Гарь — страница 31 из 92

Вздохнул Аввакум, глядя на церковь Святой Варвары, пожмурился на ее блескучие купола, перевел взгляд на Замоскворечье: прямо перед глазами тихо шевелилась мать Москва-река, хвастала отраженной в ней синью небесной, вдыхала полноводной грудью послегрозовую утреннюю благодать. Редко озорник-ветерок втай припадал к ее лону, и она, уловив робкое лобзание, темнела, морщилась и гнала прочь к берегу темно-изумрудный, в искорках, клин ряби.

Михей, удалой кулачник, пропал где-то в толчее, да и не было в нем надобности: дорогу к подворью доверенного советника царя Федора Ртищева, к его каменному дому о двух этажах в росписи и позолоте знал, бывал в нем на умных беседах. Протолкался сквозь люд, обошел Покровский собор, сплошь застроенный торговыми лавками, и мимо лобного места вышел к Фроловской проездной башне с образом Спаса над воротами, нет-нет да взглядывая на чудо-часы. Соорудил их Галовей в его отсутствие, то-то новина! Как только оживали они, вся площадь замирала и, раскрыв рот, слушала в блаженном столбняке серебряный стон их.

И еще заметил и порадовался, что мост во всей длине, по обеим сторонам вплоть до башни, заставился новыми книжными лавками. Шел от одной к другой, брал и листал новопечатные сборники с затейливо выписанными киноварью заглавными буквицами – хорошо, достойно бысть! Многонько книжек напечатал патриарх.

С добрым чувством заплатил за три, бережно упрятал в котомку, Тут и окликнули его:

– Отче Аввакум!

Он не расслышал, шумно было вокруг, да и сам отрешенно от гомона пристально разглядывал невеликую иконку. Ими торговали тут же в иконной лавке. Торгаш улыбчиво глядел на великана-протопопа, подсовывал одну, другую, стараясь угодить. Однако протопоп нахмурился, ссоюзил густые брови, глядел из-под них недобрым взглядом и, видно было, сдерживается, чтоб не вскричать, оттого-то и закусил губу.

Было чему дивиться: на иконе, величиной с Аввакумову ладонь, было тщательно, до волоска, выписано распятие Господа Исуса. Не понимая, что раздосадовало батюшку, торговец угодливо казал другие такие же, взахлёб нахваливая мастерство выучеников новомодного иконописца-изугрофа Симона Ушакова из Заиконоспасского монастыря.

– Все образа теперь такие? – сипотно от неприязни увиденного спросил Аввакум, взял стопку досточек, пересмотрел как перелистал и сердито припечатал к прилавку.

Торговец растерялся, открыл было рот закричать от такого непотребства, но увидел идущую к прилавку улыбчивую верховую боярыню царицы Марии с двумя сенными девками, защепил губы.

– Здрав, отец Аввакум! – поклонилась боярыня, а за ней и девки.

– Будь и ты здрава, матушка Анна Михайловна, – с поклоном ответствовал Аввакум, с еще не сошедшим с лица негодованием.

Анна Ртищева, глядя на него из-под надвинутой на ярко-синие глаза густо обнизанной скатным жемчугом кики, ласково улыбалась. На ней был желтый опашень с длинными, до земли, рукавами, из-под подола выглядывали красного бархата вызолоченные башмачки на высоченных серебряных каблуках.

– Благодать словам твоим, отец милой, – поклонилась боярыня, горделиво распрямилась и перевела глаза на руки лавочника, наблюдая, как тот ловко улаживает стопку икон, разворошенную протопопом, взяла одну холеными руками.

– Не спешишь ли куда, батюшка? – спросила, рассматривая Спаса Ярое Око с полным, подрумяненным лицом. – Как браво поглядеть, воистину живой! Сейчас обменяюсь и перемолвимся, а то когда уж и видались.

Из шелкового кошелька, привязанного к запястью золотным шнурком, вынула две деньги, положила на прилавок и бережно подвинула к лавочнику. Тот поиграл бровями и так же бережно отодвинул их боярыне. Она добавила еще денежку и вновь подвинула все три к нему. Лавочник, глядя на боярыню, смахнул денежки в ладонь, важничая, ссыпал их в подприлавочный ящичек и только тогда отвел от лица Анны потерявшие интерес глаза на других покупателей.

Анна взяла облюбованную иконку, поцеловала, передала девкам, и все пошли за боярыней к воротам. Тут остановились, крестясь и кланяясь надвратному Спасу.

С пустяшными разговорами Аввакум проводил Ртищеву в конец Спасской улицы до Ивановской площади к оставленному возку боярыни и здесь распрощался. Из болтовни с Анной о том о сем понял – Неронова у них нет. Жил два-три дня и перебрался куда-то, надо у брата Федора справиться, должно знает, а иконку обменяла на денежки в подарок крестнице Одоевской, нареченной, как и она, Анной. Да и как не подарить такую лепоту: ноне святых вырисовывают с бравыми телесами и ликами, глядеть празднично.

На хвалебные слова боярыни – подрумяненной, напудренной, всегда с игривыми распахнутыми очами – Аввакум никак не ответил, знал – длить разговор о новинах Симона, значит, не удержать в себе гневных слов, а боярыня Анна добрая. К тому же похоронила мужа, уж который год сиротинкой живет, а брови насурмила, льстит себе и другим, горемычная. Не гоже так-то матёрой вдове.

Проводил взглядом роскошный возок ее до церкви Николы Гостунского и дальше, до Никольской улицы, и скорым шагом прошел Ивановской площадью до Посольского приказа, а там и к Благовещению, к Стефану.

В уютных покоях духовника все было по-старому. Так же стояли в шандалах на столе свечи, тот же застоявшийся запах трав, ладана обласкал Аввакума. И на скамьях сидели те же братья по кружку ревнителей древнего благочестия, будто и не покидал протопоп Москву, а так – выходил за дверь и тут же вернулся в хоромину.

И встретили его не как давненько не виданного – без возгласов, без радушной суеты и объятий. А были тут Стефан с Федором Ртищевым, многомудрый Иван Неронов, друг добрый Даниил Костромской с процарапанным лбом и рукой на перевязи, да тезка его Даниил Темниковский. И поп Лазарь смирненько сидел за углом стола, улыбался перекошенной щекой. Аввакум поклонился.

– Вот шел миму да свернул до дыму. Здравствовать вам!

– Садись и ты, – просто и как-то устало пригласил Стефан. – С добром ли прибыл в Москву?

– Благодать с вами, отцы, – снова поклонился Аввакум. – Ноне с добром в Москву не бредут.

– И то правда, – кивнул Стефан, покашливая в платочек. – Здрав – и хорошо. Ждал я тебя.

Аввакум присел было на красносуконную скамью, да зацепился взглядом за зеркало, висящее у двери. Было оно в причудливой оправе серебряной с двумя гнутыми под ним рожками для свечей. Подошел, глянул в него, увидел себя мрачного, с ввалившимися глазами. Раны на косице не было. Правду сказал псаломщик Евсей – отпала таежная нашлепка вместе с коростой, только белая отметина пятнила на лбу над правым глазом. Пожалел зря горящие свечи, дунул на них, отлетели огоньки с фитилей, и пропало отражение лохматого лица, будто и его сдул с бездушного стекла.

Ртищев с доброй улыбкой наблюдал за Аввакумом. И Стефан поглядывал со всегдашней ласковой хитрецой.

– Хоть причешись перед ним, – посоветовал.

– Может, и перекреститься, в стеклину глядя? – ухмыльнулся Аввакум. – В дыру льстивую.

– Тогда уж не топчись, брат, садись поплотнее. Тут беседа у нас…

– Ой, затейная, – вклинился поп Лазарь. – От нее голова кругом.

Аввакум порыскал по нему глазами, подмигнул сочувственно:

– То-то скосоротило тя, шеей не ворохнешь.

Уселся за стол, поерзал на скамье, устраиваясь поосновательнее, как перед боем на мешках с половой, спросил:

– Небось о новинах беседа? Тогда в точию, затейная. Я ужо кое-чому успел подивиться.

Совсем седой, огрузлый Неронов пытливо воззрился в Аввакума.

– Ну и чего доброго успел, сыне? – спросил, клоня голову набок. – Чему порадовался?.. Староста Михей затерял тебя на Варварке да к Федору прибёг. Сказывал, ночью в грозу к нему заявился, перепугал. Дак чему за утро надивиться успел?

– Чем его напужал-то? Что в Москву грозу приволок? – Аввакум насупился. – Так я до нее еще приплелся, да долго по улкам блукал, на всякие диковины ротозея. За Покровкой на Яузе иноземной слободой тешился. Во-о-льно прет она вширь и ввысь, что тесто из квашни. Тамо-ка уж три кирхи лютеранские, да одна реформаторска топорщится. Ла-а-дненько вцапалась корнями в русскую землю набродь немецкая! Затейная, говорите, беседа ваша? Да какой ей быть-то во время тако?

– Ну а часы галовейские? – весело спросил Ртищев. – Чем плоха затея, хоть и не наша? Во всякое время одинаково всем жизни текучесть кажут.

– Знатная хитрина, – кивнул, соглашаясь, Аввакум. – И книжек добрых много усмотрел, сам три ладненьких приторговал: «О граде царском», «Обучение нравов дитячих» да переводной «Лечебник». Это суть нужные новины… Ну, а иконы новоизмысленные каковы? Любо ли на Христа-Света глядеть очам православным? Щеки нарумянены, брюхо туго, руки и ноги толсты, ну в точию яко немчин учинен, токмо у ляжки шпаги нет. Будто его, Света нашего, кнутьем да тернием не умучали, да изможденного на крест не пригвоздили, а вот этакова по-ихнему – внарочь откормленного яко убоинку – в Мясном ряду повыбыгать на плахах растелешили. Ты, Федор Михайлович, зорче глянь на иконку-то: сестрица твоя Анна на мосту Фроловском бесстыдство сие в лавке приобрела, глядит не усладится на латинское измышление…

Ртищев понурил голову, но снисходительную улыбку с губ не убрал, слушал Аввакума с вниманием почтительным, любил вникать в суждения откровенного протопопа, хоть того и заносило частенько. И не одного его слушал с интересом: всех близких к компании боголюбцев привечал дружески и длил с ними беседы за полночь, укладывая в память рекомое. Особенно чутко внимал священникам дальним, по всяким нуждам прибегавшим в Москву. Уж они-то приносили самые насущные новости о настроении народном. И понимал и видел яснее многих, что если иноземные новины, кои он принимал и с тщанием продвигал в глубь жизни, достигали низов и там едва начинали шевелить нервы, то в верхах боярства, во дворянстве и высшем духовенстве будили заботу – а что же Россия, каково ее место в ряду пугающей и манящей своим просвещением Западной Европы? И кто как тянулся приобщиться к ее знанию и поведению. К тому ж частые наезды посольств иных земель зудили желание казать заграничным глядачам, что и в Московии хорошие люди умеют жить не хуже, а желание показать себя принуждало падко бросаться на иноземную роскошь, на привозные соблазны, ломая свои староотеческие привычки и вкусы. Малое время назад митрополиты еще выезжали зимой и летом в неуклюжих санях, а царица в наглухо закрытой от посторонних глаз душной кибитке, теперь же, по образцу иноземному, царь и бояре стали разъезжать в нарядных немецких каретах. Одну такую Алексей Михайлович подарил своему дядьке и свояку Борису Морозову – обтянутую золотой парчой, с хрустальными окнами, подбитую внутри дорогими соболями, окованную вместо железа чистым серебром, с толстенными шинами на колесах, тож серебряными. И музыку за границей подыскивали, присылали ко двору московскому «трубачей доброученых, чтоб умели на высоких трубах танцы зело искусно трубить».