Гарь — страница 72 из 92

Поклонился монахам, сел на указанное ему Ртищевым место в центре стола, напротив высокомудрых справщиков и учителей из Андреевского монастыря, положил перед собой выписки, и началась «великая пря». Накричались, наругались до хрипоты и разошлись за полночь, «шатаючись, яко пьяны».

Прощаясь с Аввакумом, сам ошалевший от криков и ругани, Ртищев изумлённо смотрел на распыхавшегося, усталого и потного Аввакума.

– Ну-у, брат, удивил, – признался, провожая до ворот протопопа. – Нечем было крыть твои доводы моим философам, а уж они-то учёны! И как ты всё-то знаешь, всё-то к месту, будто кто тайно подсказывал.

– Архистратиг Михаил, воевода сил небесных, помогал. Аще бы мне лукавых апостолов твоих с их чужебесием не посрамить – камения возопиют. Да и давненько я не ругался так-то вот хорошо.

Утром с посохом протопопьим, в ладно заштопанной однорядке поповской, в растоптанных сапогах, в скуфье старенькой и с медным крестом на груди Аввакум подошел к парадному красному крыльцу царских сеней. Полно людей толпилось на крыльце, ждали зова государева на утреннюю Боярскую думу. Были среди них и добрые знакомые, он подошел к ступеням красноковровым, поклонился общим поклоном. Думные дьяки и бояре, кто с радостным удивлением, кто недоумённо, а кто и с явным неудовольствием, вразнобой, но чинно ответствовали поясным поклоном. Прокопий Кузьмич Елизаров, думный дворянин, ведающий Земским приказом и управлением Москвы, сошел к нему, сказал тихо, чтоб не расслышали другие:

– Душой рад видеть тебя живым, да и многие не чаяли того. – И погромче, не таясь, договорил: – Царь к руке своей изволил тебя поставить при всех думцах, то великая честь. Нынче отпуск домой посла немецкого, так то и кстати.

Войдя в царскую палату, бояре и думные дьяки встали всяк на своё место у трёх пристенных широких скамей. У отдельной скамьи перед троном государевым указали быть Аввакуму и потному, бритощекому послу с брюхом, яко дышащий холм, упиханный в узкий синий камзол.

Ждали недолго. Алексей Михайлович появился из двери позади трона, в шапке монаршей, с державой и скипетром в руках. За ним шли юноши – рынды. Не сразу было узнать его протопопу: вот так-то, в торжественном наряде, да вблизи не видывал царя прежде, и возмужал государь за долгие десять лет. Раньше пухлое лицо теперь подтянулось, отвердели губы и загустела русая борода, а печально-виноватые глаза, повидавшие поле брани, победы и поражения, строго, по-ястребиному глядели из-под опуши собольей шапки с навершным из жемчужных бусин крестом.

Алексей Михайлович сел, по бокам замерли снежно-парчёвые рынды в островерхих атласных колпаках с отворотами вроде ангельских крылышек, придерживая на плечах по серебряному топорику. Сели и думцы, не снимая высоких шапок.

По знаку Елизарова посол сдернул с головы широкую шляпу с серебряной пряжкой, прижал к груди и, семеня ногами в лиловых чулках, заприпрыгивал, пританцовывая, в огромных башмаках к государю российскому, приклонил колено и о чём-то горячо залопотал, кивая в подвитых кудряшках соломенной головой. Царь отвечал ему, улыбаясь, потом положил в углубления подлокотников скипетр и державу, милостиво приподнял с колена блещущую каменьями руку. Посол едва коснулся её губами, поднялся и, кланяясь, заотступал к двери, вежливо повивая у колен бархатной шляпой.

Тут и Аввакум подступил к трону, учтиво отклонил в сторону свой посох и долгим поясным поклоном поприветствовал государя. Алексей Михайлович глядел на согнутого перед ним Аввакума, на порыжевшую от солнца и стирок одежду, на сивые космы, свисшие из-под скуфейки, как два крыла у подбитой птицы, и с жалостливой досадой подумал: «Сломался человече».

– Здорово ли живешь, протопоп? – спросил, а когда Аввакум распрямился и глянул на него, то никакого слома не видно было в его по-прежнему независимом горячем взоре, а он должен, должен был поселиться в нём и, прежде всего, в глазах, повидавших многолетние страсти. А через что пришлось пройти Аввакуму, Алексей Михайлович знал доподлинно из давней грамоты тобольского архиепископа Симеона и приписку помнил: «а жив ли ещё протопоп, не вестно».

– Оттужил, государь, – ответил Аввакум. – Молитвами святых отец наших живу еще, грешный. Дай, Господи, чтоб и ты, царь, здрав был на многие лета.

Кивком поблагодарил Алексей Михайлович, и на этом обычно кончался всемилостивый доступ к руке царской, но:

– Вот ещё Бог велел нам видаться, – глядя на протопопа с прежней тёплой виноватинкой, длил беседу Алексей Михайлович. – А и поседел ты.

– То не седина, государь, то снежок сибирский присыпал мя, всё стаять не может, жить мне с ним до смерти.

Царь помолчал, принахмурился.

– Пашков от воеводств отрешен, – как бы оправдываясь, как бы утешая, тихо промолвил, – судить бы стало душегубца, да вот пождал. Ныне выдаю его тебе головой. Да грамотку о землицах сибирских составь. Буду ещё видаться с тобою.

Подал ему руку Алексей Михайлович, и Аввакум не только поцеловал её, но, что было запрещено делать всякому, взял ладонь царя и крепенько таки пожал. И ничего, улыбнулся государь и милостиво кивнул, отпуская.

Ходил Аввакум по Москве, по слободам и сотням, по Замоскворечью, побывал во множестве приходских церквей. Его узнавали, подходили под благословение, целовали руку и крест, спрашивали: «Когда же конец сему, батюшко святый?» Он понимал, о чём горюют – во всех церквях и храмах священнодействовали, как установил Никон, – но молчал, ждал обещанной с царём встречи. А дни утекали, уж и июнь добрёл до серёдки, однако Алексей Михайлович не жаловал присылкой, зато бояре и разных чинов люди, всё больше давние знакомцы, навещали его в строгом, «под монастырским уставом» богатом дворище Федосьи Морозовой. И всяк что-нибудь да волок обнищавшему протопопу. Всего понанесли довольно: одежды доброй и всякого съестного, даже со стола царского слали пироги и расстегаи. Не отставали и прочие чины градские, особенно после того как навестил протопоп верхнюю половину дворца царского, повидался с многомилостивой к нему царицей и сёстрами царскими да отслужил в их домашней церкви широкий молебен, чем очень растрогал царицу Марью Ильиничну, а уж как доброумеючи, с лаской, исповедовал и причастил деток малых, то и одарила из своих рук десятью рублями давно глянувшегося ей протопопа. Не отстали от матушки-царицы и великие княжны: старшая Ирина Михайловна с младшей Татьяной, кои послали когда-то с Аввакумом в Сибирь священническое одеяние да по девичьей шаловливости великокняжьей, но от чистых сердец посох епископский, доставивший ему уйму хлопот вплоть до «слова и дела». И теперь каждая от себя одарила десятью рублями, тож безоговорочно.

Слухи, они юркими птахами разлетаются по сторонам, лишь приоткрой нечайно дверцу. И вот уже Родион Стрешнев наладил своего гонца к Аввакуму с деньжатами, а друг милой Фёдор Михайлович, тот и шестьдесят рублёв велел своему казначею «метнуть Аввакуму в шапку». А скоро и другой слух прошелестел и кого обрадовал, а кого и устрашил, мол, метят Аввакума в духовники Алексею Михайловичу. Прослышал такое протопоп и пошел в дорогую ему церковь Благовещения, чая повидаться с нею, как со Стефаном, вдохнуть тот особый луготравный дух её, так обожаемый незабвенным другом. Взошел на памятное крылечко, звякнул в знакомый колоколец и стал поджидать, промысливая, что вот распахнётся дверь и как широким крылом отпахнёт в небытие прошедшие годы, и на пороге восстанет щупленький, сребросияющий отец Стефан. И так-то явственно представил такое, даже руки раскрылил в ожидании этакого чуда. Но, покряхтев по-старушечьи, нехотя отворилась дверь, и в её проёме восстал совсем другой человек – высокий, с черной бородой, тугоскулый, в черной камилавке, из-под которой, вопрошая, глядели на Аввакума совсем не те озёрной сини глаза, омывающие душу благостной радостью, а тёмные с колючинками зрачков, упрятанные в глубокие глазницы. И не зная его, Аввакум догадался – Лукьян, другой после Стефана духовник царёв.

О нём в доме Ртищева рассказывал ему окольничий Богдан Матвеевич Хитрово – приближенный боярин государя – решительный, остёр языком, в спорах всегда бравший сторону Аввакума. Богдан хмурился, передавая, как Никон поручил своему любимцу, протопопу Лукьяну, добиться у государя суда и казни над молодым князем из рода Урусовых, надерзившим патриарху за отставку с государевой службы после похода польского. Алексей Михайлович в резкой отповеди решительно отказал духовнику в просьбе патриарха, за что Лукьян отказал царю в исповеди и не дал причастия. Государь, опечаленный, удалился из Благовещения и, плача, шел переходом во дворец, стеная и жалуясь Богу на Никона и Лукьяна, чему был самовидцем окольничий Хитрово, и уж так-то жалел доброго государя, что при случае отмстил заносчивому патриарху.

Случилось, царь давал во дворце большой обед по случаю отъезда грузинского царевича Теймураза. Никон приглашен не был. Как водится, народу перед дворцом была тьма-тьмущая, еле проталкивались сквозь него, давая дорогу посланнику православной Грузии. Хитрово был в охране, помогал расчищать дорогу, а тут подвернись ему на пути патриарший стряпчий князь Дмитрий Мещерский, тоже рвущийся во дворец.

– Эт куда ты прёшь не зван? – крикнул Хитрово и стукнул Мещерского палкой по голове.

– Ты каво это деешь-то, Богдан Матвеевич? – поправляя шапку, вскрикнул опешивший стряпчий. – Я делом во дворец послан!

– Да кто ты таков, прыткой? – притворяясь, будто впервые видит Мещерского, спросил Богдан.

– Великого государя-патриарха я человек! – возвысил голос стряпчий.

– Невелик гусь, хоть и патриарший! У нас один великий государь – царь самодержавный! – И ударил стряпчего палкой по лбу. – Не гордись, вам там мест нету!

Мещерский протиснулся сквозь толпу, побежал в патриарши палаты и, клянясь синяком на лбу, пожаловался на Хитрово. Никон тут же направил царю письмо с требованием суда скорого и расправы за оскорбление патриаршего боярина. Царь был занят обедом, но собственноручно тут же, отдвинув блюда и чару, написал Никону: «Мы, Великий Государь российский, не велели тебе впредь титуловаться вровень с нами и опять подтверждаем это. А с Хитрово сыщу строго, а найдя время, сам с тобою видеться буду».