Гарь — страница 77 из 92

Протопоп перекрестил его, и расстались. Много дней еще сидел Аввакум в темнице, за это время приезжали к нему из Москвы Артамон Матвеев со стрелецким головой Юрьем Лутохиным и Дементий Башмаков из Приказа Тайных дел. Тож уговаривали всяко, дескать, и в нонешной церкви благодать жива, в людях вера, а отбьются, яко овцы от стада, от тела единой церкви и начнут плутать и мудровать вкривь и вкось. Как бы церкви нашей не извредиться вовсе.

– А уж извредили её куда как пастыри нонешней казённой церкви, и нету ныне в ней благодати, – упрямо повторял Аввакум.

Удручённые посланцы царские не спорили и обычно откланивались. Как-то с одним из них – Матвеевым, большим боярином и советником государя, передал царю «писаньице малое», где после обычных величаний было и такое:

«…прости, Михайлович-свет, либо потом умру, так было чтоб тебе ведомо, я не солгу: в темнице, яко во гробу сидящу, што мне надобна? Разве што смерть? Ей-ей, тако. Как-то моляся о тебе Господу с горькими слезьми от вечера до полуношницы, дабы помог тебе исцелитися душею от никонианской скверны и живу быти пред Ним, я от труда моего пал, многогрешный, на лице свое, плакался, горько рыдая, и от туги великия забвыхся, лёжа на земли, и увидел тя пред собою или ангела твоего опечалено стояща, подпершися под щеку правою рукою. Аз же возрадовахся начах тя лобызать и обымать со умилейными словами. И увидев на брюхе твоем язву зело велику и исполнена она гноя многа, и убоявшись вострепетал душою, положил тя на спину на войлок свой, на нём я молитвы и поклоны творю, и начах язву твою на брюхе твоем слезами моими покропляя, руками сводить, и бысть брюхо твое цело и здраво, яко николи не болело. Душа же моя возрадовалась о Господе и о здравии твоем зело. И опять поворотил тя вверх спиною и увидел спину твою сгнившую паче брюха, и язва больши первыя явихися. Я так же плачучи, руками свожу язву твою спинную, и мало-мало посошлася, но не вся исцеле.

И очнулся от видения того, не исцелив тя здрава до конца. Нет, государь, надо покинуть мне плакати о тебе, вижу, не исцелить тебя. Ну, прости ж, Господа ради, когда еще увидимся с тобою.

Присылал ты ко мне Юрья Лутохина и говорил он мне твоими устами: «Рассудит-де, протопоп, меня с тобою праведный судия Христос». И я на том же положил: буди тако по воле твоей, ты царствуй многие лета, а я помучусь многия лета, и пойдём вместе в домы свои вечныя когда Бог изволит. Ну, государь, да хотя собакам приказал кинуть меня, да ещё благословляю тя благословением последним, а потом прости, уж тово не будет, чаю».

Наступили строгие предпасхальные дни, и надумал Аввакум выпроситься у своего тюремного надсмотрщика келаря Никодима, чтоб отпер дверь посидеть под солнышком на порожке, подышать свежим воздухом, но келарь просунул голову в окошице, зло обругал его:

– У-у, вражина! Душно тебе, вот скоро петлю накинут на выю, так в ней болтаясь, ужо надышишься! Добрые люди к те ездют, а ты им ковы супротивные строишь, царя в письмах почем здря срамишь. Поготь-ка, я тя счас освежу, пого-оть. – Хлопнул ставнем. – Эй, Кузьма, тащите достки и глину.

Затопали, забегали мнихи, забили досками окошко и все щели, да ещё и глиной обмазали, а кто-то в продух тлеющую тряпку вкинул, да и опять заткнул продух. Но не так-то просто было заставить задохнуться протопопа, бывало и прежде в Даурах устраивали ему угарные дни, да всё жив. И теперь, сколь позволяли цепи, сполз на земляной пол, внизу-то не так было дымно. День томили, хихикали, клацали кресалами, видимо, раскуривали трубки:

– И мы подымим, отец Никодим, чо он один-то знай сидит-покуриват!

– Эй, како тебе тамо в норе той, сусляк, не задохси?!

Да вдруг гомон притих под грозными окриками, а там и доски, визжа гвоздями, слетели с окошка и двери.

– Раззявливай притвор, живо! – требовал знакомый голос. – Ежели с батюшкой беда, изрублю вас в говёшки козьи, отцы духовные да дела греховные! Несть больше защитника вашего. Собор лишил Никона патриаршества, отныне он простой монах и сослан в Ферапонтов монастырь, а пастырем выбран Иоасаф Троице-Сергиевский. Разжуйте что к чему, да живей открывай доски те!

Сорвали доски и распахнули дверь, а из каморы, как из жерла пушечного, выкатился клуб смрадного дыма. На выходе из двери зачихали, заотплёвывались, а над протопопом склонился и помог подняться и сесть на скамью друг давний, верхотурский воевода Иван Богданович Камынин. Махали рукавами и подолами балахонов чернецы – гнали вон из темницы горький дух, а едва стало возможно дышать и не плющить глаза от дымной еди, воевода, поддавая под зад, выпинал иноков вон.

– По чьему указу над протопопом казнь чините? – дознавался Камынин. – О его здравии государь печется, а вы каво деете? Отвечать мне! Где игумен? Я вкладчик вашего монастыря, так-то, трутни чёрные, чтите за прокорм меня, благодетеля? Сюды Парфения!

– Несть его в обители, боярин, – ответил ключарь Никодим, охая и прикрывая синяк под глазом ладошкой.

– Да вы тут, гляжу, табаку перепелися! С какой радости? Ну-ка, сними ошейник с пророка, ты, собака, – бушевал воевода, тыча в Никодима нагайкой. – Накажет тя Господь, убивца!

Келарь снял ошейник, но цепи на ногах оставил, да и не приказывал их отомкнуть горячий Иван Богданович, знал, тут надобна царская воля. Просидел в каморе с протопопом до вечера, многое порассказал о московских делах, передал узелок, присланный Федосьей Морозовой, своих дал несколько денег и уехал, нагрозив насельникам, что поведует государю, как мимо его высочайшей воли казнь над протопопом самосудно учинили. Тронул стременами вороного да по пути в створе ворот ожег мнихов справа и слева нагайкой.

– Честь царёва суд любит! – крикнул, гикнул и вылетел из ворот монастырских.

В ту же ночь внезапно расхворался суетливый Никодим, и как ни старались местные мнихи-врачеватели, почал келарь помирать: лежал синюшный, раз-другой вздохнёт редко и захрипит, будто кто его плющит. Попросил причастить его и маслом соборовать. Исполнили последнее желание келаря и оставили до утра наедине с Богом, а утром, чуть свет, забрякал замок на двери темницы Аввакумовой и вошел живёхонький и благостно-радостный Никодим с келейником своим Тимофеем, и оба враз упали на колени.

– Блаженна темница такова имея страдальца! – с неким восторгом и в то же время испугом в глазах выкрикнул келарь, подхватил цепи и стал их целовать. – Блаженны и юзы твои! Прости, Господа ради, прости! Согрешил пред Богом и тобой, оскорбил тя, свят ты человек, и наказал меня Всевышний!

Удивлённо смотрел на них Аввакум, думая: «Чудно-о, намедни вражиной и сукиным сыном величали, а ныне и свят-человек». Спросил:

– Как наказал, повежди ми?

– Да как же, свет-батюшко, – ныл келарь. – Помер было я, а ты пришел, покадил мене и поднял, и велел: «Ходи!» Как не знаешь?

И опять припал к ногам протопопа, а келейник Тимофей снизу вверх глядел на Аввакума глазами, узревшими чудо, шептал:

– Ты, батюшко, утресь, вот едва стало развидняться, приходил к нам. Ризы на тебе светлоблещущие и зело красны были. Я тебя опосля под руку из кельи вывел и поклонился.

Уж сколько раз говорили протопопу о подобных его явлениях люду, что и отпираться от них перестал. И теперь сказал только:

– Ну вывел и добро бысть. Токмо другим не сказывай про сие.

– Не скажем, батюшко-свет наш, – закланялись лбами в землю келарь с келейником. – Одно спроситься хотим, как нам во Христе дальше жить? Или велишь покинуть монастырь и в пустынь жить пойтить?

– Не покидайте обитель, – приговорил Аввакум. – Служите Исусу по совести, как-нито держите благочестие древлее, и всё хорошо будет. Идите с Богом да водицы свежей пришлите.

Ушли мнихи, а за утренней трапезой не утерпели, рассказали братии о произошедшем. Обмерла братия и, не дотрапезовав, гурьбой притекла к темнице, начала кланяться, просила за себя молитв перед Господом и благословения. Попользовал их словом Божьим протопоп всех, кто и враждебен к нему был и злословен.

– Увы мне! – воскликнул. – Когда оставлю суетный век сей? Писано: «Горе тому, о ком рекут доброе вси человецы». Воистину так, не знаю, как до краю доживать: добрых дел мало сделал, а прославил Бог. Он сам о сём ведает, и на всё воля Его. Идите, отцы, трудитесь в молитвах.


В этот же день прибежали на взмыленных конях люди Павла-митрополита, быстро перепрягли телегу под монастырских гладких лошадей и погнали обратным путём в Москву, не сняв цепей с Аввакума. Мчали бешено и ввечеру влетели на подворье Чудова монастыря, покрыв без остановки девяносто вёрст. Еле живого стащили с телеги скованного по ногам протопопа, и злые от устали стрельцы со своим полуголовой Осипом Саловым под руки сволокли в сухой погреб. Отослал их отдыхать начальник, а сам тайно от всех попросил у арестанта благословить его по-старому и сообщил шепотом:

– Слышь, протопоп, на неделе в Замоскворечье на болоте ваших троих порешили.

– Не сгадал, кого? – заворочался и приподнялся Аввакум.

– Как не сгадал? Я в оцепление со стрельцами поставлен бысть, – совсем тихо продолжил Осип. – Как сейчас, всё вижу и слышу. Один был дворецким у боярина Салтыкова, Памфил. Его долго тутока мучали, изголялись патриаршьи люди за старую веру, в свою всяко сманивали. А на Болоте в сруб дровяной посадили, сам государь тамо был со боярами, очинно был опечален. А как в сруб вводили Памфила, он и спросил у страдальца: «Помилую тя, како персты складывать станешь?» А Памфил-то, бяда-человек, засмеялся: «А как батюшка Аввакум-пророк заповеда!» – И двумя персты ознаменовался. Так его в сруб, соломой обложенный, впихнули и огонь бросили. Так-то уж жарко пластал сруб, дым до небес достягал. Так и сжегли, бедного… Тут же голову ссекли попу хромому Ивану из Юрьевца, да ещё какому-то расстриге из Кадашевой слободы.

Умолк стрелецкий полуголова, сочувственно взглядывая на протопопа, будто догадывался о его участи и хотел счесть с лица Аввакума хоть искорку признательности за явную жалость к обреченному батюшке. Но каменным было лицо протопопа и холоден, как сталь на изломе, чернеющий взгляд серых глаз.