Гараж. Автобиография семьи — страница 18 из 46

В июне 1987 года Андрей загадочно прижал меня в какой-то угол театра и заявил, что на гастроли Вильнюс – Рига мы едем на машинах. Не успел я вяло спросить, зачем, как он меня уже уговорил. Так случалось всегда, потому что чем меньше было у него аргументов, тем талантливее, темпераментнее, обаятельнее и быстрее он добивался своего.

Мой персональный автомобиль ГАЗ-24 приводился в движение горючим под названием А-76, а мышиный BMW Андрея – топливом с кодовым названием А-95. Эти девятнадцать единиц разницы неизвестно чего всегда казались мне рекламным выражением самомнения нашей нефтеперерабатывающей промышленности, но опыт показал, что всякий цинизм наказуем. Так как бензин в те времена продавался строго по ассортименту, то, естественно, там, где заливали А-76, и не пахло А-95, а там, где пахло А-95 (а пахнет он действительно поблагороднее), и не пахло моим средством передвижения. Поскольку бензин обычно кончается не там, где его можно залить, а там, где он кончается, то мышиный BMW, брезгливо морщась, вынужден был поглощать дурно пахнущую этиловую жидкость, а моя самоходка при простом содействии любимого народом лица Андрея получала несколько литров А-95, этого «Кристиана Диора» двигателей внутреннего сгорания, от зардевшихся и безумно счастливых бензозаправщиц. Но вся мистика состояла в том, что оба наших аппарата реагировали на такую замену питания одинаково: они начинали греться, затем «троить», а потом просто не ехать. Ну, с BMW всё понятно – ему просто физически не хватало этих единиц чего-то, но моя-то… Казалось бы, вдохни полной грудью пары неслыханной консистенции и лети. Нет. Фырчит, греется, останавливается – вот уж поистине «у советских собственная гордость». Но если в ситуации с горючим мы были на равных, то по остальным компонентам автопробега я сильно отставал в буквальном и переносном смысле: частое забрызгивание свечей, прогорание и последующее отпадение трубы глушителя, подтекание охлаждающей жидкости неизвестно откуда – везде всё сухо, а под машиной лужица тосола, частый «уход» искры – на разрыве контактов есть, а на свечи не поступает или даже наоборот, что вообще немыслимо, но факт. Поэтому ехали мы быстро, но долго.

Андрюша не умел ждать и не мог стоять на месте. Динамика – его суть. Он улетал вперёд, возвращался, обречённо и грустно взирал на моё глубокомысленное ковыряние под капотом и улетал опять. Я думаю, что на круг он трижды покрыл расстояние нашего пробега.

Александр Ширвиндт, «Склероз, рассеянный по жизни»

А.Ш.: Во время гастролей в Латвии мы с Андрюшей зашли в какой-то собор. Он был человеком совершенно не набожным, больше верящим в приметы, чем в Бога. Играл прекрасный органист. Мы были вдвоём, естественно, не очень трезвые, и почему-то он, сидя в этом храме, страшно погрустнел, расчувствовался и чуть ли не заплакал. Сказал: «Что-то на меня это так подействовало».

14 августа 1987 года. Последний спектакль рижских гастролей. Мы ехали на его BMW из Юрмалы, где жили во время гастролей, в Ригу, в оперный театр, на спектакль. Трасса Юрмала – Рига: всё напоминает заграницу. Остановились заправиться. Солнце уже было полузакатывающимся. Настроение чудное. День не предвещал ничего ужасного. Я держал шланг, Андрюша же с выстиранной в очередной раз головой, которую стирал круглые сутки, с развевающейся шикарной шевелюрой, в каком-то лёгком кимоно бежал от колонки к будке платить. Он суетился, хотел заполнить бак до самых краёв, чтобы хватило надолго. Словом, жил завтрашним днём.

Андрюша очень любил играть. «Женитьбу Фигаро» мы сыграли раз четыреста. Это как мотор: каждый произносит текст, а думает о своём. Без инъекций чего-то свежего невыносимо. Когда вдруг однажды на гастролях он говорит: «Ваше сиятельство!» – и я откликаюсь: «Чего-чего?» – он смотрит на меня и не знает, что делать дальше. Потому что возникла первая за два часа живая интонация. Надо ответить, но он думал о чём-то своём и не слышал, что я спросил. Главное, чтобы не зайти в этих импровизациях в такие дебри, что потом невозможно будет вернуться к произведению.

В последнем в жизни Андрея спектакле в момент кульминации взаимоотношений Фигаро и графа, которого я играл, противореча этим взаимоотношениям, он вдруг пошёл на меня, полуулыбаясь. Я думаю: всё-таки финал, такие импровизации вразрез с действием – что-то многовато, как же выкрутиться по сюжету? И вдруг увидел, что он совершенно бледный, глаза сошлись. Говорит: «Шура, голова». Около беседки он стал оседать. И уже весь зал понимает, что это не действие и даже не импровизация. И я на руках унёс его в кулису. Там быстро поставили два столика из реквизита, Андрея положили, расстегнули ему ворот рубашки. Полная тишина в зале. Вышел артист, объявил, что Андрею плохо, и дали занавес. Из зала прибежали врачи, которые пришли на спектакль как зрители. Посыпались советы. И одна мудрая дама сказала: «Не трогайте, ничего не понятно». Моментально приехала скорая. Мы подняли Андрея и на руках понесли его мимо декораций. Это был его последний проход по сцене. На скорой до больницы его везли в костюме Фигаро.

Н.Б.: После окончания гастролей в Риге Андрей должен был поехать в Шяуляй на встречу со зрителями. Ни один человек, купивший билет на этот вечер, не сдал его. Через три года после смерти Андрея его друзья – Шура, Миша Державин, Игорь Кваша, Гриша Горин, Марк Захаров – и жена Лариса Голубкина приняли участие в концерте в Шяуляе, вход на который был по тем самым билетам. А Лёша Габрилович снимал этот вечер для документального фильма. Я сидела в зале с Марией Владимировной Мироновой.

Потом мы гуляли по Шяуляю, заходя во все кафешки и бары. Чуть выпивали, закусывая орешками, – еды там не было. Почему-то все мечтали о макаронах – горячих, со сливочным маслом. И Шура поспорил на деньги, что в следующем кафе нам их подадут. Мы вошли, и он, заказав всем по 50 грамм и орешков, сказал официантке:

– И макароны.

Каково же было наше удивление, когда тут же внесли огромную кастрюлю дымящихся макарон с большим куском масла!

Выяснилось, что за полчаса до того мы уже были в этом кафе и Шура, расплачиваясь с официанткой, шепнул ей на ухо:

– Мы вернёмся через 30 минут, купи макароны и свари нам.

У официантки в соседнем доме оказалась подруга, которая всё и организовала.

А.Ш.: Почему мы тогда в Шяуляе заходили в каждое кафе? Дело в том, что, когда мы с Андрюшей ездили на гастроли или концерты, у нас была традиция: мы ходили по главной улице города и заглядывали буквально в каждое кафе – выпивали и съедали драники.

«Капуста из подлинников»

А.Ш.: Андрюша Миронов, любивший один монолог, перед нашими концертами просил меня: «Ну прочти, прочти Жванецкого». И я иногда читал. Хотя Жванецкого читать нельзя. Сергей Юрский делал это замечательно, Карцев и Ильченко – феноменально. Сам он читал лучше. Это до сих пор непонятная, неизученная система – Жванецкий. Из жёлтого полувекового портфеля вынималась страшная капуста из подлинников, включалась четвёртая скорость – и получался Жванецкий. Эта моноложность, помноженная на актёрское обаяние и сценический образ (не писательский, а именно сценический), давали такую прелесть. Каким бы сложным ни был Аркадий Исаакович Райкин (а он был очень сложный человек), но то, что он вынул Жванецкого из Одесского порта и поставил посреди Ленинграда рядом с собой, – это были акция и толчок.

Когда нам с Мишей исполнилось по 50 лет, мы сидели у меня дома (хоть давно дружили, виделись редко). Разговоры какие?

– Подожди, когда это было?

– Тридцать лет назад.

– Боже мой! А я-то думал…

Охали и ахали, а утром он мне позвонил и сказал, что по поводу нашего вчерашнего оханья написал монолог. Так как мы охали вместе, я считаю себя соавтором. Это такой огляд на себя людей 50-летнего возраста. Начинается он так: «Если бы я бросил пить…»

Андрей всегда толкал меня прочесть этот монолог в интеллигентных аудиториях.

Из бардачка Александра Ширвиндта

Жванецкий – человек настолько самодостаточный, что ему разбазариваться на дружбу невыгодно: трата времени, сил и таланта. Друзей он терпит и пережидает. По мере необходимости. Поэтому всякое проявление бескорыстного необязательного внимания с его стороны потрясает. Очень много лет назад он позвонил мне и сказал, что есть секретный разговор, не по телефону. Встретившись со мной, он сообщил, что приехал из Находки, где самый главный человек всего побережья – его давний друг, ещё по Одессе. Жванецкий только что сыграл для докеров пять концертов, и за это друг-начальник продал ему «ниссан» – из тех автомобилей, которые японцы нам поставляли в награду за успешную разгрузку докерами японских кораблей. Эти машины по тем временам были верхом иностранного автомобильного шика. Михал Михалыч прошептал мне на ухо, что он договорился с другом-начальником: если мы с Державиным захотим, то за несколько шефских концертов сможем приобрести пару «ниссанчиков». При этом Михал Михалыч сказал, что, если о нашем разговоре кто-нибудь узнает, я буду вычеркнут из его биографии. Мы с Державиным собрались и полетели… Здесь я делаю пропуск и сообщаю, что через три месяца на Казанском вокзале мы получали два контейнера с маленькими «ниссанчиками», деньги на которые мы собирали с артистов всей средней полосы России.

Вот Жванецкий.

Постскриптум. Когда мы с Державиным на пустынной набережной выбирали себе по машинке, хотя они были совершенно одинаковые, мы обнаружили, что в «ниссанчиках», кроме корпуса и мотора, не было ничего, даже запаски. И только в салоне, в бардачке, лежала бумажка, на которой якобы по-русски было написано: «Позба нишево не улушать». Это была не просто фраза. Опыт взаимоотношений Японии с докерами показывал, что, приобретя «ниссан», они тут же вскрывали движок, клали огромную прокладку, чтобы ездить на 76-м бензине, в рессорные пружины какими-то страшными усилиями закатывали по шесть теннисных мячей для амортизационной жёсткости. И так далее. Японцы, видимо, прослышав об этих переделках, умоляли грузчиков не модернизировать прославленную фирму.