном кафтане боярском, с деревянной саблей за синим кушаком, всплыл на дыбы, пошел на протопопа. Аввакум напрягся до звона, до гуда в мощном теле, набычился, левую ногу выставил вперед. Бросился на него медведь, растопыря лапы, готовый обнять, заломать в страшном давке, но изловченный Аввакум взмахнул кулаком, как кувалдой, и, гыкнув, обрушил его меж ушей на покатый лоб. Медведь осел задом на землю, обронил слюну и тихо, как поклонился, лег в ноги протопопу.
Жамкая саднящий кулак, стоял над ним протопоп, жалел о содеянном. Поднял глаза на хозяина-медведчика. Тот стоял с поводком в руке, кривил губы. Встретя взгляд Аввакума, мстительно сжал зубы, нехотя как-то навесил поводок на плечо, сплюнул и зашагал прочь. Народ, кучковавшийся поодаль, разбежался кто куда в страхе. Одни головёнки любопытных маячили поплавками из пристенного рва.
«Оле, оле! Зашиб бедного греха ради, – каялся Аввакум. – Да кто я? Пошто, раб мстивый, жизни лишил побирушку полюдного? Не по воле своей он за хлебушка кус трудничал, милой… Господи живота моего! Суди безумного меня, грешника Аввакумку!»
Медведь шевельнулся, перевалился набок. Полежал, стоная по-человечьи, поднялся на лапы. Его шатнуло. Он помотал башкой, глянул на поникшего протопопа карими, в болезной дымке, глазами, вздохнул и побрёл по следу родному к берёзовому колку, к Волге.
Утёр глаза Аввакум и в радость, всласть перетоптал раскиданный инструмент – дьявольскую музыку. И пошел было домой вдоль рва к верхним воротам, но обернулся на гвалт у ворот Волжских. От них к берегу темными катышками густо скатывались людские ватажки.
Прищурился протопоп, окинул хватким взглядом всё в солнечных высверках раздолье Волги, высмотрел один, второй и третий кораблик под белыми платочками-парусами. Правили они поперек реки к Юрьевцу.
«Кто-то важный жалует, – определил. – И не купцы. Очень уж блёстко на корабликах. Может, войско подможное из Москвы к воеводе Денису Максимычу плавет?»
И поспешил к берегу, к пристани. «Грамотка какая от государя будет. Али Никон что шлёт, – тешил себя, ускоряя шаг. – Або Стефан с Нероновым чем порадуют».