Гарь — страница 58 из 92

– Сходил бы теперь же, – попросила Марковна. – А то веть беда, Господи!

Заупрямился уязвлённый протопоп:

– Но уж. Коли баба лиха, так живи своим цыплячьим умом, прости её, Господи, худоверную. Жаль, ребятёнка губит.

Через сутки вновь пришла Софьюшка, оповестила, что как ни ладил мальчонку Арефа, а ему всё хуже.

– Да как и полегчает-то? – грубо высказал ей протопоп. – Мамка бесам на руки сама кинула ребятёнка, от Божьей заступы отворотилась. Вот и пущай надеется на Арефу-знахаря.

На ночь наведался дождь, лил крупно, не переставая, промокла крыша зимовья, густо закапало с потолка. Одежонки сухой уж ни на ком не было, спрятались дети с Марковной в широкую, осадистую печь, а Аввакум залёг на лежанку, укрылся сшитой из полос берестой.

По времени рано, до заутрени, слез с печи Аввакум, нашарил впотьмах епитрахиль, надел её на шею под обветшавшую вконец ризу, взял священного маслица – чуток его булькало на донышке пузырька – взял водицу святую в штофце зелёного стекла и тихо, чтоб не тревожить семью, вышел из зимовья.

Дождь как лил всю ночь, так и лил, притуманив прохладным парком избёшки и острожные стены с башнями. Надвинул на голову поплотнее колпак, осенился крестом и похлюпал по лужам к воеводской хоромине, ступил на крыльцо, а тут и выскочили в сени со свечами в руках, будто всю ночь караулили его приход, Марья с Софьей. Кланяясь – руки к груди – пятились перед ним в сенях, а там, оттянув дверь, пропустили в хоромину. Аввакум вошел, отряхнулся от дождя у порога, снял колпак, пошоркал обутыми в кожаные чирки ногами о плетёный коврик и тут из спальни выскочила опухшая от слез и бессонных ночей сноха воеводы – Евдокия Кирилловна, и упала протопопу в ноги.

– Батюшко, прости, – зашелестела бледными губами. – Покаяния моего ради прости, я от горя с ума спятясь, не ведала, что творю!

Следя мокром по выскобленному добела полу, с рассыпанными по плечам сильно поседевшими космами, Аввакум прошел в спальню и увидел тельце Симеонкино на кровати в свете поставка и свечей. Мальчонка углядел протопопа и, опираясь на локотки, приподнял голову, улыбнулся и что-то прошепелявил, весь устремясь к знакомому белому дяденьке, однако силёнок не хватило выпружинивать тельце, и он надломленно уронил головёнку на цветастый подголовник.

Аввакум подошел, сел на краешек кровати, протянул руку, пощупал лоб, пригладил растрёпанные волосёнки: «здрав нутром, – подумал, – а ноженьки тают, стали, как батожки, сухонькие, знать, не ходит, а вдаве ли имя по дому топотил».

– Боженька рядом с тобой, сынок, он поможет, и бегать станешь как прежде, – поглаживая ладонями исхудавшие ножки, ласково уверил его протопоп. – Он тебе и маслица живого дал, вот помажем с молитвой, и пойдут ножки, ведь пойдут же? То-т и оно.

Мальчонка закивал радостно, во все глаза глядя на такого-то большого, добролицего, воистину с иконы сошедшего, светолепного старца.

Аввакум растирал священным маслицем истонченные ножки, прощупывал слабенькие икры и читал, читал молитвы и вновь восчувствовал, как когда-то в Юрьевце-Повольском, пользуя сына вдовы-стрельчихи, что растворяется сердцем в слезах и молитве и тяжесть покидает тело. Ему как-то зналось, что выпусти он из ладоней эти батожки – тут же и воспарит от мальчонки в страшную высь, а этого допустить нельзя, неможно ни на миг вот теперь им разомкнуться, перестать быть одним связанными. Он видел, как мальчик засыпает, светло улыбается ему, шепчущему молитвы, и от этой улыбки ангельской отступает, рассеивается по углам ясно видимая протопопу, зависавшая только что вот над младенцем тёмная кисея.

Долго сидел над ним Аввакум с просьбой-мольбой ко Господу: не видел и не слышал, как пришел Еремей и опустился на колени пред кроватью, а вся челядь и сам Афанасий тихо гудят в углу пред образами.

Спящего блаженным сном Симеонку Аввакум благословил крестом и услышал, как запел петух во дворе воеводском. Он улыбнулся восстающему свету нового дня, налил в горсть святой водицы, подержал её в ладони, подышал на неё и, окуная пальцы правой руки в горсть, покропил мальчонку, а остаток воды тонкой струйкой слил в приоткрытые губы младенца, тот во сне почмокал ими, сглотнул.

Аввакум тяжело поднялся на ноги.

– Здрав будет и при ноженьках, – покосился на Евдокию Кирилловну. – В покаянии да молитве матери великая сила есть. Вот ты покаянием и свою душу изврачевала и сына исцелила. Чему быть? Не от сегодня у всех кающихся есть Спас.

Сказал и пошел к двери. И тут все, бывшие в хоромине, склонились в низком поклоне.

– Спаси тебя Христос. – Пашков ещё раз земно поклонился. – Отечески творишь, не помнишь нашего зла.

И пошел один проводить Аввакума, и уже на крыльце ответил ему протопоп:

– Мне делать зло Господь не велит, а тебе, воевода, надлежит помнить о своём зле и сокрушаться до конца живота своего. Вот выедем на Русь…

– Поди и не выедем.

– Скоро, воевода, скоро, – прищурился, глядя вдаль поверх стен острожных, Аввакум, вроде где-то там открылось ему или пахнуло оттуда добрым предчувствием. – Ужо на Руси я, милостью Божей святосвященник, постригу тя в монастырь на вечное покаяние, авось спасешься от мук гееновых. Который раз тебе сказываю.

Ничего не промолвил на это Пашков, только стоял набычась, глядя вослед протопопу, пока тот не скрылся в своём зимовье.

Выздоровел мальчонка, топал по дому и двору, как предсказал Аввакум. Кончалось лето, дни стояли сухие, безветренные, казаки собрали добрый урожай пшеницы и ржи, капуста на унавоженных грядках уродилась сочной, вилки восседали на них дородные и белотелые, как купчихины девки на выданье. И огурцы пупырчатые, хрусткие устилали грядки, а репа с редькой и лук выперли с добрый кулак. Дивились люди невиданному урожаю, особенно ржи:

– Сеяна поздно, а поспела рано, да такая рясная! Всё-то, поди, по молебнам нашего батюшки-протопопа. Сколь часто видывали его со крестом и кропилом в хлебном полюшке.

Казалось, само небо благоволило казакам, и решил Большой воевода пойти походом на бурятские улусы, привесть их до снега под царскую руку и собрать ясак, тем самым поправить дело, на которое и был послан его полк. И хоть не дошли до землиц даурских, он и здесь попечется о государевой заботе. Собрал семьдесят двух годных к ратному делу казаков, да эвенки, промышляющие на зиму рыбу из соседних озёр, за небольшую мзду, а больше по дружбе, снарядили в помощь двадцать лучников. Видел Аввакум эти сборы и никак не одобрял их: людей в остроге оставалось чуть больше сотни с увечными да больными. Неужто посмеет оголить острог своенравный воевода? Пошел к Пашкову, высказал тревогу, а тот лишь рукой махнул. Не стал более вмешиваться в ратные дела протопоп, одно попросил:

– Надобе по обычаю молебен отслужить.

– Из ума выкинь! – снова отмахнулся воевода. – Сколь толмачить ещё – тебе священствовать Никоном запрещено! – У эвенов свой поп, хоть и шаман, а по-ихнему настоящий поп. Пусть кудесит, а ты, распопа, на очи мне не являясь, в хлевине своей, если невтерпёж, тоже молись за нас тихонько. Может быть, наш Бог всё еще слушает тебя в пол-уха. Тут не Русь, тут обычаи не наши и Бог не наш. Я всё сказал, боле не вяжись.

Эвенки приехали со своим шаманом, на русский погляд – страховидным, широкоскулым, с красными от трахомы глазами, с трубкой вонючей в мокром рту. Он сосал её, втягивая обвислые щеки, причмокивал и то и дело отплёвывал желтую слюну.

Все насельники острога собрались в центре двора, образовав круг, а в круге здоровенный шаман, ухватив барана за рога, раскручивался с ним, завывая, пока не открутил ему голову и не отбросил прочь. Схватив бубен и стуча в него, закружил вокруг жертвы, притопывая и вскрикивая на разные голоса. Звенели и бряцали нашитые на халат многие железки и бляхи, развевались беличьи и лисьи хвосты, шаман вертелся всё быстрее, пока не запестрил в глазах людей юлой, от которой кружило голову. Наконец грянулся о землю, закатил глаза, изо рта повалила, пузырясь, пена, из глаз текли кровавые слёзы. Он задыхался, выкрикивал что-то визгливо и требовательно и сам же себе отвечал низким, из живота идущим, утробным, как бы потусторонним, голосом. Потом затих, полежал на земле шумнодышащей лоскутной куклой, приподнялся и сидел, опершись о землю коричневыми руками. Мутноглазо оглядывая обступивших его людей, вещал о том, что поведали ему духи. Арефа-знахарь переводил криком:

– С победой великой и в богатстве будете назад!

И все возрадовались и пошли в плясы, благо поднёс им Пашков по полному ковшу горячего вина для храбрости.

Всё это видел и слышал Аввакум, стоя у двери своего зимовья. Детям и Марковне не позволил и мельком глянуть на бесовское верчение колдуна и на радостный пляс с похвальбой распохабистой тоже не дал полюбоваться. Втолкнул всех внутрь зимовья, постоял, катая от ярости желваки на скулах и тоже унырнул следом. Сел в углу на чурбак, сжал лицо ладонями и стонал от бессилия воспротивиться чертячьему действу. Посидел, раскачиваясь, как от зубной боли, не стерпел, схватил черпак воды, выглотал его запёкшимися губами, отпнул носком сапога дверь нараспашку и загудел в круговерть пляски, в рёв и свисты, в вой бубна:

– Послушай мене, Боже! Послушай мене, царю Небесный – Свет, послушай мене! Да не вернётся вспять ни един из них, и гроб им там устроиши всем! Приложи им зла, Господи, приложи, да не сбудется пророчество колдунье!..

И многими другими карами грозил весёлым людям, никак не обратившим на него внимания. Но расслышал страшные вопли воевода Пашков, гневным шагом подступил к протопопу и шпагой взмахнул.

– Цыц, пёс! Давнось ли мне сказывал – тебе Бог не велит во зле жить? – вскричал, багровея и чуть не плача, но со мстительной радостью, что уличил-таки распопу во словесах ложных. – А сам-то ково у него выпрашиваешь? Так-то за души други своя стоишь ты, пастырь злоклятый?

– Погибель имя там! – выстонал Аввакум. – Возверни их, беспутных!

Воевода плюнул на сапог протопопа и ушел, оставив Аввакума с новым горем на сердце. Будто из тумана липкого, возвращался в себя протопоп, поверженный в смятение праведным обличением воеводы. Уж и на коней садились люди, и многие подбегали попрощаться с ним, а друг Еремей прислал своего человека с просьбой слёзной: «Помолись, батюшка-государь, за меня», а он стоял, будто в мороке, не понимая, о чём прос