Гарь — страница 75 из 92

– Народец, бедной, мается на толсторожих седьмицу, а в един день недельный притащится к церкви, а там и послушать нечего: по латыни поют, в глаза, как мухи, с крестом-растопыркой лезут, и лба перекрестить не на что, у святых на образах, что у новых пастырей, червонные уста и щеки толсты. Да прозри, дурачищо, болишь слепотою – предание веры нет от никониан-попов, ни от черных, ни от белых, оно едино от Исуса Христа. Не дивись на их тучные брюхи, таковы и у коров есть, да лиша лепёхами гадить горазды, што белая, што черная корова.

Недавно поставленный в митрополиты Павел и рязанский архиепископ Илларион особенно старались в докладах царю:

«Протопоп Аввакум своими криками безумными многих людишек вкрай застращал и от церквей отбил, а за Москвой-рекою в Садовниках храм Софии вконец запустошил, и ныне, государь, прихожан в ней нету, а в которые ввёл, и службы по-старому и попов-перемётчиков к тому приохотил». И списки речей Аввакумовых прилагали и, читая их, мрачнел Алексей Михайлович:

«А царь наш держит в руках чудотворный жезл Моисеев и волен творити им дивные чудесы в управлении царства православного, в его дланях полное самодержавство, так творил бы по Божески во славу Отечества, а не потворствовал никонскому людодёрству. Это ж Никон – выблядок сотонинской – завёл порядок худобными похотями губить правых в Русском государстве, объявив бойню люду православному, это он, пьяной портняшка, как начал пороть тупым ножом старую веру нашу, так царь от его кудес мале с ума не спаде, спужался и отогнал портняшку, да и сам, бедной, принялся допарывать, не ведая, што из кусков тех напоротых скропается. Вкрай озлостил народ, то и гляди восстанет соборно по всей Руси и всё что ни есть перед ним хрястнет через колено. Но пождём ишшо, милые, небось царь есть от Бога учинён и исправится помаленьку с помощью людей верных, а их многонько таких-то. Сказать ли вам, кому я подобен, сбирая вас вкруг себя?.. Подобен я нищему человеку, ходящу по улицам града и по окошкам милостыню просящу. Он день промышляет и придя домой, домашних своих пропитав, наутро опять волокётся. Тако и я по все дни волочусь, сбираю милостыню и вам, питомцам церковным, предлагаю – ядите, веселитеся и живы будете. А я опять и опять у богатого человека Христа ломоть хлеба выпрошу, у Павла-апостола, у богатого гостя, из полатей его хлеба крому получу, у Ивана Златоуста, у торгового человека, кусок словес его боголепных выклянчу, у Давида-царя и у Исайи-пророка, у посадских людей по четвертинке каравая разживусь. Наберу кошель, да и вам раздаю, жителям в дому Бога моего. Ну, ешьте на здоровье, питайтеся, не мрите с голоду, а я еще стану без устали сбирать по окошкам. Они опять мне надают, добры до меня люди те – помогают моей нищете, чтоб я с вами, бедненькими, делился, берёг от лихой смертоньки – заразы никонианской. Да всё тяжче промышляю, понеже царь-государь окормлению моему противится и облаченный в доспехи Никона-антихриста, кованым сапогом выю мою преступи. Все они, власти, еретики от первого до последнего, да я не боюся их, пускай разделят промеж собою вся глаголы мои».

Читал Алексей Михайлович списки речей Аввакумовых, да не один он читал их: ходили они во множестве средь люда простого, не только им говоренные, но и другими ревнителями древлего благочестия, что дрызгались с никонианами ещё и похлеще. Царь посоветовался с начальными людьми, и решили созвать собор со вселенскими патриархами, дабы лишить наконец Никона сана пастыря всероссийского и поставить своего смиренномудрого, а пока суд да дело – убрать из Москвы осмелевших не к добру староверов.

С царским указом в конце августа пришли к Аввакуму стрелецкий голова Юрий Лутохин и боярин Салтыков Пётр Михайлович, назначенный главой следственной комиссии по делу Никона, брат Сергея Салтыкова, которого Аввакум в своём письме настоятельно советовал царю поставить в патриархи всея Руси. Аввакум был дома один. На приглашение присесть к столу боярин отказался и без обиняков объявил протопопу слова Алексея Михайловича: «А поезжай-ка ты опять в ссылку, протопоп, на далёкие пустыни северские, в местечко Пустозерское, и живи там с семьёй, покуда не позову». – Вот указ и подорожная, а быть тебе под приглядом стрелецкого головы. Утром до восхода надобно убраться, подводы подадут к воротам.

Передал пакет Лутохину, постоял, пощипывая ус, добавил:

– И не гневи государя писаньицами дерзкими. Он уж их видеть не может. Ты и братцу моему добрую свинью подложил, наметив его в патриархи. Бутто без твоих сказок царь-батюшка никак не знает, кого ему надо. Молись за него и шли благословения, времени у тебя будет многонько.

Кивнул протопопу и вышел, саданув дверью, аж забултыхался в бадье медный ковшец, хлебнув краем водицы, забулькал и мелькнул вниз, тупо стукнув в днище.

– К утру-то успеешь? – спросил Лутохин, оглядывая избу. – Гляжу, бутора маловато, не успел натаскать, а семейства-то сколь?

– Двенадцать будет, – задумался и чему-то улыбнулся Аввакум. – Ты, Юрий Петрович, возок мой с морозовского дворища подгони, матушка в нём привыкла по Сибирам ездить бояроней.

Улыбнулся и Лутохин.

– Как привыкла, так подгоню, чего там, – прихмурился, спустил глаза. – И чего не уймешься, протопоп? Семью мучаешь? По мне старый ли, новый обряд, а ты становись в ряд, не выпячивайся и уса не раздувай, хорош будешь. Ну, до утра, будь оно доброе.

И вновь покатили телеги с Аввакумом по знакомой дороге от Москвы до Вологды, а там уж по зимнику дотянулись до Холмогор. Городишко маленький тонул в сугробах, без передыху дул с Белого моря злобный ветер-шалоник, загоняя всё живое в придавленные снегом избёнки. До поры, пока не уймутся пурги, семью протопопа поместили в одну из таких – курную, промороженную, домашние и сам он кашляли рвущим лёгкие глухим кашлем, кутались во все припасённые одёжки и всякое тряпьё, их то трясло от холода, то душило от внутреннего жара. Марковна как умела ухаживала за ними, спасала, да и сама свалилась, обеспамятев металась в поту, а когда приходила в себя, поднимала на Аввакума поблекшие от хвори глаза и, пытаясь ободрить его, виновато улыбалась потрескавшимися от горячечного дыхания губами. И впервые пал духом Аввакум, накарябал негнущимися пальцами челобитную, держа чернильницу над огоньком плошки, и отправил её с подвернувшимся гонцом, оленеводом-каюром:

«Христолюбивому царю и великому князю Алексею Михайловичу, всея Великия и Малыя и Белыя Руси самодержцу, бьёт челом богомолец твой, в Даурах мученой протопоп Аввакум Петров.

Прогневал, грешной, благоутробие твое от болезни сердца неудержанием моим, а иное тебе, свету-государю и солгали на меня, им же да не вменит Господь во грех.

Помилуй мя, равноапостольный государь-царь, робятишек ради моих умилосердися ко мне!

С великою нуждою доволокся до Колмогор, а в Пустозерской острог до Христова Рождества невозможно стало ехать, потому как путь тяжкой, на оленях ездят. И смущаюся, грешник, чтоб робятишки на пути не перемёрли с нужд.

Милосердный государь! Пожалуй меня, богомольца своего, хотя зде на Колмогорах изволь мне быть, или как твоя государева воля, потому что безответен пред царским твоим величеством.

Свет-государь, православный царь! Умилися к странству моему, помилуй изнемогшего в напастех и всячески уже сокрушена: болезнь бо чад моих на всяк час слёз душу мою исполняет. И в Даурской стране у меня два сына от нужд умерли. Царь-государь, смилуйся!»

Два месяца прождал ответа и не дождался, как не дождался его и старец Григорий Неронов, тоже просивший Алексея Михайловича из Сарской пустыни за детей Аввакума. Когда же стих ветер, немедля двинулись далее по зализанному буранами твёрдому насту. Всякое было в пути, но в последний день декабря еле живые, простуженные, оголодавшие, прибыли на Мезень. Сочувствуя им, воевода Алексей Цехановицкий отвёл семье протопопа лучшую избу в Окладниковой слободе и всячески тянул время, не отправляя их в зиму на верную смерть в тундре, писал государю, что кони избили копыта и пали в трудностях дорожных, потому везти их в Пустозерск нету мочи, а крестьяне учинили бунт и не дают подвод и прогонные деньги под ссыльных и сопровождающих их стражей.

Наконец пришел ответ – оставить протопопа на Мезени: постарались кто мог в Москве, да письма Неронова сделали своё дело. Их Алексей Михайлович не мог читать без слёз.

В Мезени протопопу была относительная свобода: Аввакум служил в местной церквушке по старым служебникам, к чему приучил и двух местных попов, часто бывал в дому воеводы, лечил его жену, много писал в Москву надёжным людям, часто получал ответы. И неожиданно был вызван в Москву, путался в догадках, что бы сие означало. Не знал этого и воевода: в бумаге было сказано – «протопопа немедля отправить под присмотром двух стражей». И помчали Аввакума уже знакомыми путями назад в Первопрестольную, и только в Вологде узнал он, почему такая спешка: царь таки собрал в Москве Большой собор с участием вселенских патриархов для суда над Никоном и избрания нового российского патриарха. Но зачем зовут на собор его, Аввакум не предугадывал.

В начале марта, не заезжая в Москву, Аввакума ночью, скрытничая, привезли в Пафнутьев монастырь-крепость, окруженную каменной стеной с угрюмыми башнями. Игумен Парфений прочел сопроводительную бумагу и тут же посадил протопопа в монастырскую тюрьму, тёмную и глухую, однако свечей и бумаги выдал довольно…

– Пиши царю и властям, сколь душа попросит, – разрешил. – Велено без замешки всё тобой записанное передавать им.

Через два дня явился опять, да не один, а с блюстителем патриаршего престола, старым знакомцем митрополитом Павлом. В новом сане преобразился Павел, бывший архимандрит: оплыл жирком, обрумянился, борода холёная – пышно расчёсанное огненное помело, всяк волосок в ней искрит, словно тянут наособицу из золота красного. Зашли, осмотрелись, велел дьякону Кузьме затеплить не жалея свечи, чтоб при добром свете наглядеться друг на друга. Расселись за столом, Аввакум сидел на топчане под вделанным над головой в кирпичную стену железным кольцом. Посидели, помолчали. Аввакум не стерпел – будто зверя неведомого, разглядывали в клетке, спросил грубо: