Гарь — страница 40 из 92

– Как она у тебя?

– Есть по приказам добрые люди, ну и вот… А эту из Тайного доставили, вчерась пришла. Я их списываю все, какие попадаются. Твои тож храню: на что-нибудь да сгодятся. Ты читай.

Аввакум присел к столу, взял протянутый листок, прочел и вновь перечел отдельные места: «…добро бы тебе, патриарх, подражать кроткому учителю нашему Христу, а не гордостию и мучительством держати сан святительской. Смирен был Спаситель и человеколюбец, а ты зело сердит и злокознивец. Он ноги ученикам омывал водою, а ты ноги те дубиной ломишь, да кнутьем кожу одираешь. Христос тако не творил, как ты, и непошто нам ходить в Персиду мучаться, свой Вавилон в тебе дома нажили. И доколе ты с выблядками ехидниными будешь грызть чрево матери своей церкви? Ох, диавола детки, лучше бы вам не порушать пределов дедовских вечных, как их положиша нам святые наша».

Вздохнул Аввакум, вернул списочек Третьяку. Тот, улыбаясь, взял и спрятал под стол в тайный ящичек.

– На чем стоишь, дьяче? – спросил, благодарно глядя на Башмака. – Сказывал мне батька Неронов – крепко веру истинную держишь.

Сдвинул брови Третьяк, обозначил на лбу кручинные морщины, признался:

– Втай крещусь двумя перстами, а на виду… на виду тремя Господу грешу. Не суди меня зле, отче, служба так велит, а душа всё в скорби. Тако и живу.

Видел Аввакум – мучается человек в себе самом, дюже мучается.

– Вот поведаю тебе недавнее, – заговорил, желая ободрить, вселить в него надежду на милость Божию. – Как вкинули меня, грешного, в темницу монастыря Андрониева, так и хлеба и воды не стали давать. И в день четвертый взалкал я, голод зело мучал. И вот взял меня за плечо незнамо кто – человек ли ангел, – подвёл к столу, усадил и лошку дал, и штец мису похлебать. Ох, чуду тому! Шти уж пребольно вкусны! Лошкой по дну шкребу, а он говорит: «Довольно ты укрепился, Аввакум». И не стало его. Дивно мне – человек, а что ж ангел? Да нечеву и дивиться: Ему нигде не загорожено. Темница моя не открывалась, не закрывалась, а он бездверно вшед и вышед.

– Ну, ты, батюшко, святой однако! – шепнул изумленный дьяк. – Бездверно исшед?

– Ты о сем никому не сказывай, – наказал Аввакум. – По времени, даст Бог, известятся. Мно-ого свиданий тех у меня, грешного, было.

В сенях скрипнули половицы, и вошел окольничий, боярин Радион Матвеевич Стрешнев, глава Сибирского приказа, глянул на протопопа, на дьяка, развернул принесенную грамотку-указ, огласил голосом тихим: «Повелено ему, Аввакуму, за многие бесчинства на церковь нашу ехать с семьею в сибирский град Тобольск, а чин протопопий у него не отнят, и служить ему в тамошней церкви, како укажет архиепископ Тобольский Симеон, да под его крепким началом и по нашей грамоте всесовершенно. А бумаги и чернил ему давать, а писем царю писать ему не велено, а будет непослушен, то его, протопопа, держать крепко скована под стражей и ждать непременно по сему указа нашего».

Выслушал Аввакум приговор по виду спокойно, но почуял в груди холод смертный, будто теперь уже обдуло сердце ему стужей сибирской. Спросил омертвелыми губами:

– Деток-то пошто со мной? Они ж ни чём не причинны.

– И деток и жену. Так повелено. – Стрешнев щелкнул ногтем по бумаге. – Могла бы случиться очень другой грамотка эта: на Лену-реку сослать всех вас велел патриарх, да царь воспротивился, спрося у меня: «Далече Лена та?», а как сказал ему, что не токмо не ведаю точно, сколь туда верст, но и мыслею до тех мест не чаю унестись, то и сбледнел государь и выговорил у Никона град Тобольск, всё поближе… А веть я тебя упрашивал не реветь без удержу на торжищах. Не внял, так уж поезжай с Богом, а это прими от меня милостиво.

И подал кошелек шелковый, но Аввакум сидел, свалив меж колен руки, сгорбившись, бесчувственный. Тогда боярин взял руку Аввакума, положил на ладонь протопопу кошелек, обжал пальцы в горсть, чтоб не выронил.

– Вставай, братец, – кивнул на дверь. – Тамо тебя ждут, а меня прощай, да еще царь благословения твоего просит. Молись о нем.

Поднялся Аввакум, кошельком шелковым утер мокрые глаза и пошел в дверь. На пороге обернулся, выговорил сквозь спазмы в горле:

– Пленник не моленник. Ужо доскребусь до тех мест, тамо и помолюсь за него. Бог с тобой, Радион Матвеевич.

И размашисто трижды осенил боярина и дьяка.

На крыльце поджидали Аввакума двое казаков, наряженные сопровождать ссыльного протопопа, а во дворе стояли две телеги и простенький возок, крытый мешковиной. На телегах горбилось по большому сундуку с грудой увязанных веревками берестяных коробьев и плетенок. У возка, облепленная детьми, томилась Настасья Марковна с младенцем Корнелием на руках, а детки Иван и Прокопка с доченькой Агриппкой, растерянно пуча глазёнки, жались к ее ногам, вцепясь в подол ручонками. Тут же, понурясь, переминались с ноги на ногу младшие братья Аввакума, а с ними Стефан, едино уцелевший из кружка ревнителей древлего благочестия.

Завидели детишки батьку, прыснули навстречу, облепили, затыкались головенками в колени мальками рыбьими. Сграбастал всех их Аввакум, притиснул к груди и, как большая гроздь, зашагал, радостный, к Марковне. Степенно – людие смотрят – поклонилась ему до земли жёнушка, подала младенца. Ссыпались с рук его ребятишки, а он подставил широкие ладони, и Марковна бережно уложила в них, как в зыбку, новорожденного Корнелюшку. Глядел Аввакум в его глазоньки, будто лоскутком неба синего тронутые, и плакал от счастья и горечи.

Настасья Марковна – а пусть их смотрят! – промокнула платочком слезы на его щеках, прижалась к груди, успокоила голосом напевным:

– Ниче-о, Петрович, и в Сибири той земля Божья, и тамо люди живут, а мы че? Оттерпимся.

Закивал Аввакум, взглядом поблагодарил ее, поцеловал в голову и тоже утешил, вспомня слова Сусанихи:

– Ничо, Настасьюшка, горести, они от Бога, а неправды от дьявола.

За воротами толклась толпа, надавливала на охранных стрельцов молча, без крика и ругани. Однако стражи расступались и пропускали во двор редкие кареты знатных бояр. Из одной вышли князья Одоевский и Хованский, князь Иван Большой, но к Аввакуму не подошли, видно было – опасаются глядачей и подслухов патриарших. Мялись у кареты, кивали головами протопопу, прощались. И другие знакомцы прощались, стоя у крыльца приказа Сибирского. Один Стефан, духовник государя, обнял и благословил Аввакума без опаски. Да и нечего было страшиться духовнику: худ был и бледен последней бледностью смертной, жизнь догорала в нем останним фитильком лампадным. И когда обнялись, показалось Аввакуму – Лазаря из могилы изведенного прижал к груди, а не Стефана.

– Поведаю тебе, брат мой во Христе, тайное, – дыша с посвистом, осипшим и тихим, как никогда, голосом вышептал духовник, заглядывая ему в глаза своими поблекшими: – В миг, когда вознамерился Никон стричь тебя в соборе Успения Матери Божией, то тамо Вавиле, Христа ради юродивому, дано бысть узреть у врат царских стоящего преподобного Сергия Радонежского с двумя отроками-ангелами. Сказывал мне Вавилушко, сияние вкруг них было зело велие, очам несносно. Когда ж взял патриарх ножницы, то святый Сергий руки свои сложил крестом косым Андреевским, и от креста рук его сноп света горнего пал на царя. И сошед с места своего, государь в слезах, яко пьяный качаючись, воспретил волей преподобного твое расстрижение. Никто же другой не узрел того явления, токмо Вавилушко, скорбный, сподобился. А как Никон состригнул огнь со свечи ослопной, так и затуманился Сергий, отступил в алтарь, тамо и сияние иссякло… То доброе, брат, знамение. О тебе печется в Царствии Небесном преподобный, сидя одесную у Царя-Света. Прощай, брат.

Тенью бестелесной отошел от Аввакума Стефан и, пройдя меж расступившихся стрельцов, пропал, как расточился в народе. И еще одна карета, проблескивая гранями хрустальных стекол, въехала в ворота и остановилась вблизи семейства Аввакумова, запряженная четверкой, с казачками на запятках и кучером в дорогом красном кафтане. Вся в серебряных бляшках сбруя на вороных лоснящихся конях сияла, подобно звездам на черном небе. Закормленные рысаки не стояли на месте, вскидывали сухие гордые морды, вытанцовывали тонкими ногами, сыто ржали.

Из кареты ступил на землю Федор Ртищев, под локоток любезно высадил сестру свою, царицину боярыню Анну в кичке жемчужной с насурмленными разлетными бровями, с румянцем на подбеленном лице, в желтом с серебром опашене, сапожках со шнуровкой золотной.

Низко-низко поклонились они Аввакуму, он тоже коснулся земли рукой. И как недолюбливал протопоп «возлюбленный сосуд Никонской», смутился сердцем от сочувствия ее и заботы. А держала в руках боярыня ладненький коробец лаковый и голубенью глаз близоруких, подтопленных слезою, уласкивала детишек, скорбно поджав красивые губы.

– Прими, батюшко, и ты, матушка, гостинец чадушкам, – попросила, поднося коробец Настасье Марковне. – В нем потешки сладкие, уж не обессудь.

Прикусила Марковна запрыгавшие губы, с поклоном приняла подарок. Анна тож платочком душистым прикрыла глаза и отошла, скрылась в карете. Опечаленный Федор, крепясь не выказать слезы, бодрил себя нескладной улыбкой, выговаривал спешно:

– На телеге в сундуке шубы для вас теплые да от царевны Ирины Михайловны облачение церковное, да книги. Много чего приложила. Бог вам в дорогу, – приобнял за плечи Аввакума. – Царской милостью свидимся, молись о нас.

Простился, и покатила карета, расступились стрельцы, пропуская ее за ворота, и снова сомкнули строй, а за их спинами во дворе оказался новый протопоп Иван Данилов. Стоял он, гордо выставив напоказ протопопий посох, щурился, наблюдая, как рассаживается по телегам семейство опального протопопа. Подумал было Аввакум, проезжая мимо, глянуть в его мышкующие глаза, но телеги тронулись к противоположным воротам. И не стерпел Аввакум, прокричал, удаляясь:

– Выслужил-таки палку ту, а Ивашка?! – И рассмеялся горько. – Ужо беспятые тебя ею в преисподнюю и погонют!

Покатил из Первопрестольной в незнаемую, даже во снах не явленную, Сибирь печальный обоз, уваливаясь с боку на бок на вымоинах, и вострепетала душа Аввакума, и восчувствовала, как вместе с ней и телегой колеблется земли Устав.