Такое нарочитое соблюдение приличий вместе с очевидным неравновесием в отношениях между супругами настораживало: как Татьяна Львовна ни сдерживалась, она постоянно унижала мужа, а он почему-то терпел- почему?
Маше трудно было пока разобраться в беде Татьяны Львовны, чья властность, честолюбивая требовательность в личной жизни обретала разрушительную силу: при всем своем уме она, видимо, не в состоянии оказывалась понять, что менторский ее тон с близкими людьми бестактен, и в жалком положении своего мужа прежде всего виновата она сама.
Но никакие семейные неурядицы не могли еще в тот момент дать Маше усомниться в своем кумире: не вникая в суть дела, она прониклась пренебрежением к Игорю Павловичу, мужу Татьяны Львовны, — чего он еще достоин, если позволяет безнаказанно себя унижать?
И сделала вывод: есть женщины, которым просто противопоказана семейная обстановка, на ее фоне они как бы линяют, жухнут, а, напротив, официально-академический и, может даже, слегка казенный фон, дух выигрышно их оттеняют, там они обольстительно хороши, и вот Татьяна Львовна именно из такой породы.
18. Отступление в будущее
Первое чувство… Некоторые довольно быстро его изживают, а иные проносят через всю жизнь. Но, думается, так или иначе, образ того (или той), кто впервые вызвал чувство влюбленности, хранится в памяти и в какой-то степени влияет и на последующие встречи.
Обстоятельства сложились так, что для Маши излюбленным типом стали светловолосые мужчины с несколько неправильными чертами лица, скорее длинноносые, желательно с ямочкой на подбородке, улыбающиеся с эдакой небрежной снисходительностью.
Иной раз сходство, которое Маша вдруг ощущала, оказывалось весьма притянутым, но она удерживала себя от разочарования, уверяя: ведь похож, похож… Как сказал поэт:
Ошибается ль еще тоска?
Шепчет ли потом: «Казалось- вылитая».
Приготовясь с футов с сорока
Разлететься восклицаньем: «Вы ли это?»
Пощадят ли площади меня?
Ах, когда б вы знали, как тоскуется,
Когда вас раз сто в теченье дня
На ходу на сходствах ловит улица.
Подобная ловля сходства долго не изживалась. Однажды Маша обнаружила черты его в одном из пациентов больницы, где лежала с осложнением после гриппа: парень тот на нее никакого внимания не обращал, с утра до вечера, несмотря на протесты медицинского персонала, резался в карты и вообще был довольно груб и нагл, и все же…
В другой раз она обедала с мужем в ресторане, и обслуживающий их официант — да-да, уж был точно ну вылитый…
А как-то двойником оказался известный киноартист, оскорбившийся, когда узнал, что интерес к нему у Маши был вызван только тем, что он показался похожим…
Словом, тот образ не желал покидать ее сознания, хотя она уже отдавала себе отчет, что подобные образчики не говорили о ее хорошем вкусе. Да, она соглашалась, некоторая женственность и даже пошловатость, сусальная картиночность как раз являлись приметами и того, и всех ему подобных. Но, она вздыхала, что делать, тут она не властна, так уж сложились обстоятельства.
А сложились они вот как…
19. Адик
Начиная с того момента, как Маша поступила в класс Татьяны Львовны, для нее существенным сделалось только то, что имело отношение к консерватории.
Два раза в неделю она приходила в учебный консерваторский корпус и все остальное время готовилась к этим дням.
Она не изменила своим привычкам: по-прежнему носила папин свитер и серую, перешитую из маминой, юбку, волосы заправляла за уши, очки все так же сваливались с ее короткого носа, и она поправляла их растопыренной пятерней.
Входила в консерваторский класс, Татьяна Львовна мельком ее оглядывала, произносила: «А, дети пришли», — и Маша таяла.
Ждала, сидя на длинном диване, обитом искусственной и кое-где лопнувшей кожей, пока Татьяна Львовна занималась со студентами, восхищалась ее эрудицией, музыкальным ее чутьем, требовательностью и властностью ее характера, тем, что все ученики перед ней трепещут.
Не трепетал только один — аспирант по имени Адик.
Он заглядывал в класс всегда как бы невзначай, точно вот оказался поблизости и подумал: не зайти ли?.. Точно у него не было ни перед кем никаких обязательств, и существующие правила, дисциплина его лично не касались, — говорили, что он позволял так себя вести и будучи студентом, за что не раз навлекал на себя гнев ректората.
И, тем не менее, ему все сходило: в консерватории, как и в той школе, к талантам было особое отношение, но Адик уж очень этим злоупотреблял — и проносило!
Когда он появлялся, в классе возникало оживление и некая настороженность, как случается в присутствии личности известной и часто обсуждаемой, а сам он, что тоже, думается, положено известному лицу, точно не замечал удвоенного к себе внимания, рассеянно улыбался, с ленцой подходил к дивану и небрежно разваливался, далеко выставив ноги.
Движениям его была свойственна как бы развинченность и вместе с тем изящество, легкость. Дикция у него почти отсутствовала, и трудно оказывалось понять, что он говорит, но почему-то это не раздражало, а, наоборот, усиливало внимание к каждому его слову. Вообще все в нем рождало двойственное отношение, включая внешность: лицо, казавшееся безупречно прекрасным, на самом деле не имело ни одной правильной черты.
Больше того, лицо было асимметричным — что называется, нос на сторону, — отчего разными получались профили. Верхняя губа неровная, и улыбался он криво. Глаза небольшие, серо-зеленые и всегда как бы затуманенные, сонливые, а брови светлые и, как бывает у блондинов, негустые и незаметные.
И, несмотря на все это, он казался неприлично красив. Такая внешность почему-то раздражающе действует на мужчин, хотя, быть может, именно потому, что так нравится женщинам. Мужчины же находят в подобных лицах нечто унижающее их мужскую породу, расслабленно-разнеженное и потому несовместимое, им, верно, кажется, с мужским достоинством, и, безусловно, опасно обольстительное, хотя в этом они уже не признаются.
Таков был Адик, золотоволосый Дориан Грей, с кошачьи-вкрадчивыми движениями, с разными профилями и кривой улыбкой, с богом данным музыкальным даром, отчего ему многое прощалось, и он нередко этим злоупотреблял.
Когда он появлялся. Маша поправляла растопыренной пятерней очки и забивалась в самый угол дивана, чтобы, сев, он не оказался слишком близко к ней.
Она глядела на него, как глядят из последних рядов на экранного героя: восхищалась, но душа ее была холодна. Единственное, ей бы очень не хотелось играть в его присутствии. Однажды она даже взбунтовалась. Подошла ее очередь сесть к инструменту, а Адик все еще оставался в классе. Маша встала, поставила на пюпитр перед учительницей ноты, но за рояль не села. Татьяна Львовна выжидательно на нее взглянула, и тогда Маша пробурчала: «При нем — не буду играть».
Татьяна Львовна рассмеялась и попросила Адика выйти, и только тогда Маша с ошпаренным лицом подошла к инструменту.
Она очень его уважала, этого уже известного, концертирующего пианиста, и не хотела плохо выглядеть в его глазах — ведь она принесла на урок совсем сырую вещь!
Помимо профессионального пиетета, ничего у нее к нему не было, ну абсолютно. Ей и в голову не приходило, ведь она была школьница, девчонка, а он большой.
Ей исполнилось семнадцать лет, а ему двадцать четыре года — разница, ей казалось, колоссальная! Ну и стоит заметить, что Татьяне Львовне в то время было чуть больше тридцати…
20. Соната старого аббата
Маша не могла видеть выражения лица Адика в тот день, когда она отказалась играть в его присутствии — она стояла к нему спиной, — не видела и улыбок, которыми он обменялся с Татьяной Львовной. Впрочем, такие частности ее не интересовали: она хотела, чтобы урок прошел нормально, с пользой, и своего добилась.
В тот период она, как никогда, ощущала себя в «полном порядке», и потому ее не задела фраза, сказанная как-то маминой приятельницей: мол, девочка для своих лет несколько э… ребячлива…
Ребячлива? Вот чепуха! Как раз сейчас она начала делать явные успехи, перестала бессмысленно долдонить по клавишам, обнаружила способность мыслить, обдумывать общую концепцию произведения, то есть узнала, что существует не только работа за инструментом, не только «получается — не получается», но и внутренний процесс поиска, который только и делает исполнителя творцом.
Конечно, до творца ей было куда как далеко! Но она уже поняла, где и почему оказалась припертой к стенке, и надеялась, что поняла не поздно.
Помимо природной музыкальности и инстинктивного артистизма, исполнителю еще необходим артистизм сознательный, строго вымеренный и четко вычисленный, повинующийся определенному плану, — вот тогда, пожалуйста, моли о вдохновении, о божественном огне — тогда, когда уже все сделано.
Такое понимание уже был рывок, и Маша оказалась в состоянии его сделать только благодаря Татьяне Львовне.
И та же Татьяна Львовна помогла ей в какой-то мере освободиться от панического, парализующего ужаса перед сценой. Оказалось, что когда произведение до последней ноты осмыслено, когда идея автора настолько в тебя вошла, что стала уже как бы твой собственной идеей, откуда-то и силы и храбрость берутся отстаивать ее перед слушателями, перед залом — и побеждать. В этом случае неприязнь к ним, уютно устроившимся в креслах, в то время как ты в беспощадном свете юпитеров корчишься в одиночестве на сцене — и все же они (ты это ощущаешь безошибочно) пошли за тобой, тебе удалось их увлечь, заставить слушать, — в этом случае неприязнь сменяется благодарностью — и победа! победа!
В предстоящем в Малом зале консерватории концерте учащихся класса доцента Татьяны Львовны Маша должна была исполнить сонату Гайдна, и она радостно ждала этого дня.
Малый зал — какая там прекрасная акустика! Если ты слушатель и сидишь в амфитеатре, зал кажется действительно малым и очень уютным, и сцена от тебя вроде бы близко, золотисто сияет паркетом, и деревянное обрамление органа того же солнечного тона, с которым контрастирует матовое серебро его труб.