Гарь — страница 47 из 92

– А у нас там вода такая.

Сотник что-то посоображал, хмуро оглядывая молодого, вспомнил и изрёк:

– А еще у вас в Рязани грибы с глазами!

Казачок весело подхватил:

– Их ядять, а они глядять! – И загыгыкал, зарделся молодо, его гоготом гусиным поддержали казаки, даже седой сотник хохотнул, но тут же дёрнул себя за серьгу в ухе, привел в положенную по чину степень.

– И всё ж не дурите, – посоветовал, – нам по ней еще плыть да плыть… С глазами!

Остаток дня просушивали всё, что намокло, штопали паруса. Пашков ходил по берегу, опираясь на отполированный воеводский костыль, хмурился, всё видя и примечая, не кричал, как обычно, видно, копил гнев. Остановился возле Аввакумова дощаника, оглядел вороха спасённых из трюма сундуков, коробьев, шуб. Помял пальцами, пощупал богатую аксамитную однорядку Марковны, видать, приглянулась, буркнул:

– Загрузил дощеник великим барахлом, как и не утопнуть ему. – Пошевелил костылём однорядку. – В бархате попадью водишь! Боярыней. Прибогатился, нечего молвить, а ещё бают – поп беднее крысы церковной.

Марковна и ребятишки сидели на камнях тихохонько, боялись седобородого, в расшитом бурмицким жемчугом кафтане, всегда хмурого воеводу. Уж насмотрелись, как он, походя, молчком огревал по спине нерасторопного служилого, а то поддавал ему в живот своим костылём и смотрел, сузив глаза, как корчится у его ног от боли неприглянувшийся отрядник.

Аввакум, прилаживая к парусу растяжки, выпрямился во весь рост, потянулся, хрустнул плечами, смотрел сверху на раскоряченного воеводу, кивал растрёпанной бородой.

– Знатная однорядка, – согласился. – Да и какой быть? Ею жёнку мою сама царица-матушка одарила… Уж не обессудь за подарок государыню.

Пашков пожевал губами и в сердцах отшвырнул сапогом в реку головёшку, выпавшую из кострища. Она плюхнулась в воду, зашипела и поплыла вниз по течению, вытягивая за собой синие нити дыма.

– Э-эй, причаливай! – вдруг заорал он, грозя костылём плывущей мимо приткнувшихся там и сям у берега дощеников небольшой лодке. Люди на ней – трое мужиков и две пожилые бабы, подплыли к нему, уперлись в дно шестами.

– И кто такие? – едким глазом прищурился на них воевода, – куда путь ладите?

Мужик-кормчий в броднях до паха степенно снял колпак, поклонился.

– Из Братского острожку, боярин. Везём в Енисейск вдовиц постричеся в монахини.

– Вылазь, бабы! – приказал Пашков. – Сгодитесь казакам в жены.

Аввакум воспротивился:

– Негоже так деять, воевода, стары они, отпусти безгреха.

– По шести десятку, – подсказал кормщик. – Имя бы на покое Бога молить…

– Выходь сюды! – притопнул Пашков, аж брызнули из-под каблука камешки и дробью защелкали по воде. – Покой имя? Эва какие ладные ишшо!

Перепуганные вдовы выползли на берег, запричитали. Глядя на них, Аввакум урезонил воеводу:

– Не греши, Офонасий Филипыч. В правилах христианских заповедано: «вдовы чти». Они Господу служить едут, а ты противу закона злое деешь. Отправь с Богом.

– Ты… Кто ты, перечить мне?! – забушевал Пашков и костылём замахнулся на Аввакума. – Нишкни, колодник ссыльной! Попу Леонтию прикажу венчать их под «Исайя, ликуй!».

– Врёшь, воевода, не станет он, лукавя, Исайю беспокоить.

Плюнул Пашков под ноги Аввакуму и, прихрамывая, заковылял к своему судну. Неудавшихся монахинь подхватили под локотки охранные десятники и с прибаутками, чуть не по воздуху доставили до первого дощаника, где их сразу расхватали казаки.

Пашков хоть и по-своему, но исполнял указ царский, который гласил: «а за недостачею православных баб, брать и крестить туземных девок и жёнок и выдавать за казаки замуж, тако ж и вдовиц разного роду и племени, чтоб оседали хозяйством на новоприбыльных землицах». Правда, был там один пунктик, гласящий: «вдовицы же да причитаются невпотребными по шестидесяти лет». Исполнял, но и нарушал воевода царское предписание.

– Да что указ? – бурчал он, шагаючи к своему судну. – Он в бабами людной Москве писан, а тут по нуже свои законы. Ненасельна Сибирь, а надобно кому-то обживать её, пахать и сеять, быть обороной. Тут крутись как умеешь, а нет бы из России притабунить сюды гулящих и всяких других густородных девок. Вот бы и залюдили Сибирь.

Шаманский порог, весь в белых кудряшках скачущих над ним волн, протащились в семь дён, тягая дощаники супротив течения бечевой, впрягшись по-бурлацки в лямку-ярмо. Изрыли, испахали ногами весь берег. От устали темнел в глазах белый день, падали изнемогшие люди, тогда к ним подпрягались те, кто уже миновал опасное место. Старались и сотники с пятидесятниками, и сам Пашков, поднимая падших пинками и не щадя кулаков. Шум и грохот стоял над порогом, чтобы понять команды, орали друг другу в ухо, а над водными бурунами вертелись, взмывая и падая, вольные чайки, подхватывая оглушенную рыбу и, пронизывая водную пыль, в несколько рядов горбились над порогом радостноцветные радуги. Однако ж миновали шальные хляби без урону.

Еще несколько суток где под парусами, где бечевой трудно продвигался вперед тяжелогружёный караван и на ночь сгрудились томные люди перед грозным Падуном на ночевку.

Когда стало утренеть и разглядели люди узкие ворота меж скальными лбами и залавками, которыми предстояло пройти этот ад, оробели: утянулись лица, остро насторожились и осветлели от жути глаза, сжались зубы – топором не разожмёшь, но, как всегда, притерпелись к страху, перебросились бодрящими душу русскими матюгами и стали на молебен. Служил его, стоя на палубе своего дощаника, строгий поп Леонтий, служил последний в своей жизни молебен. И Аввакум на палубе своего судна отбрасывал земные поклоны перед бронзовым складенцем с житием Николы Чудотворца. Молили святого и казаки с Марковной и ребятишки.

И вот Пашков махнул рукой, пукнули, подпрыгнув, пушчонки, осмрадили утренний, проточный воздух клубами пороховой вони, дощаники дружно забурлили вёслами, заотталкивались шестами, а подгадавший с низовья ветер напряг паруса, и суда один за другим попёрли к порогу, вихляясь в волнах утками-нырками. Аввакум помогал гребцам, шестясь с кормы, аж гудела и гнулась в руках лиственничная жердина, а Марковна укрылась с детишками в трюме и там, соткнувшись головёнками, усердно просила:

– Господи, пронеси…

Отталкивался шестом протопоп и видел, как один и другой шедшие впереди дощеники бросало на залавки, как они пропадали из вида, в брызгах и водной пыли, но, к радости всего каравана, выныривали из воронок, стряхивая с себя седые гривы волн, и уж там, по ту сторону адовых ворот, слепо тыкаясь в камни и вертясь волчками, вырывались на волю и приваливались к берегу.

И дощеник Аввакума швырнуло на подводную плиту-залавок и долго вертело и молотило. Но добротно сбитые плоскодонные суда, все, кроме одного, на котором был поп Леонтий, выдержали насады волн, а тот, Леонтиев, бросило поперёк на скальные ворота, он треснул, как коробок, переломился, подмяв под себя мачту с парусом, унырнул с виду и уж больше не показался; только пронесло мимо Аввакума бочки и прочую рухлядь, людей же Падун не отдал.

Скрежетало днищем о залавок судно Аввакума, кренилось с боку на бок, а он из останних сил с казаками сталкивался с него. От натуги и близости смерти побледнели лица, у протопопа от надсады пошла носом кровь, перекосились перед глазами берега, померк свет. Теряя сознание, он опустился на колени, пополз по мокрой палубе к мачте, облапил её, сцепил мёртвой хваткой пальцы, да так и лежал, навалясь грудью на беть, пока одна уж совсем крутая горбина волны не сбила дощаник с залавка и он, шоркнув бортом о скалу, продрался неуклюже сквозь ворота, а там уж казаки на гребях причалили к берегу и распластались бездыханными по палубе, раскинув надорванные, в кровавых мозолях руки.

Пришел в себя Аввакум и что первое почуял и чему обрадовался – облепили его, как щенята, мокрые, синие от страха живые детишки с Марковной.

– Внял воплям нашим Боженька, не утопли! – громко прокричала ему на ухо протопопица, заплакала, прижалась к нему, утирая кровь, тормошила за плечи, в отчаянной радости долбя в грудь кулачками.

«Не утопли, – подумал Аввакум, и всплыл в памяти давне привидевшийся корабль и как на вскрик его: «Чей корабль?» – ответил ему молодой и светозарный кормщик: «А твой! Плавай на нём с семьёй, коли докучаешь!»

– Пронёс Господь молитвами нашими, Марковна, да сколь ещё времени плаванью сему, – обережно прижав их всех к себе, проговорил Аввакум, и всё ещё бежал пред взором, помахивая веслами-крыльями, тот дивный корабль, пока не взнялся в небо радужнопёрой птицей, роняя на воду огненные перья.

Понимал беспокойный Пашков – надо дать отдых отряду после стольких-то страстей. Большинство казаков впервые попали в этакую бучу, пусть приходят в себя, впереди ещё ой как много шивер и мелей. Понимал, но и дорожил всяким часом: осень уже слала о себе весточки то порыжелой кое-где хвойной лапой, то сжелтевшей с одного бока берёзкой. Надобно было поспешать, хоть бродом да на бечеве проволакивать суда с версту-две на день, а не ждать капризного ветра. Он что – дует когда вздумает, да чаще встречь пути по неделе насвистывает, как губы у ветродуя не болят.

Сидя в палатке, сколоченной на палубе своего дощеника, ещё не отошедший от спора с Аввакумом, Пашков писал ему гневные слова, от нетерпения брызгая чернилами и пачкая бумагу:

«…уж очинно противный ты и шибкой спорщик, сукин сын и лаятель добрых людей. Потому и не восхотели иметь тя в Москве государи и прочих чинов люди, так ты у меня всякому слову в послушании будь. А повелеваю тебе не плыть с казаками, это из-за тебя, еретик, дощаник худо ищёт, грузнет под твоими грехами в воду, а пойди-ка ты по горам, небось гордыня и доведёт тя живым, зверьём не поврежденным, до острога Брацкого».

Судно Аввакума стояло у берега верстах в двух ниже воеводского, и десятник Диней, знакомец протопопа, с бумагой скоро добежал до него. Аввакум прочёл гневное послание, сел и опустил руки. Сказал десятнику: