Под его началом бездельники бездельничали, а люди энергичные, честолюбивые занимались тем, чем хотели, — с рвением и довольно успешно, но руководствуясь своими собственными задачами, планами, не связанными порой нисколько с общим делом.
Общее дело? А может, его и не существовало вовсе под крышей того достаточно комфортабельного здания, с яркой черно-белой вывеской справа от парадной двери, за которой у теплой батареи сидел пенсионер-вахтер, единственный, может быть, кто выполнял свои обязанности не за страх, а за совесть.
Вахтер, Пал Семенович, был ровесником директора института Дмитрия Ивановича Неведова, но по болезни, вызванной последствиями ранения, выбыл на пенсию. Утром, в десять часов, Пал Семенович наблюдал, как в институтский двор въезжала «Волга» с фигуркой оленя, выгнувшегося в прыжке на черно-лоснящемся капоте. Дверца распахивалась, с переднего сиденья профессор Неведов вылезал. Неторопливо. Шел, слегка ссутулясь, к подъезду. Пал Семенович привставал, и вошедший директор с ним здоровался. Тепло и со значением, что, как Пал Семенович отмечал, всегда отличало людей почтенных.
А ведь иной раз приносило в институт всякий сброд, от которого Пал Семенович и полагал своим долгом обороняться: бородатых, и патлатых, и разного пола, и одинаково бесстыдно-самоуверенных, которые по рассеянности или необученности на верного стража порядка и взглянуть забывали, но уж тут он, как стена, на пути у них вырастал, и пробить эту стену оказывалось весьма непросто.
Другое дело директор института Дмитрий Иванович. Уж ему-то было о чем задуматься, и ему ученую рассеянность Пал Семенович простил бы. Так нет, профессор Неведов никогда не обижал невниманием вахтера-пенсионера, воодушевляя его с еще большим тщанием, еще зорче, еще строже выполнять свои обязанности.
Только вот никак не предполагал Пал Семенович, что как ему самому одиноко, скучливо дежурить при гардеробе, так и профессору Неведову тягостно, грустно в кабинете директорском сидеть. И не подремлешь, потому что в любой момент может распахнуться дверь и появиться клокочущая от интриг, жажды мести, сил неизрасходованных Матильда, новый секретарь. Как ни старался, Неведов никак не мог к ней привыкнуть: каждый раз при виде ее вздрагивал. Правда, она не только его устрашала. Находя себя на редкость обольстительной, Матильда алчно ухмылялась, обнажая множество острых акульих зубов, глядя при этом не мигая с беспощадным выражением терзаемого голодом хищника. Ее впалые щеки покрывала кирпичного тона пудра, а лошадиное лицо обрамляли тугие, щипцами завитые локоны, напоминающие прокурорский парик.
Приблизившись к директорскому столу, Матильда, с обходительностью опытного палача, выкладывала перед Неведомым бумаги, каковые он в трепете подписывал. Когда она исчезала, вздох облегчения вырывался у него.
Появление Матильды в институте и утверждение ее в должности секретаря доказывали, что жены, даже не обладающие в глазах своих мужей большим влиянием, кое-что все же могут, и что взбалмошной Екатерине Марковне тоже есть чем гордиться. Матильда! — это было свидетельство одной из немногих Екиных побед.
А профессор Неведов в самом деле заслуживал сочувствия. Его утомляло столько часов подряд просиживать в кресле. Дома в своем кабинете можно было бы на диван прилечь, что он и делал по обыкновению, в тишине, уюте. «Дмитрий Иванович работает!» — клич Еки не допускал вторжений к нему. Неведов расслаблялся, вытягивал из-под подушки клетчатый плед, укладывался поудобнее и…
Он читал. Наслаждался самим процессом — перелистывать одну прочитанную страницу за другой. Бесконечно, пока дрема не охватывала. Так младенец сосет грудь и сам от груди отваливается, засыпает.
Неведов посасывал леденец. В окне, неплотно шторой задернутом, снег плавно падал — ну разве не благодать? Еще бы усилие сделать, до стола дотянуться, вытащить из фарфорового в разводах стаканчика остро очиненный карандаш — пометку можно сделать, даже выписку. В предстоящей научной работе это очень бы пригодилось. Кабы не лень…
Но, безусловно, лень все же превозмогалась. Откуда бы тогда взялись труды? А они были, имелись у профессора Неведова. С очень длинными, сложными, не всем понятными названиями, занимающими титульный лист чуть ли не целиком. Объем, правда, получался скромный. На полке, специально предназначенной для авторских экземпляров, неведовские книжки гляделись тощенькими. Но Ека, верная жена, и в этом находила благородство, заслугу мужа. «Да если бы, — говорила, — Дмитрий Иванович не был таким обязательным, если бы умел отказывать, когда просят, не отрывался бы столь часто от творчества ради общественных дел, да он бы горы свернул, с его-то знаниями, опытом!»
К счастью, обстоятельства складывались иначе. Заседания, совещания, конференции, поездки выручали Неведова. Ему самому уже начинало казаться, что, будь у него больше времени, он бы действительно что-то крупное создал.
Поэтому, войдя в образ, произносил досадливо: «Опять ехать придется, и снова день разбит. Невозможно сосредоточиться».
Случались и волнения: где отведут ему место, в президиуме или в общих рядах. Впрочем, Неведов излишним тщеславием не страдал. Инстинкт подсказывал, что лучше посередке отсидеться, тыл прикрыв и не вылезая вперед. Красоваться у всех на виду небезопасно. Придется рано или поздно высказаться. А он не то чтобы опасался, просто не любил брать на себя лишних хлопот. Хорошо, что его назначили директором: в качестве заместителя он долго бы не продержался, не вынес бы беспокойства.
Так вот возникло и укрепилось мнение о скромности Неведова. А его молчаливость свидетельствовала, казалось, о мудрости. Замечания же, которые он вскользь бросал, безусловно, доказывали обширность его познаний, что соответствовало действительности. Интересы Неведова были разнообразны, он читал все подряд, множество сведений в памяти его хранилось, но это был пассивный, мертвый груз. Какого-то толчка, импульса Неведову не доставало, чтобы накопленным богатством с толком, с пользой распорядиться. А что мешало? Равнодушие, вялость? А может, эгоизм? Ведь чтоб приняться за дело, следовало отказаться от приятного, привычного времяпрепровождения, всерьез испытать свои силы — перестать себя щадить. И это был риск. Неведов же рисковать остерегался. Чутье тайное, подспудное ему диктовало: не торопись, не отступай от знакомой роли. Лучше на занятость ссылаться, на озабоченность побочными занятиями — так скорее убережешься. Поражение, неудача надолго темным пятном ложатся, а будучи на посту руководящем, свою репутацию надо беречь.
И отзывались о Неведове уважительно. Безмятежное его благодушие располагало к нему людей. Он умел держаться с достоинством, солидно, что позволяло возлагать на него разнообразные поручения: где-то поприсутствовать, встретиться с кем-то, подискутировать даже иной раз, ни в чем, никак не нарушая установленных границ. Словом, не вникая, не влезая глубоко, вполне могло создаться впечатление, что у профессора Неведова в самом деле широкое поле деятельности и очень он занятой, ответственный человек. Благодаря же хозяйственности Екатерины Марковны в доме профессора всегда вкусно, сытно кормили, что тоже шло во благо, укрепляло репутацию.
Поэтому, когда маленький Кеша у бабушки с дедом частично поселился, окружающие полагали, что мальчик воспитывается в исключительно благоприятных условиях: интеллигентная атмосфера — и все есть.
Их дом был выстроен в начале пятидесятых. Восьмиэтажный, основательный, крашенный в серый мглистый цвет, с квадратным внутренним двором без единого деревца. Над ним тогда торчали лишь колокольни двух церквей, одной действующей, другой занятой под склад, впоследствии, правда, отреставрированной. Перед действующей церковью находился сквер: там собиралась детвора со всей округи.
Это было замечательно, когда начинался, нарастая постепенно, колокольный перезвон, и в торжественном его сопровождении снег мягко падал, пропадал, вновь появлялся то у одного, то у другого фонарного столба, и санки скрипели, снежки совсем рядом шлепались, но никого не задевали. Игра велась безобидная, на радость себе и другим.
В том сквере Кеша впервые увидел Лизу. Рот у нее прикрывал носовой платок, засунутый между краями вязаной белой шапки, подоткнутый под такой же белый шарф. Одни глаза торчали, большие, зеленые, и в них стояли слезы. Лиза крепилась, давилась и, не удержавшись, заходилась в бьющем мучительном кашле. Она казалась толстой, а может, ее одели очень тепло. Она не двигалась, стояла, держась за руку пожилой тети. Кто-то сказал: «Когда у ребенка коклюш, его не выводят туда, где другие дети». Тетя, сопровождавшая Лизу, распрямилась, выкрикнула, ни к кому конкретно не обращаясь: «А где же выгуливать? Доктора сказали — надо. И карантин прошел. Так-то!»
Кеше жалко стало Лизу. Он видел, что ей стыдно и что платок намокший лезет в рот, а у тети, ее приведшей, лицо твердое, плоское, а поверх пальто надета лиса с болтающимися лапками и злой, узкой мордой.
Скрипнув валенками по искристому снегу, он шагнул нерешительно. И дальше, осмелев: «Меня зовут Иннокентий. А тебя как?»
Почему-то захотелось ему назвать себя этой девочке по-взрослому, не так, как его окликали дома. Но она не ответила. Заиндевевшей варежкой сердито потерла глаза. Мохнатый помпон на ее шапке качнулся и будто прозвенел колокольчиком. Кеша ждал. Тетя с лисой, по-своему оценив ситуацию, взяла девочку за руку, повела куда-то. Но та вдруг вывернулась, отдернула ото рта платок: «Лиза я! Ли-за». И снова рядом со своей тетей засеменила, маленькая, толстая, с мохнатым помпоном на белой шапке, покачивающимся туда-сюда.
На этом знакомство их прервалось. И продолжение возникло после большого перерыва. Тоже зимой. Кеша в ту пору носил цигейковую ушанку с кожаным верхом, рябое длиннополое пальто, а шарф поверх воротника его заставляли повязывать, хотя получалось тесно, неловко. Новенькие галоши оставляли четкие следы на снегу, и Кеша успел разнообразные узоры вытоптать, цепочкой, лепестками, кружась, на одной ноге прыгая, пока бабушку у подъезда ожидал.