– Да, лебедь белая невеста моя!.. Во какая! А с сего дни, отцы святые, росинки хмельной в рот не оброню, я стойкай, а попадью заводить погожу, в мечтаниях ишшо постражду.
Посмеивалась братия, глядя на неунывного попца, может, вспоминая свои давние проказы и молодых тогда матушек-лебедушек.
– Ну, чё уж, пожди. – Стефан погрозил пальцем. – Что невеста белая – хорошо, да плохо, что в бутылке живет твоя лебедь. Ну да погодим со сватовством. Теперь же так, братья: всем быть на постое в Чудовом подворье, не заскучаете, там добрая ватага сбрелась, а и Логгин протопоп с Никитой суздальским тож там. Прибёг. Ступайте с миром.
Поднялась братия, раскланялась со Стефаном, потянулась гуськом к выходу. В зеркале у двери Аввакум увидал себя, отступил назад, будто кто невидимый загородил проход и властной дланью отпятил к скамье.
Остались вдвоем. Сидели за столом друг перед другом, молчали. Долгая тишина гнела обоих. Видел Стефан – удручен Аввакум новинами московскими и не стал дольше томить протопопа, заговорил:
– В диво, брат, что бегут с мест протопопы, а их назад не вертают? Так-то от метания в умах.
– В чьих?
Поднял тяжелые веки Аввакум, смотрел на духовника государева пристальным, взыскующим взглядом, не промаргивая, ждал подтверждения своим догадкам и боялся услышать их от Стефана.
– В чьих, прямо сказать не смею, а ты думай, в чьих, – тусклым, как глухая кукушка, голосом заговорил духовник, глядя в глаза Аввакума, в самую глубь их. – Кого мы с тобой просили за руками своими в пастыри всея Руси, тот теперь и устрояет церковь как знает, а мы ему все, хошь не хошь, поручники перед Богом. Теперь же ему надобе стало всех строптивцев близь себя держать, чтоб на глазах были. Что за сим стоит, пока не ясно угадываю, одно знаю – никак не противится патриарх исходу вашему из епархий, а взамест вас ставит туда угодных протопопов, служивших ему, тогдашнему митрополиту, да все больше из новгородских монастырей и храмов. Вашу ж братию от себя отгрудил в сторонку, потому как многим вам обязан. Теперь с Павлом, архимандритом Чудовским, да Ларионом Рязанским токмо секретничает, да еще с имя Иоаким, но тот у них на побегушках. А нашего брата к себе в Крестовую пущать не велит. Уж что они в ней морокуют, мне не ведомо, но государь делам его не перечит, всякому слову его благоволит. А ко мне батюшка-царь остудел, к патриарху никнет, уж я мало чего смею ему советовать. И Дума безмолвствует в робости великой перед Никоном. Бояре сидят в палате, выставив бороды, и молчат, яко мертвые. Один патриарх слово имат, одному ему государь внемлет, как зачарованный. И чую я – туча опускается на нас, а когда грому грянуть и какому, не знаю, но жду. Так что пока патриарх устрояет церковь как знает, ты служи как умеешь. Служи тихохонько у Неронова в Казанской, Марковну-матушку сюды вызволяй. Чему быть – один Бог знает, а мы слуги его, пождём.
– Тихонько немтырем служить? – вроде с собой советуясь, проговорил Аввакум. – Это ты спробуй, Аввакумушко, да и пристал ты, моченьки нет, а тут новое лихо подкралось. Может, тебе от него в церковь, что в Никитниках Никоном умыслена, служить навялиться? А почто и нет? В ней-то потиху служить в самый раз, да здаётся мне – не Господу станет служба та, а ей, раскрасавице. Ви-и-дел ты ее, Аввакумка, – как девка напомажена стоит, так и блажит внешним, как кирха немецкая, а внешнее униатам нужнее внутреннего. Ну, так пойти служить внешнему или как встарь, духу сокрытому, живому, токмо сердечными очми видимому, молитвы возносить?
– Не язвись, брат, не ёрничай. – Стефан заводил головой. – Все-то тебе негожее видится. И другое, доброе есть. Лучше поведай-ка мне, каво там у тебя в Юрьевце стряслось?
– Нет уж, отец мой, дай в разумение вбресть! – Аввакум пришлепнул ладонью по столешнице так, что брякнул крышкой ларец и метнулись в испуге язычки свечей. – Почто на церквах новопостроенных глав шатровых нетути? Аль не по нраву стали, как и иконы древлеотеческие?
Стефан хмуро сцедил краем губ:
– Никон на шатры запрет наложил.
Примолк Аввакум, насупился, унимая запрыгавшие губы, но не заплакал перед Стефаном. Все же слезинка выдавилась из-под стиснутых век, юркнула по щеке и запропастилась в дремь-бороде.
– Да буде тебе, – духовник, виноватясь, не зная куда деть руки, смотрел на протопопа. – Ране тож со всякими главами строили. Разница в том малая.
– Утешил! Малая, говоришь? Так ведь и безумство хмельное с малого глотка зачинается, – рвущимся от слез голосом пролаял Аввакум. – Нет уж, растолкуй, почто ему, патриарху российскому, главы шатровые – лествицы к Богу устремлённые – негожи стали? Этак он их и с древних церквей по прихоте своей смахнет аль переправит?
– Ну до такого, чай, не додумается, – уклонился от прямого ответа Стефан. – Ему и без того много чего есть править: служебники, псалтири… довольно всего. Скажу более – уж до богослужебного чина руки дотянул. Да ты погодь вскакивать! Много чего разом изменилось, оторопь берет. Вот побродишь по матушке-Москве, понасмотришься, к людишкам прислушаешься, тогда… Ох, горяч ты, Аввакумушка, кипяток, боюсь за тебя, за всю братию нашу. Неладное времечко накатывает, к большой ломке над Русью, хоть бы и не дожить до нее, и не доживу, пожалуй.
Стефан закашлялся, приложил платок к губам, отнял его, глянул на сгусточки крови, скомкал и зажал в кулаке, утаил.
– Я тут на свои скудные, да царь-батюшка спомог, достраиваю у Красного холма монастырёк малый во имя Зосимы и Савватия. Там есть кладбище для умерших не своей смерткой, мнится, многонько их будет, смерток тех. Отстрою и постригусь в монаси, тамо и помру, тамо и хоронить себя велю.
– Погодь помирать-то… Монастырёк – это, брат, добро деешь. А вот Никон! – Аввакум растерянно смотрел на духовника. – Он-то чего творит? Поопасся б рубить древо выше головы, щепа глаза запорошит, да видно страха не ведает, коль самолично, братнюю соборность отринув, матери – церкви нашей – грубить начал. Ему что, российского престола мало, вселенским патриархом бысть захотел? Чего-то да восхотелось ему. В том и моя вина есть, и я, окаянный, в челобитной к царю о благочестивом пастыре русском чуть не первым руку свою приписал, а он, вишь ты, вселенским хощет быти, яко есть папа римский! Ано выпросили беду на свою голову, того ли мы чаяли?
– Не того. Но все ж не воюй с ним от греха, – тихо посоветовал духовник. – Он теперь другой, он теперь возлюбил стоять высоко-о, ездить широко-о. Это когда все мы и он с нами одним комком держались, мы были сила. И патриарха Иосифа могли поправлять и с архиереев со всем епископатом за леность о нуждах христиан спрашивать. А уж как Никон тогда за веру дедовскую на соборах с латинствующими пластался! Помнишь, как с Паисием-греком прю держал?
– По-омню.
– И я слово в слово помню: «Бреги, православный, веру в целе. Ежели хоть малое что от нее отложил – все повредил. Не передвигай вещей церковных с места на место, но нетронутыми держи. Что положили святые отцы, тому и пребывать тут неизменно». Так-то вот ратовал.
– Как и Василий Великий рече: «Не прелогайте пределы, якоже отцы положиша».
– Вот тут и заковыка всему. – Стефан выставил палец. – Во едино с апостолами веру непорушаемой во всем хранить наказывал, а нынче сам средь своих речений блукать начал. Спо-орил я с ним, остерегал, да поди убеди его, великого государя-патриарха. Не слушает, взирает на меня вчуже, яко на пусто место. Вот и советую тебе, Аввакум, не шевели своего земляка-нижегородца, поосмотрись с осторожей. Ныне он вкупе с государем-царем Русью правит и препон ему нет ни в чем. Знай это накрепко и не зови волка из колка.
– Это я ладно, я ворчать погожу. – Аввакум, глядя на иконы, подушечками пальцев промокнул смокревшие глаза. – Подюжу. Не в первой нас беда хладом склепным обдувает. Беда, что Никона сквозняком тем латинским прохватило, он и зачихал, расхворался, бедной. И вся хворь его, окаянная, от греков хилодушных, от Паисия-патриарха, пастыря лукавых. Он, Паисий, самый еретик и есть с тех пор, как на Флорентийском соборе предтечи его с римским папой унию сочинили и подмахнули ничтоже сумняшеся. И сблевотили тем на православие. А что же Никон?.. И до него на Руси случился недоумок-митрополит Московский Исидор. Тот вдаве с собора того антихристова приперся на Русь с римским крыжем в руке, чиннай-блохочиннай, да князь великой Василей Василич ему укорот тут же учинил, обозвав злым прелестником папским, волком, и в монастырь глухой заточил. Ан снова ползет к нам во все щели докука та, да что-то нет на нее зоркого Василя-князя, будто начальников наших, как и его встарь, нонешние Шемяки вконец ослепили. И вот что на ум мне пало: уж не опоили Никона кореньями некими злыми, оно и разум его смутился. Чего ждать? Может, по времени отступит хворь и все станет ладом и заразу преблудшую на Русь назад отпятит. Ведь всяк народ – Божий. Посиживали бы тихо в своих землях, не шиньгали б нашу.
– Не усидят. Дорожку к нам давно уж топчут. – Стефан вышел из-за стола, прислушался к чему-то, договорил быстро: – Они костьми лягут, токмо бы свой устав в чужой монастырь вволочь… Чу! Одначе государь по переходу из сада идет. Ноне он с утра в хмуре.
Аввакум привстал со скамьи, заоглядывался, куда бы увернуться от нежданной встречи.
– Не полошись, – шепнул духовник, глядя на боковую дверь.
Она вежливо приоткрылась, и в половину Стефана вошел государь Алексей Михайлович с букетиком «царских кудрей»-касатиков в обнизанных перстнями руках.
Аввакум опустился на колени да так и замер, ткнувшись лбом в пол. Царь, войдя со света в полусумеречную палату, прищурился, разглядел Стефана, согнутого в поясном поклоне, подошел к нему и кротко попросил благословения. Стефан коснулся губами руки государя, благословил его размашистым крестом, а царь, как всегда, благодарно ответствовал поцелуем в ладонь высокочтимого им отца духовного.
Вроде не заметил государь Аввакума и уйдет в дверь, а там по переходу и во дворец, но Алексей Михайлович обернулся к нему: