Гарь — страница 46 из 92

Только к середине июля сорок дощаников, каждый в длину девяти сажен и в ширину три, были готовы к отплытию. Дощаники имели верхние палубы и под ними трюмы, и каждый кроме груза взял на себя по десять и больше казаков без коней. Их, пятьдесят голов, везли отдельно на беспалубных судах под приглядом конюхов. Пашковский дощаник стоял под синими холщовыми парусами, с иконой Спаса на носу. Воевода сплавлялся в Даурию со всей своей дворней, с женой – боярыней Фёклой Симеоновной, с сыном Еремеем, меньшим при нём воеводой, да женой сына, снохой Евдокией Кирилловной, коих обслуживали две сенные девки, Софья да Марья. И Аввакума усадили в отдельный дощаник со всем семейством, да с запасами, полученными по государеву жалованью, а более того купленными самим протопопом у местных купцов-лабазников на милостивые пожертвования московских знакомцев.

Молебен на благополучное плавание служил Богоявленского храма поп Игнатий Олексеев и не взятый в поход Феодорит с дьяконом Павлом Ивановым со служками. Казаки и охочие люди, подрядившиеся в поход, стояли во всеоружии коленопреклоненными на палубах своих судов и под чтение батюшек и негромкий хор певчих крестились, кланялись земно в свежеоструганные доски настила. Аввакуму воевода не велел молебствовать на берегу с прочим священством, приказал не высовываться ссыльному из трюма, даже сундучок с церковной утварью и маслом священным, нужными во всякий раз, и антиминс – напрестольный плат с зашитой в нём частицей святых мощей – отобрал и припрятал.

– Довольно с нас и тех моленников, – сказал, мрачно кивнув на берег. – А ты какой поп, кто знает? Сам патриарх тебя не жалует, вдруг петь учнёшь не во здравие, а за упокой. Дивлюсь, как он тебя за срамоты словесные вживе оставил, сюды турнул, по какой такой задумке? Ну, да пусть его… Ты сколь пуд соли везешь?

– Шесть пуд, – буркнул ограбленный протопоп.

– Ну-у, не мало. – Пашков в раздумьи пошевелил губами. – Коли съешь половину и жив будешь, то и далее выдюжишь. – Потеребил бороду, усмехнулся. – Ежели за борт не булькнешь, подскользнясь, или волной не смоет. Волжанин?.. Тады и плавать не горазд, как топор в воде. А водица тутошная холодна-а, хужей смертыньки. Возьмёт – не выпустит.

– Чего уж и посох протопопий не отымешь? – с неприязнью к черствому человеку спросил, потупясь, Аввакум.

– Посох оставь, сгодится по горам шастать, от лютых зверей отмахиваться, – разрешил воевода, рассмеялся отчего-то и пошел на своё судно.

Оттолкнули казаки шестами от берега тяжелые дощаники, взбурлили вёслами ясную глубь енисейскую, живо настроили холщовые паруса, поплыли, выстраиваясь уточками за воеводским пёстро украшенным судном и стали медленно отдаляться от берега, от толпы провожающих, и где-то на середке Енисея увидели молящиеся люди, как от борта дощаника Пашкова отпрыгнул белый шар и покатился клубком вдоль реки, а потом уж донёсся прощальный хлопок пушчонки.

Скрылся с глаз полк безудержно храбрых людей, уходил, как уходили другие пытать судьбу, оставляя за спиной кое-как обжитой и ставший своим лоскуток хмурого сибирского бескрайя.

По Енисею встречь течения продвигались медленно, со стороны глянуть – вроде и вовсе не шевелится караван: то ветер попутный сникнет и обвиснут тряпками неживые паруса, то с верховья наскоком налетит южак и понесёт дощаники назад по течению. Тут-то и приходилось потеть казакам – вёслами, шестами пытались удержать суда на месте, но их волочило вниз, и часто путь, пройденный за день, пропадал зазря. Тогда якорились и поджидали подолгу ладной погоды. Пашков в такие дни свирепел, вымещал на служилых злость и страх вмёрзнуть во льды, не дойдя до зимовки в Братском остроге. Измученные люди молили попутного ветра, суеверно посвистывали, выманивая на паруса хоть лёгкого дуновения.

С великим трудом флотилия вошла в Ангару-реку с водой такой чистоты и сини, что, казалось, днища судов тащатся по дну – так ясно гляделись сквозь невероятную прозрачность Ангары все камни и камешки на её дне, хотя длинные шесты натыкались на них где-то на глубине двух-трех сажен, а то и вовсе не доставали дна. И всё вокруг было браво: и громоздившиеся по берегам скалы – глянешь на вершины, шапка сваливается – и могучие стройные сосны, и вода небесной бирюзы под днищами, что вдруг стемнеет до густо-зеленого колдовского цвета, то ярко заизумрудится у берега в тени утёсов, и пугая и радуя дикой красотой до онемения.

В погожие дни, идя под парусами, тешились казаки ловлей рыбы с палуб дощаников. Цапала она наживку смело и часто, но часто и ломала крючки-самоковки и скрученные из конского волоса лески рвала, как гнилые нити. И восхищались и ругались возбуждённые борьбой с огромной рыбиной-тайменем люди, а побывавшие на Ангаре казаки степенно втолковывали:

– Самостоятельная рыба, такая в России не живёт, тамо вода не по ей, тама вода вроде парная, потому рыба снулая, а энта вишь, кака озорная да быстрая, из воды выскакиват как стрела, поверху колесом ходит, хвостом, как из пушки, бьёт. А всё потому, что вода без мутинки, ключевая, рот, мать её, обжигат. Вот рыба кровь-то и греет, гуляет, бузит, хватает наживу, аки волк.

– Пёстра кака-то! – дивились, разглядывая выловленную рыбину с красными пятнами по бокам, радужнопёрую. – И здорова-а!

– Энто ленок, да мал ишшо, ребятёнок. Вот таймень-батюшка, тот, быват, в воду удёрнет рыбака и утопит. По пять-восемь пудов рыбка, а хвостом-плёсом рыбарям и ноги ломит. Его острогой железной на древке толстом да на верёвке крепкой в воде бьют, а у остроги той зубья с заусенцами длиной в полную пясть, да шириной острога в три ладоши. Вона како орудия на его надобно, да и то верёвку рвёт и древко сламыват. И не диво: такой, быват, попадёт зверь, не приведи Господь.

Но хоть и мудра была охота на диковинную рыбу, всё ж баловались свеженинкой исправно, жарили и впрок подсаливали. И на Аввакумов дощаник на ушицу с жарёхой то ленка, то таймешенка подбрасывали исправно.

Сколько-то дней тешила благостью погодушка, да внезапно взвыл меж теснин ветер «низовик», попёр на себя воду шубой встречь течению, «против шерсти», как по-местному определяли казаки, и вмиг всколебались крутые хляби. Дощаники задёргало, посрывало с мест и поволокло вверх по Ангаре, изодрав и обрушив паруса, выбрасывая суда на берег или садя их на мели. Тяжелые валы накатили на дощаник Аввакума, залили трюм и все, что в нём было, да еще, слепя молниями и оглушая громом, весь день плотной стеной ливмя лил ливень: пропали берега в водяной пыли, в рёве волн и в диком посвисте ветра не было слышно криков о помощи, ржания смытых с палуб коней.

Марковна в промокшей одежонке, простоволосая – космы выстелив по ветру – металась из трюма на палубу, спасая ребятишек, как в лихое половодье мечется по островку заполошная зверушка, выволакивая из нор на волю беззащитных детёнышей. Аввакум принимал их одного за другим, приматывал верёвкой к обломку мачты и поперечному бревну-бети, чтоб не столкнули их за борт крутые, в белом кружеве, горбины волн. И казаки Аввакумовы старались: какое добришко вымывало из трюма, подхватывали, что успевали, спасали. И протопоп мотался по палубе, помогал, громко взывая к небу:

– Го-о-споди-и, спаси! Господи, помози нам!

Растрёпанный, в изодранной, промокшей лопатинке, с белыми от страха за ребятишек глазами, босой и волосатый, как водяное чудище, он криком и видом своим страшил казаков. И что уж там подсобило, но прибило дощаник к берегу, а волны всё поддавали и поддавали, гулкими подшлепами вышвыривая его на прибрежные камни. Начала утихать погодушка, и стали видны другие суда, уткнувшиеся кто носом в галечник, кто бортом к обрыву. Кое у каких дощаников уже разложили кострища, сушили промокшее, собирали, бродя вдоль берега, мачты с обрывками парусов, бочки, мешки и прочий запас. Сошлись притихшие люди в круг, определили, подсчитали урон, взялись за топоры – готовить новые мачты. И Аввакумовы казаки поднялись вверх по расщелине, срубили годную лесинку, ошкурили и сбросили с кручи к Ангаре.

После непогоды, как и бывает, засияло весёлое солнышко, Ангару окинула тишь, она вольно катилась вниз голубой, без морщинок, гладью, вроде бы и не ревела только что вся черная и взъерошенная, не рвала себя в лоскутья на каменных пореберьях.

– Этак тут часто быват, – просушивая одёжку, талдычили и трясли мокрыми бородами бывалые казаки. – Норов у ней о-ё-ё, не сгадашь, какой: вот смирёхонькая текёт, лаской ластится, а вот и свету не взвидишь.

– Своей воли река, порыскучая, без узды: лошадок-то сколь притопила. Пошаманить ба надо было, – тихо укорил казачков седой, с ясной серьгой в ухе сотник и покосился на Аввакума, отжимавшего детскую одежонку. – Тутока в теснинах каменных тунгусских божков жилища, уважать надоть, как раз поджидат порог Шаманской, бяда какой…

– Да он-то чо! Хоть и долгий, да не страшон, – загалдели всё еще возбуждённые штормовым кошмаром казаки. – Воевода наш не единожды его проскакивал.

– А Падун?

Замахали руками казаки, крестясь, как отмахиваясь от чего-то не к добру помянутого.

– Господи, помилуй! Сказывали, людишек Падун тот тьму сглотнул, да как ещё нас пропустит.

– Жручий… Оголодал небось.

– Да язви его! Вот уж двоих за борт смыло, только головёнки в волнах показало, и всё, удёрнуло вниз, будто в пасть дивью.

– Поди насытилси-и! Набедокурил, идол, и пропустит.

– Винцом бы побрызгать в водицу, как тунгусы творят, – сотник вновь покосился на Аввакума, но тот вроде бы не слышал, отжимал лопатинки, набрасывал на валуны, над которыми дымился туманец от жарко пекущего солнышка.

– Винцом побрызгать? – хохотнули разом повеселевшие казаки. – Оно бы способнее попрудить в неё, дикошарую!

– А чё, давай! – Молоденький казачок полез рукой под ошкур штанов.

Сотник замахнулся на него мослатым кулаком.

– Цуба! – взревел он. – Вот мякну тебя по колобку, так борода отпадёт и не вырастет! Ты откель такой прыткай?

– Рязанский.

– Так почё такой дурень?