Птицы завозились в листве. Я поднимаю голову, и Саша Белов смотрит туда же — скворцы, как звонко они судачат! Мне приятно думать, что я так хорошо знаю этого молодого человека, знаю, зачем он пришел сюда и кого ждет.
— Сэры! Ну сколько можно торчать столбом в этом месте? Я думал, вы никогда не придете. Заблудились, что ли?
Да, это они: Алеша Корсак — мечтательный путешественник, и Никита Оленев — умница и поэт. Они обнимаются, хохочут радостно и уходят по улице Белинского. Но не навсегда…
Они вечны, дорогие моему сердцу герои, потому что они — сама молодость, потому что звучит еще их призыв: «Жизнь — Родине, честь — никому!»
Счастья вам, мои гардемарины!
Свидание в Санкт-Петербурге
Часть первая
Никита
В апрельский день, с которого мы начнем наше повествование, Никита Оленев направился на службу пешком, отказавшись не только от коляски, но и от Буянчика, который, по утверждению конюха, стер то ли холку, то ли ногу, молодой князь не захотел вдаваться в подробности. Погода была прекрасная — серенькая, влажная, петербургская, при этом совсем весенняя. Никита вглядывался в озабоченные лица ремесленников, торговцев с лотками, военных и все пытался понять: чего ради у него с утра хорошее настроение и что он ждет от сегодняшнего дня?
Да ничего особенного, господа! Все будет как обычно: бумаги, груды бумаг — прочти, отложи, выскажи мнение в письменной форме, хотя заведомо знаешь: не только твое мнение об этой бумаге, как устное, так и письменное, никому не интересно, но и саму бумагу никому не придет в голову читать. После часа сидения, когда весь станешь как отсиженная нога, можно потянуться и выйти в коридор, чтобы с озабоченным видом пройтись мимо начальства, если таковое окажется на месте. Потом можно переброситься словом с переписчиками, посплетничать о городских новостях.
В прочие зимние дни, когда в одиннадцать утра еще темно, а в три уже темнеет, когда на столах зажженные свечи и шуршание деловых бумаг напоминает мышиную возню, Никиту все это злило несказанно, а сейчас он прыгал через лужи и снисходительно усмехался над бессмысленностью своей службы.
В конце концов, Иностранная коллегия ничуть не хуже и не лучше прочих сенатских канцелярий. Сановитые члены ее хлопают Никиту по плечу и говорят с отеческой интонацией: «По стопам батюшки пошел? Молодец, молодец…»
Никуда он не шел, ни по каким стопам, все получилось само собой. Просидев три года в лекционных залах Геттингенского университета, Никита отчаянно затосковал по дому, а здесь письма от отца одно другого решительнее: «Хватит портки просиживать! Сколько можно баловаться химиями да механиками? Языки изучил, и хорошо… пора послужить России…» — ну и все такое прочее.
Приехал, поселился в милом сердцу особняке, который порядком пообветшал в отсутствие хозяина. Стены, колонны, службы стояли, правда, в полной целости, их даже побелкой пообновили, а внутри… Только библиотека осталась в неприкосновенности, а в прочих комнатах мебель переломали, паркет залили какой-то дрянью, в Гавриловой горнице все колбы перебили и тараканов развели. Но Гаврила, где горлом, где подзатыльником, быстро навел порядок. Главное качество княжеского камердинера — деловитость. Ему дворня в рот смотрит. Если Никита что прикажет казачку, конюху, официанту, они так и бросаются исполнять, а потом исчезнут на час. С камердинером этот номер не проходит, его показным усердием не обманешь. Да и какой Гаврила камердинер? Он и дворецкий, и староста, и алхимик, и врач, и ближайший к барину человек, и еще черт знает кто… на все руки. Бывают такие должности на Земле, которые называются просто именем человека.
О воздух родины, небо родины, о дорогие сердцу друзья! С Алешей Корсаком встретиться не удалось — он находился на строительстве порта в городе Регервик, зато Белов был в Петербурге. Отношения с Сашей быстро вошли в привычное русло, и зажили бы они припеваючи, как некогда под сводами навигацкой школы, если бы не был друг женатым человеком, а главное, не сжирай у него все время служба. Словом, Никита даже обрадовался, когда отец перед очередным отъездом в Лондон определил сына на хорошую должность в Иностранную коллегию, ведавшую сношениями России со всем прочим миром.
По регламенту коллегии президентом ее был сам канцлер Алексей Петрович Бестужев, вице-президентскую должность исправлял вице-канцлер Воронцов. Оба были первейшие в государстве люди, а посему в коллегию являлись чрезвычайно редко. Коллегия сочиняла грамоты, ведала почтой, содержала в своих недрах тайный «черный кабинет» и, кроме того, управляла калмыками и уральскими казаками.
«При чем здесь калмыки?» — неоднократно спрашивал себя и прочих Никита и, как водится, не получал вразумительного ответа, кроме как «калмыками занимаемся по старой традиции с года основания коллегии, а именно с 1718-го».
Пусть так… и почему бы Никите не ведать делами калмыков, если для этого вообще ничего не надо делать, кроме как вскрывать тридцатилетней давности украшенные плесенью дела и констатировать, что податель сего за давностью лет уже не ждет указаний от петербургского начальства.
Иметь двадцать три года от роду, прослушать курс у профессоров Штрудерта и Кинли, читать Демокрита и Джона Гаркли, обожать Монтеня, ощущать себя склонным к ваянию и быть в душе пиитом, а при этом сочинять пустые бумажки — это ли не мука, господа? Никита пытался искать сочувствия у коллег, но не был понят. Их мир вполне умещался между канцелярскими столами, страсти порхали по служебным коридорам и находили богатую и достаточную пищу для игры ума. И жить интересно, и платят хорошо!
Здесь бы взвыть волком, но нетерпеливая юность защищена, а может, вооружена верой. И Никита верил, что служба эта временная. Придет срок, когда призовет его Россия к другим подвигам, а давать всему оценки и подводить итоги — это удел сорокалетних, занятие старости.
Никита был уже рядом со зданием коллегии, когда глазам его предстало грустное зрелище: полицейская команда высаживала на пристань испуганных промокших людей — нарядно одетую девушку и двух мужчин, по виду слуг. Один из них, старик, громко и надрывно причитал. «За что можно арестовать эту милую черноокую девицу?» — подумал Никита, невольно замедляя шаг.
Недоразумение быстро разъяснилось. Это был не арест, а подоспевшая вовремя помощь. Лодка девицы столкнулась с проплывающим мимо стругом, и, хоть утлое суденышко не перевернулось, все натерпелись страху, слуги потеряли весла, лодка получила пробоину. Теперь потерпевшим грозила разве что простуда, вода в Неве была ледяной, а сухими на девушке остались только капор и меховая накидка.
— Сударыня, могу ли я быть вам чем-либо полезен? — спросил Никита участливо.
— Можете, — кивнула девушка, запихивая под капор мокрые волосы и пританцовывая от холода. — Самое полезное для меня сейчас — это сочувствие. Посочувствуйте моей глупости! А ведь папенька предупреждал!..
Она подняла назидательно палец, потом постучала себя по лбу. По-русски девушка говорила совершенно свободно, но с легким иностранным акцентом. В ней не было и тени смущения, только природное лукавство. И этот пальчик, и ямочки на щеках, и смуглая, не прикрытая косынкой шея почему-то притягивали и волновали.
Никита рассмеялся, снял плащ и набросил его на плечи девушки.
— Ничего, в карете отогреются, — сказал один из полицейских. — Сейчас мы их мигом к папеньке доставим.
Боясь быть навязчивым, Никита откланялся.
— Но как вам вернуть плащ? — крикнула девушка вдогонку.
— Пусть это вас не заботит, сударыня. Оставьте его себе на память о происшествии, которое кончилось так благополучно.
Полицейская карета подхватила девушку с ее спутниками и покатила в сторону понтонного моста.
Коллегия встретила Никиту особым запахом бумажной пыли, только что вымытых полов и озабоченным, несколько непривычным гулом, сложным, как морской прибой, звучащий в раковине.
«Опоздал», — было первой мыслью Никиты, которая ничуть его не взволновала. «Что-то случилось», — вторым пришло в голову, и он поспешил в свой кабинет.
В комнате, кроме копииста и переписчика, никого не было, оба были крайне взволнованы, но деловиты и весьма споры, перья так и строчили по бумаге, что не мешало им обмениваться короткими фразами.
— Где экстракты из министерских реляций? Позвать сюда тайного советника Веселовского! — явно передразнивая кого-то, шепелявил копиист.
— Да где их взять, ваша светлость, если они не в присутствии? — слезливо вторил ему переписчик, время от времени взрываясь коротким хохотком.
В кабинет заглянул обер-секретарь Пуговишников, лицо его было красным, парик как-то вздыбился и сполз на правое ухо.
— Пришел? — гаркнул он Никите. — Чем занят?
Никита молча показал глазами на бумаги. Он уже успел принять крайне озабоченный, канцелярский вид, при таком выволочку делать — только от работы отвлекать. Пуговишников окинул комнату зорким взглядом и исчез, хлопнув дверью.
А в коллегии поутру произошла вещь совершенно из ряда вон — заявился вдруг Сам, канцлер Алексей Петрович, вид измученный, речь несвязная и весь — гром и молния. Подробности копиист пересказывал уже шепотом. Зачем Бестужев заявился с утра — было непонятно, но выходило, что именно затем, чтоб никого на месте не застать и устроить большой разнос. Воспаленные глаза канцлера говорили о многотрудной ночной работе на пользу отечества, но жизненный опыт копииста подсказывал, что столь же вероятна была большая игра в доме Алексея Григорьевича Разумовского, где канцлер спускал тыщи за ломбером и разорительным фаро. О последнем предположении копиист, естественно, не сказал прямо, и если б кому-то вздумалось призвать его к ответу и заставить повторить рассказ слово в слово, то, кроме утверждения, что у Разумовского играют по-крупному — а об этом каждая петербургская курица знает, — ничего бы из него не выжали.
Целый час после отъезда канцлера коллегия работала как левой, так и правой рукой, каждый напрягал оба полушария канцелярского мозга, а потом вдруг как отрезало: пошли обсуждать, жаловаться, воздевать руки, обижаться: здесь, понимаешь, работаешь до пота… Даже приезд тайных советников Веселовского и Юрьева никого не остудил, только повернул в другое русло обсуждение проблемы.
Оказывается, среди прочих упреков канцлер выкрикнул слова об излишней болтливости чиновников, более того, болтливости злонамеренной, касающейся разглашения какой-то государственной тайны. Кем? Кому? О чем? На всю коллегию пало подозрение.
А в самом деле, что есть светский разговор, а что суть опасная болтовня и разглашение? Наиважнейшее, всех взволновавшее событие в апреле — это поход русской армии к Рейну на помощь союзникам, то есть австрийцам и англичанам. Какая цель этого похода? Либо прижать хвост прусскому пирату, читай Фридриху II, и пресечь войну — сей Фридрих уже Силезию разорил, вошел в Саксонию, посягнул на Дрезден! — либо влить новые силы в европейские армии и разжечь войну с новой силой, дабы опять-таки прижать хвост Фридриху II. Что же в этих рассуждениях есть разглашение тайны, если сам Господь еще не знает, как повернутся события?
Оказывается, государственная тайна состоит в том, что наши войска вообще куда-то двинулись. Да об этом весь Петербург судачит в каждой гостиной! Да и как не судачить, если любимой сплетней чуть ли не целых два года были рассказы о том, как Бестужев настаивал подписать военный договор с Австрией и как государыня от этого отказывалась. А уж сколько бумаг об этом писано в Иностранной коллегии!
Чего ради государыне Елизавете благоволить к Австрии? Королева их Мария Терезия — наша соперница в женской красоте, и всем памятно ее коварство, когда посол австрийский Ботта вмешался в заговор против нашей государыни. И если кто и пустил тихонький слушок, что лопухинский заговор дутый (каков смельчак!) и что Ботта не имеет к нему отношения, то это ложь, потому что сама Мария Терезия пошла на уступки, сняв полномочия с негодного посла и заключив его в крепость.
Пересказывали любопытные анекдоты, например случай с осой. Договор лежит наконец перед государыней, и она готова его подписать, но в тот момент, когда она поднесла перо к бумаге, на это перо, пачкая крылышки в чернилах, села оса. Естественно, государыня с криком и самыми дурными предчувствиями откинула перо вон, подписание договора отложилось еще на полгода.
Обер-секретарь Пуговишников, хоть он и есть самый главный сплетник, бьет кулаком по столу: «Разболтался народ! Все языком ла-ла-ла… Да при Анне Иоанновне, царство ей небесное, за такие-то речи!..» Сейчас, конечно, мягкие времена, но ведь и народ не глуп, он всегда каким-то нюхом, кончиком, третьим зрением знает, о чем можно болтать, а о чем нельзя… при свидетелях.
От дела Никиту оторвал окрик из коридора: «Тебя секретарь Набоков искал…» Замечательно, если кому-то понадобился. Как приятно разогнуть спину! Можно было бы сказать: «А что меня искать? Вот он я…» — и с новым рвением приняться за работу, но Никита предпочел немедленно предстать пред очи Набокова.
Секретаря не было на месте, и Никита пошел бродить по комнатам четвертой экспедиции первого департамента. В первом кабинете о Набокове сегодня слыхом не слыхали и слышать не хотели, во втором — «он был только что, но куда-то вышел». Наконец Никите указали на комнатенку переводчика, куда Набоков должен был непременно заявиться в ближайшее время.
Комната переводчика была пуста. Никита сел за стол, заваленный бумагами, пачками и словарями. В забранное решеткой, давно не мытое окно заглянуло апрельское солнце. По словарю путешествовала ожившая на весеннем тепле муха. Удивительно, что лакомого находят эти жужжащие твари в Иностранной коллегии? Муха достигла края словаря и беспомощно свалилась на украшенную длинной витиеватой подписью бумагу, затрепетала крылышками, пытаясь перевернуться.
Именно из-за мухи Никите вздумалось проветрить это бумажное, пыльное, провонявшее табаком царство. Окно, видно, уже открывали. Шпингалет был поломан, и оконную ручку плотно приторочили веревкой к косо вбитому гвоздю. Он размотал веревку. В этот момент какой-то болван, перепутав комнаты или просто из любопытства, открыл дверь. Он ее тут же захлопнул, но этого оказалось достаточно, чтобы оконная рама рванулась из рук Никиты, а сквозняк разметал по комнате все бумаги. Чертыхаясь, он набросил веревку на гвоздь и бросился собирать бумаги. Последней он поднял с пола ту самую, украшенную длинной подписью: «Остаюсь ваша любящая дочь, Их Императорское Высочество, великая княгиня Екатерина».
Никита не верил своим глазам — неужели это ее почерк? И какие аккуратненькие буковки! Никита посмотрел в начало бумаги. Это было письмо к герцогу Ангальт-Цербстскому. «Милостивые государи родитель мой и родительница! Здравствуйте с дорогими моими братьями и прочими родственниками! Объявляю вам, что сама я и царственный супруг мой Петр Федорович по воле Божьей обретаемся в добром здравии…»
Никита перевел дух, положил письмо на стол и отвернулся в нерешительности. Несколько вопросов сразу, теснясь и оттого сбивая со смысла, вертелись в голове. Первый, а может, и не первый, но главный — отчего великая княгиня пишет письмо в Германию по-русски? И с какой стати, скажите на милость, царственное письмо объявилось в Иностранной коллегии — ошибки в нем, что ли, выправляют? Понимая, что читать чужие письма дурно, и оттого кляня себя за неуемное любопытство, Никита опять потянулся к письму взглядом. В коридоре послышались шаги, Никита успел прочитать одну фразу: «Государыня велела говеть» — и быстро отошел к окну.
В комнату вошел Набоков:
— А… князь, вот кстати. Пойдем ко мне.
Разговор с секретарем был коротким. В другое время Никита наверняка обрадовался бы, что его переводят в паспортный подотдел — все-таки живая работа, — но сейчас ему более всего хотелось остаться одному, подумать…
— …Будешь в числе прочих оформлять выездные паспорта для подданных государства Российского и въездные для иностранных…
Никита согласно кивал, а сам думал о недавней встрече с великой княгиней, пусть косвенной, через письмо, но ведь можно представить, как макала она перо в чернильницу, как проверяла, нет ли волоска на кончике пера, как писала потом, склонив голову набок.
— Ты что улыбаешься? — спросил Набоков.
— Радуюсь за калмыков и уральских казаков. — Никита стал серьезным. — Их судьбы попадут в более профессиональные руки.
Набоков рассмеялся:
— Поздравляю, князь, с новым назначением. Поверь, это полезная работа. К делу приступить немедля.
Кабинет в новом подотделе ничем не отличался от прежнего — те же окрашенные в неопределенный цвет стены, те же преклонного возраста столы — поизносились в канцелярских потугах, те же разговоры, и в то же время все было другим, потому что новое назначение так мистически совпало с чтением письма знатнейшей дамы. «Государыня велела говеть…» О милая, милая… Вспоминать о ней тяжкий грех, но ведь вспоминается: перед глазами стоит зимняя дорога, крутятся колеса, дует ветер, вздувая поземку… или вдруг затихнет все, и на лес хлопьями посыплется снег. Красота вокруг такая, что хочется плакать и молиться.
У знатной дамы много имен — Софья, Фредерика, Августа и, наконец, Екатерина, но есть еще одно имя, сейчас наверняка забытое окружающими ее царедворцами, — Фике. Так звали худенькую девочку в заячьих мехах. Она очень спешила в Россию, что не мешало ей мило переглядываться и кокетничать со случайным попутчиком — геттингенским студентом.
Первой бумагой, которую Никита оформил в этот день, был паспорт на имя Ханса Леонарда Гольденберга, дворянина, представленного прусскому послу. Дворянин прибыл в Россию по делам купеческим, а именно для купли пеньки и парусины.
Счастливых вам дел, Ханс Леонард…
Глава, которая могла бы называться вступлением, если бы она была первой
Спешу предупредить читателя, что глава эта носит чисто справочный характер, а то, что имеет отношение к сюжету, умещается в конце ее в четырех абзацах. Дать краткую историческую справку о событиях, предшествующих нашему повествованию, автора понуждает, быть может, не излишняя добросовестность, а скорее наивная вера, что это интересно.
Если читатель придерживается другого мнения, то он смело может опустить эту главу, помня, что, встретив в тексте незнакомые имена из семьи Романовых, их царедворцев и иностранных послов, ему следует отлистать страницы назад и найти требуемые пояснения.
Заранее прошу прощения за рассыпанные там и сям сведения о политической жизни XVIII века. Эти справки в какой-то мере замедляют развитие сюжета, зато дают возможность автору перевести дух, а также объяснить себе самой внутреннюю логику мыслей и поступков своих персонажей.
Итак… В XVIII веке одним из самых важных вопросов внутренней русской политики был вопрос о престолонаследии. Виной тому было то, что государь наш Петр Великий (или Петр Безумный, как по сию пору называют его в мусульманском мире) имел соправителя, и, хоть брат его Иван был от природы «скорбен головою» и умер в тридцатилетнем возрасте, потомство его, по русским законам, обладало такими же правами на престол, как и дети самого преобразователя.
При жизни Петр I имел неоспоримую политическую силу и мог не считаться с конкурирующей великокняжеской ветвью. Будь сын его Алексей способен продолжить дело, начатое отцом, старая традиция престолонаследия была бы продолжена: от отца к старшему сыну, то есть по прямой нисходящей линии. Но Алексей был отцу врагом. Чем кончилась их распря, известно каждому, и только о способе убийства несчастного царевича историки спорят до сих пор.
Мы не будем на этих страницах обсуждать величайшую пользу и величайший вред, которые нанес России Петр Великий, скажем только, что дело преобразователя, как он его понимал, было главным в его жизни и он не мог позволить себе передать трон русский в случайные руки. Поэтому и появился указ, по которому наследник назначался самим правителем.
Вполне разумный указ, беда только в том, что Петр, всем сердцем радея о соблюдении этого указа и понимая всю его значимость, так и не успел при жизни назначить себе наследника. В предсмертный час он прохрипел только: «Оставлю все…» — и умолк навсегда. Наверное, это только легенда, за правдивость которой нельзя поручиться, но даже теперь, два с половиной века спустя, больно и досадно думать, что пошли природа сил государю еще на минуту, и выдохнул бы он всеми ожидаемое имя, и не было бы всей последующей чехарды, которая образовалась потом вокруг русского трона.
Хотя по зрелом размышлении, будь у Петра эта лишняя минута, будь даже лишний предсмертный час, он бы и его употребил не на точное указание имени наследника, а на выбор, который мучил его не только последние годы, но и секунды.
Меншиков с гвардейцами посадил на престол царственную супругу — Екатерину-шведку, которая через два года преставилась от желудочной болезни. Злые языки говорили, что она была отравлена засахаренной грушей — конфетами, что были разложены на подносах по всему Летнему дворцу.
А дальше на русском троне сидели поочередно: молодая ветвь то Ивана, то Петра — и все вроде Романовы. Петр II — внук Петра Великого и сын названного Алексея, далее — Анна Иоанновна — вторая дочь «скорбного головой» Ивана, Анна Леопольдовна, регентша, тоже Иваново семя — его внучка, — и сам царствующий младенец Иоанн, свергнутый Елизаветой, хоть и носил фамилию Брауншвейгского, занимал трон вполне законно, потому что приходился правнуком слабоумному Ивану Романову.
Ноябрьской ночью 1741 года Елизавета Петровна по лютому холоду шла с гвардейцами от Смольного дворца к Зимнему брать власть — каких только смешных и неожиданных аналогий не таит в себе русская история!
Для всей России Елизавета — Петрова дочь — была давно ожидаемой государыней, и закон закрыл глаза на то, что этих прав она не имела. Даже Русская церковь словно забыла, что родилась Елизавета за три года до брака родителей. А что для церковников есть более презренное, чем внебрачное дитя?
Но то, что закон не был строг, а Церковь забывчива, было во благо России. Ложь во спасение? Может быть, и так. Правда иногда бывает так страшна и остра, что не лечит, а убивает душу. Да и кому была нужна на престоле кровавая Анна Иоанновна с ее верным Бироном и чего хорошего можно было ждать от жалкой ненавистной народу Брауншвейгской фамилии? Свергнутого младенца Ивана с семейством отправили вначале в Ригу, затем решили сослать в Соловки, но ввиду трудности транспортировки задержали в Холмогорах, что в семидесяти верстах от Архангельска.
Взойдя на престол, Елизавета сразу позаботилась о назначении наследника. Государыне тридцать два года, она молода, здорова и вполне способна к деторождению, но по мудрому совету своего окружения не хочет обзаводиться мужем, дабы не делить с ним многострадальный трон русский.
Положение усугубляется еще и тем, что и по петровской линии Елизавету нельзя признать законной наследницей — первой в очереди на трон. Существует тестамент о престолонаследии, подписанный четырнадцать лет назад ее матерью — Екатериной I. По этому тестаменту взошел в свое время на трон Петр II, спустя четыре года он умер от оспы. «…А ежели великий князь без наследников преставится, то имеет по нем права Анна Петровна (старшая дочь Петра Великого) со своими десцендентами, однако ж мужеского пола наследники по женской линии пред женскими предпочтение имеют…»
Анна Петровна умерла, но ее «десценденты», а именно сын Карл Петер Ульрих, обретающийся в Голштинии, имел куда больше прав на престол, чем его царственная тетка. Карл Петер Ульрих Голштинский — Романов по матери, немец по происхождению и воспитанию. Кроме того, в силу родственных связей он имел одинаковые права как на русский, так и на шведский трон. Но не шестнадцатилетнему мальчишке выбирать, где ему править, за него все решает Елизавета. Она вызывает его в Россию и назначает своим наследником.
Распорядившись таким образом судьбой двух законных претендентов на престол, Елизавета предоставила своему окружению развернутую письменную и устную кампанию для упрочения своего политического положения. С амвонов загремели проповеди, с театральных подмостков потек елей, поэты и лиры славословили Лучезарную.
«О матерь своего народа! Тебя произвела природа дела Петровы окончать!» Это Сумароков, он высказал главное из того, что ждала от Елизаветы Россия. Государыня не только дочь Петра, но и продолжательница деятельности его. Образ Петра был «канонизирован», все, что он делал, думал, собирался делать, было верно, прекрасно и неоспоримо. Годы после смерти Петра расценивались однозначно: как времена упадка, страданий, мрака и застоя.
На празднике коронации Елизаветы было дано роскошное театральное действо «Милосердие Титово».
Начиналось все трагически. На сцене плакали дети и девы в «запустелой стране», рыдала лютня, надрывалась флейта: «О, как нам жить в этом хаосе и мраке?» Но вплывала в сопровождении «веселого хора и поющих лиц» на облаке прекрасная Астрея — она спасет несчастную страну! Астрею сопровождали пять добродетелей государыни: Храбрость, Человеколюбие, Великодушие, Справедливость и Милость. Можно продолжать, подробно пересказать все действо, найти в нем и величественные, и смешные стороны. Хотя не стоит излишне насмешничать: все понимают, что бироновщина — это плохо, а Елизавета — хорошо.
Вернемся к наследнику — Карлу Петеру Ульриху. Он приехал в Россию, кляня и ненавидя все русское, король прусский — его кумир. Подражая Фридриху II, он играет на скрипке, на флейте и в войну, правда пока еще оловянными солдатиками.
Очень скоро двор и сама Елизавета убедились, что великий князь и наследник — юноша ума недалекого, образования скудного, характер имеет вздорный, а также излишне привержен Бахусу, то есть пьет без меры в компании самых непотребных людей — егерей да лакеев — и быстро пьянеет.
Но выбор был сделан, и выбор законный. Голштинского князя обратили в греческую веру, нарекли Петром Федоровичем и занялись поиском невесты, дабы «не пресеклась его линия и дала свои десценденты».
Выбор невесты и привоз ее в Москву — это целая глава в русской истории. Бестужев настаивал на браке наследника с Марианной Саксонской, желая упрочить этим союз с Саксонией и прочими морскими державами, читай с Англией. Елизавета медлила и размышляла. Какая Марианна, почему Марианна?
Надо сказать, что Елизавета, доверив Бестужеву руководство страной, по-человечески его недолюбливала. Она ценила его ум, отдавала должное его умению вести политическую интригу, защищала от наветов, которых было великое множество во все семнадцать лет его правления. Историки писали, что в середине XVIII века вся европейская политика, казалось, была помешана на том, чтобы правдами и неправдами свергнуть русского канцлера. Фридрих II с негодованием заявлял, что даже если Елизавета откроет заговор Бестужева против нее, то и тогда будет его защищать.
Все это так, но канцлер столь часто раздражал Елизавету, настолько часто смел быть скучным, назидательным, неизящным, что уж если появилась возможность проявить свою волю в таком женском деле, как выбор невесты, то она с удовольствием этим воспользовалась. Кандидатура Марианны была не единственной. Противники Бестужева — лейб-медик Лесток и воспитатель великого князя швед Брюммер — имели свои виды на невесту великого князя Петра Федоровича.
Надо ли объяснять, что брак наследника — вещь наиважнейшая, в каком-то смысле он надолго определит политику не только в России, но и повлияет на дела в Европе. Креатура Лестока — Брюммера — четырнадцатилетняя девица из маленького городка Цербст под Берлином. София Фредерика Августа, дочь прусского генерала Кристиана Ангальт-Цербстского и жены его Иоганны, особы шустрой, пронырливой — словом, интриганки международного масштаба. Почему удалось Лестоку и Брюммеру уговорить государыню на этой девочке остановить свой выбор?
Родство с немецким домом было в традиции русского двора, традиция эта была заложена Петром I. Кроме того, нищая и незаметная принцесса, по мысли Елизаветы, не имела своего лица и не могла стать исполнителем чьей-либо чуждой России воли. Но чуть ли не главным было то, что София Цербстская была племянницей покойного и, как казалось государыне, еще любимого жениха — Карла Голштинского.
Жениха выбрал Елизавете отец — Петр I, между молодыми людьми возникли самые теплые чувства. Уже и свадьба была назначена, и вдруг накануне важного события принц Карл умирает от оспы. Юная Елизавета была безутешна, даже теперь, по прошествии почти двенадцати лет, при воспоминании о женихе на глаза ее навертываются слезы.
София Цербстская с матерью Иоганной была вызвана депешей в Россию. Им надлежало ехать скрытно под именем графинь Рейнбек, дабы шпионы прусские и прочие, а особливо чуткие уши Бестужева, которые и на расстоянии тысячи километров улавливали нужный звук, не услыхали до времени важной тайны.
В любом учебнике истории можно найти дату путешествия графинь Рейнбек — январь 1744 года, из дневников и писем можно установить, как бедствовали они в дороге, ночуя на убогих постоялых дворах, как боялись угодить в полыньи при переезде рек, как страшились разбойников.
Забытым осталось только маленькое дорожное происшествие, а именно случайное знакомство с русским студентом, который в зимние вакации путешествовал по Германии. Студент прилично изъяснялся по-французски и отлично — по-немецки, вежливым поведением смог угодить маменьке и, конечно же, пленился очаровательной дочкой. Она выглядела несколько старше своих лет — дать ей можно было все семнадцать, — стройная, оживленная, веселая.
Светло-карие глаза ее, словно вбирая в себя цвет величественных «танненбаум» (ах, как прелестно звучало это в ее устах!), становились зелеными, остренький подбородок нетерпеливо вскидывался вверх — она словно торопила карету: скорей, скорей!
Молодой студент и сам не понял, как изменил маршрут. Вместо того чтобы своевременно повернуть к Геттингену, он увязался за каретой и следовал за ней до самой Риги, и только здесь у городской ратуши он узнал, в кого сподобила судьба его влюбиться. Для всех эта девушка, бывшая графиня Рейнбек, стала принцессой Цербстской, а молодой студент все еще таил в душе очаровательное прозвище Фике, губы помнили вкус ее губ, и смех звучал в ушах, словно колокольчики в музыкальной шкатулке.
Никита не поверил. Здесь ошибка, недоразумение, сплетня, если хотите! Никакая она не невеста, а если и везут ее с маменькой в Петербург в царской, роскошной карете, так только потому, что они гостьи государыни. В сопровождении негодующего Гаврилы Никита поспешил в Петербург — им надо объясниться! Пусть Фике сама скажет, что предназначена другому, а вся их дорожная любовь — только шутка, каприз!
Он прожил в Петербурге месяц или около того, так и не встретившись со своей случайной попутчицей. Государыня и весь двор находились в Москве, туда и поехала принцесса Ангальт-Цербстская с дочерью.
Никита терпеливо ждал их возвращения, хотя надежд на встречу не было никаких. Теперь он точно знал, что познакомился в дороге не просто с чужой невестой, а невестой наследника. Каким-то неведомым способом его дорожное приключение стало известно отцу, — наверное, Гаврила проболтался. Князь Оленев не стал устраивать сыну разнос, не попрекнул его за беспечность, но сделал все, чтобы Никита как можно скорее вернулся в Геттинген и продолжил учение.
Тайная любовь Никиты стала известна друзьям. Саша не удержался от того, чтобы позубоскалить: «Много насмотрено, мало накуплено…» Он не желал относиться серьезно к увлечению друга. «Считай, что она умерла, — и дело с концом!» — таков был его совет. Алеша был деликатнее, никаких советов не давал. «Вот ведь угораздило тебя…» — и весь сказ. Он считал, что любовь Никиты сродни болезни — лихорадке или тифу, и втайне надеялся, что время эту болезнь излечит.
Четыре года — большой срок. У Никиты хватило ума поставить на своих воспоминаниях жирный крест, но с самого первого дня возвращения домой он ждал, что судьба пошлет ему случай встретиться с бывшей Фике, ныне их высочеством великой княгиней Екатериной.
О возобновлении каких бы то ни было отношений не могло быть и речи, но ведь он клятву давал на постоялом дворе близ Риги. Забытая богом дыра среди снегов, жалкая халупа, где Иоганна, Фике, горничная Шенк и вся их челядь вынуждены были ночевать в одной слабо протопленной комнате. За окном выл ветер, в соседней горнице плакали дети, собака надрывалась от лая, чуя волков, а Никита и Фике целовались в холодных сенцах.
— Будете моим рыцарем? — Она спрашивала очень серьезно. — Будете верны мне всю жизнь?
— Да, да… — твердил Никита восторженно, стоя перед ней на одном колене.
Холодная ручка коснулась его лба, словно благословляя. Потом раздался пронзительный, резкий голос матери: «Фике, где вы?» И она исчезла.
Наверное, великая княгиня забыла эту клятву и, может быть, ни секунды не относилась к ней всерьез — игра, шутка… Это ее право. А право Никиты помнить о клятве всегда и при первом знаке прийти на зов, даже если этот зов будет опять пустым капризом.
Белов
Сашу Белова, блестящего гвардейского офицера, флигель-адъютанта генерала Чернышевского и мужа одной из самых красивых женщин России — Анастасии Ягужинской, нельзя было назвать в полной мере счастливым человеком. Правда, вопрос о счастье, тем более полном, уже таит в себе некоторое противоречие. Полностью счастливы одни дураки, а на краткий миг — влюбленные. Жизнь же умного человека не может состоять из сплошного, косяком плывущего счастья, потому что она складывается из коротких удач, мелких, а иногда и крупных неприятностей, неотвратимых обид, хорошего, но и плохого настроения, дрянной погоды, жмущих сапог, перманентного безденежья и прочей ерунды, вопрос только — вышиты ли эти, выражаясь образным языком, составляющие бытия по белому или по черному фону.
Если бы нищий курсант навигацкой школы увидел в каком-либо волшебном стекле, какую он за пять лет сделает карьеру, голову потерял бы от восторга, а теперь он подгоняет каждый день кнутом, чтоб быстрей пробежал, чтоб выбраться наконец из будней для какого-то особого праздника, а каким он должен быть, этот праздник, Саша и сам не знал.
Простив Анастасию за мать, которая участвовала в заговоре, а теперь, безъязыкая, томилась в ссылке под Якутском, государыня сделала ее своей фрейлиной, а после замужества с Беловым — статс-дамой. Простить-то — простила, а полюбить — не полюбила. Жить Анастасии Елизавета назначила при дворце в небольших, плохо обставленных покойцах, и новоиспеченная статс-дама никак не могла понять, что это — знак особого расположения или желание, чтобы дочь опальной заговорщицы была всегда на глазах. Возвращенный дом покойного отца ее Ягужинского, что на Малой Морской, по большей части пустовал, потому что Саша имел жилье в апартаментах генерала Чернышевского, у которого служил, и только изредка, когда удавалось сбежать от бдительного ока гофмейстерины-начальницы, Анастасия встречалась в нем с мужем, чтобы пожить пару дней примерными супругами.
Чаще Саша виделся с женой во дворце, в знак особой милости ему даже разрешалось пожить какой-то срок в ее нетопленых покоях, но что это была за жизнь! Ему казалось, что каждый их шаг во дворце просматривается, как движение рыб в аквариуме. Кроме того, сам дворец, с его беспорядочным бытом, сплетнями, наушничеством, мелочными переживаниями, мол, кто-то не так посмотрел или не в полную силу улыбнулся, претил Саше. Он с удивлением понял, что рожден педантом и привержен порядку, чтоб есть вовремя и спать семь часов — не меньше.
И получилось так, что брак их стал еще одной формой ожидания тех светлых дней, когда сменятся обстоятельства и они наконец станут принадлежать друг другу в полной мере. Добро бы Анастасия жила постоянно в Петербурге, ан нет… Государыня ненавидела жить на одном месте, как заведенная ездила она то в Петергоф, то в Царское, то в Гостилицы, к любимому своему фавориту Алексею Разумовскому, то на богомолье, и Анастасия в числе прочей свиты повторяла маршрут государыни. Так прошел год, другой… а потом стало понятно, что так жить чете Беловых на роду написано, и поэтому оба радовались каждой встрече друг с другом.
Философски настроенный Никита, выслушав очередной раз не жалобы, а скорей брюзжание друга, ответил ему вопросом: «А может быть, оно и к лучшему? Любовь не переносит обыденности, утреннего кофе в неглиже, насморка и головной боли, безденежья и враз испортившегося настроения, а вы с Анастасией — вечные молодожены!» — «Тогда, пожалуй, я не завидую молодоженам», — ответил ему Саша.
Еще служба его дурацкая! Генерал Чернышевский, человек в летах, по-солдатски простодушный, вознесенный коллегией на высокий пост за прежние, еще при Петре I оказанные государству услуги, искренне считал, что флигель-адъютанты придуманы исключительно для исполнения его личных желаний, которых, несмотря на возраст, у него было великое множество, и не последнее в них место занимали амурные. Почти все ординарцы и адъютанты должны были жить при особе генерала, у него же столовались в общей, казенного вида комнате. Помещение это, продолговатое, с узкими, на голландский манер, окнами, с литографиями на стенах и длинным столом с каруселью чашек и вечно кипящим самоваром, было всегда заполнено людьми. Кто-то очень деловито входил и выходил, лица все имели важно прихмуренные и обеспокоенные какой-то важной патриотической мыслью. Генерал любил эту комнату и часто в нее захаживал, чтобы запросто попить чайку с подчиненными. Личина непроходящей озабоченности очень ему нравилась, наводя на мысль, что это не просто столовая, а штаб-квартира несуществующих военных действий.
День начинался с того, что Саша скакал во дворец, чтобы расспросить у челяди, какое ныне у матушки государыни настроение и не ждут ли генерала Чернышевского немедленно ко двору. Ответ был всегда один — государыня еще почивают, генерала не ждут, а коли будет в нем надоба, то будет прислан особый курьер.
Каждое утро Сашу терзала одна и та же мысль — не ездить никуда, а соснуть в соседней комнатенке, чтоб через час предстать пред генералом все с той же фразой: «Почивают, а коли будет нужда…» — и так далее, но у него хватало ума этого не делать. Еще донесет какой-нибудь дурак, а генерал усмотрит в Сашином поведении чуть ли не измену родине.
Далее целый день мотаешься по курьерским делам или скачешь подле колеса генеральской кареты. Визиты, черт их дери… К вельможам военным и партикулярным, к фаворитам и родственницам государыни, к послам иноземным и лицам духовным, а также ко вдовушкам, коих покойные мужья воевали когда-то в начальниках ныне здравствующего генерала. Во время визитов адъютантам надлежало терпеливо ждать в прихожих да тесных буфетных и благодарить судьбу, если там были канапе или хотя бы стулья.
Служба эта, однако, считалась престижной, и многие завидовали Саше за связи при дворе и благорасположение к нему сильных мира сего.
Унылость службы и вечное безденежье пристрастили Сашу к картам. Впрочем, играли все, а уж гвардейскому офицеру не играть — это все равно что иметь тайный порок вроде мужского бессилия или клинической скаредности. И то сказать, бережливость не в чести у русского человека. Если в католических или лютеранских странах безответственный мот осуждается не только Церковью, но и общественным мнением, потому что мотовством своим вредит душе, разоряет наследников и тем наносит вред государству, то в России безудержное траченье — безоглядное, не считая, — называется широкостью натуры, почти удалью и вполне приветствуется народом.
Саша умел считать деньги, говоря при этом, что он не скуп, но бережлив, а что думают по этому поводу окружающие, ему было наплевать. Всем играм он предпочитал ломбер и кадрилью, в игре был сдержан, чувствовал противника, ставки не завышал и почти всегда был в выигрыше. Удача его в картах вызывала не только восхищение, но и зависть.
Неожиданно разразился скандал. Собрались в «Красном кабаке», старомодном притоне, который еще со времен Петра I облюбовали гвардейцы. В этот вечер Саша играл особенно удачно. И нашелся болван, скорее негодяй, который в сильном подпитии, трезвым бы он не осмелился, громко выкрикнул предположение: «А не играет ли Белов порошковыми картами?» Негодяй был немедленно призван к барьеру, и здесь же на болоте, что отделяет «Красный кабак» от Петербурга, ранним утром произошла дуэль. На этой дуэли надо остановиться подробнее, потому что она сыграла роковую роль в Сашиной судьбе.
Игра в ту ночь была трудной, не было настоящего веселья, не было азарта, все как будто работу справляли, а тут еще следящий за каждым Сашиным движением мрачный подвыпивший тип. Бледное лицо его с кислым ртом и прилипшими к потному лбу кудельками показалось Саше знакомым, но в кабаке было темно, чадно, где тут разглядишь, когда надо считать фишки. И только когда были брошены оскорбительные слова и Саша схватился за шпагу, чей-то рассудительный голос прошептал в ухо:
— Не связывайся! Дай в рожу кулаком, с него довольно будет. Это же Бестужев!
— А по мне, хоть королева английская! К барьеру! — крикнул Саша, он был в бешенстве.
О непутевом графе Антоне, единственном сыне всесильного канцлера, ходила по Петербургу дурная слава. Давно подмечено: если судьба не может отомстить человеку лично, она мстит ему через детей. Много сил, времени, денег потратил канцлер для устройства карьеры сына. Он сделал его камергером при дворе, подыскал блестящую невесту — графиню Авдотью Даниловну, племянницу Разумовских. Год назад он отправил молодую чету в Вену с почетной миссией — поздравлениями по случаю рождения эрцгерцога Леопольда.
Но благодетельствовать Бестужеву-младшему — это лить воду в бездонную бочку. Граф Антон был необразован, груб, самонадеян, а хуже всего — пил горькую и был скверен во хмелю. Жену он тиранил, вечно ввязывался в скандальные истории, с отцом был крайне непочтителен, а из Вены привез такие долги, что, говорят, папенька учил его подзатыльниками.
Все это было известно Саше, а не признал он сразу эту пьяную рожу только потому, что никогда не общался с графом и видел его кратко только издали. Венская поездка, а скорее беспробудное пьянство, внесла в лицо и фигуру молодого графа свои коррективы — он как-то странно ссутулился, словно носил на спине непосильную поклажу, руки обвисли, и подбородок сам собой утыкался в грудь, шея отказывалась держать эту хмельную, дурью набитую голову.
Саше предстояло выбрать оружие, он остановился на шпагах. Бестужев не возражал, только встряхивал головой, словно от мухи отбивался.
Пока дошли по осклизлой тропочке до лужайки, где не одно поколение гвардейцев сводило счеты, графа совсем развезло, он успел упасть, вываляв в грязи не только руки и одежду, но и лицо.
— Бестужев, ты на ногах не стоишь! Проси прощения или отложи дуэль! — предложил один из секундантов.
Тот опять встряхнул головой и прохрипел только одно слово: «Пистолеты!..»
Саша ненавидел этого человека! Нет большего оскорбления, чем обвинение в шулерстве, но, скрипя зубами от ярости, он сказал, что согласен на пистолеты, но лучше все-таки перенести дуэль на завтра — не стрелять же в эту беспомощную скотину, пародию на род человеческий.
Граф Антон опять забубнил что-то нечленораздельное. Смысл речей нельзя было понять, но тон их был оскорбительный.
Секунданты отмерили шаги. Прежде чем идти на условленное место, Саша оглянулся на обидчика и поймал его взгляд. В нем были ненависть, тоска, но он был вполне осмыслен, и, что удивительно, главным его выражением было любопытство. Можно было подумать, что у графа имеются к Саше какие-то свои счеты, чем-то он ему хоть и в ненависти, но интересен, а обвинение в шулерстве — только предлог, чтобы обидеть посильнее.
Саша выругался негромко. Какое дело графу Антону до его, Сашиной, жизни? А может быть, это папенька все подстроил, желания канцлера неисповедимы. Саша решил, что не будет наказывать графа смертью. Для этих дел надобно, чтобы противник был трезв, иначе это противу правил чести дворянской.
— Падаль… — прошептал Саша, вскинув пистолет. — Пальну на воздух. — Он сам себе не хотел сознаться, что граф вызывает у него не только брезгливость, но и жалость.
Снег на лужайке уже стаял, обнажив глинистую, поросшую жухлым бурьяном почву, в овраге шумели холодные ручьи. Саша готов был поклясться, что выстрелил уже после того, как граф рухнул в грязь, может быть, на доли секунды, но после. Отчего же он кричит таким страшным голосом? Мало того что он дурак и скандалист, так он еще и трус!
Секунданты бросились к графу. Пуля прошла через ладонь, камзол и лицо его были испачканы кровью. Может, он сам в себя выстрелил? Саша медленно приближался к лежащему, как груда тряпья, графу, и в тот самый момент, когда секунданты подняли его на руки, граф извернулся и сделал ответный выстрел. Словно свежий сквозняк дунул в Сашину щеку, от смерти его отделял вершок, не больше.
Далее события развивались следующим образом. Наутро, протрезвев и увидев свою стянутую бинтами руку, граф Антон, вместо того чтобы раскаяться в пьяной болтовне, сел к столу и корявым почерком накатал бумагу по инстанции с жалобой на членовредительство.
По петербургским гостиным пошли оживленные разговоры. Конечно, все общество обсуждало пьяного дуэлянта, но многие просто развлекались. Слышали новость? Бестужев-сын учинил скандал, устроил дуэль, а теперь жалуется. Ну, ему это не впервой… Казалось, общество радуется, что есть на свете такие негодяи, что готовы дворянскую честь запихнуть в канцелярскую реляцию, читай донос. А вы слышали, куда он ранен? В ладонь… Не иначе он пытался поймать пулю, чтобы спасти свою замечательную жизнь! Вот канцлеру-то радость… ха-ха-ха…
Но Саше было не до смеха. Самое меньшее, что ему грозило после разбора дела, — это ссылка в дальние тобольские степи или астраханские лиманы.
Белов жил как в чаду. Генерал Чернышевский хлопотал за своего подопечного, Анастасия ломала в отчаянии руки. Она хотела броситься к ногам государыни, но умные люди отсоветовали ей делать столь опрометчивый шаг. Возможно, Елизавета еще и не знает ничего. А потому не стоит лить масло в огонь, всем известно — государыня строжайше запретила дуэли.
Никита узнал о злополучной дуэли не сразу, Саше стыдно было исповедоваться перед другом — связался с дрянью и стал участником фарса. Никита, однако, отнесся к событиям весьма серьезно, а точнее сказать, пришел в бешенство. Он встретился с графом Антоном на улице, поклонился вежливо:
— Мы не представлены… Но для того, что я имею вам сообщить, это и не важно.
Бестужев молча и внимательно смотрел на молодого человека, видно было, что он знает, кто его остановил.
— Если Белов будет разжалован и сослан, — продолжал Никита, — вам предстоит драться со мной.
Граф скривился, придержал забинтованной рукой треуголку, которую трепал ветер, и молча проследовал дальше.
Никита ничего не сказал Саше об уличном разговоре, он был противником дуэлей, но случаются в жизни и безвыходные положения.
Вот в эти-то дни и вынырнул из своего московского небытия на петербургские просторы Василий Федорович Лядащев. Они столкнулись с Сашей на Невской першпективе, зашли в герберг, выпили виноградного вина, вспомнили былые времена, а потом сразились на бильярде. Оказывается, Лядащев объявился в Петербурге месяц назад, приехал в столицу в размышлении, как жить дальше. Держался он с Сашей дружески, словно они всегда были на равной ноге и только вчера расстались. Однако Саша не поверил ни в случайность этой встречи, ни в беспечный, отстраненный треп Лядащева. Естественно, Саше и в голову не пришло жаловаться на неприятности, Лядащев незаметно выведал у него все сам, но, только поставив точку в рассказе, Саша понял, что старому приятелю и благодетелю известно все до мелочей, и, заставив Сашу повториться, он вел себя как меломан, пожелавший услышать знакомую мелодийку в исполнении автора.
— Большего скандала, чем был, уже не будет, — подытожил Лядащев их разговор. — Все уйдет в песок. Поверь старому волку.
Слова Лядащева оказались пророческими. Скандал вдруг рассосался. Еще вчера судачили в гостиных, сегодня вдруг смолкли. Написанная по инстанции бумага куда-то пропала, а граф Антон тихо отбыл в свою загородную усадьбу.
Отъезд графа выглядел вполне естественно — на фоне сельских пейзажей раны затягиваются не в пример быстрее, чем в городских ландшафтах, но злые языки поговаривали, что граф сослан из-за плохого отношения к жене, нажаловалась-де Авдотья Даниловна государыне, а та топнула ногой — доколе граф Антон будет позорить двор? Саше, однако, представлялась совсем другая картина. Из головы не шла встреча с Лядащевым, и, зная прежнее могущество этого человека, он не мог избавиться от мысли, что именно Василий Федорович надавил на скрытые пружины придворной жизни и тем спас «своего молодого друга» от неминуемой кары. Ординарец генерала Чернышевского совершенно определенно намекнул Саше, что Лядащев вернулся на службу в Тайную канцелярию, но скрытно от всех, работая по особо важным поручениям. Это была сплетня, но Саше хотелось в нее верить, и он в нее поверил.
Проклятая дуэль состоялась полмесяца назад или около того, а сейчас, в жиденький апрельский вечерок, Лядащев и Никита сидят за столом в доме на Малой Морской, приветливо улыбаются хозяину, а Саша из кожи вон лезет, чтобы придумать, о чем с ними говорить. С каждым в отдельности — о чем угодно, слова сами с языка летят, и всегда времени не хватает, чтоб исчерпать все темы, но когда гости смотрят в разные стороны и даже не пытаются замять неловкость, а всем видом выказывают свою неприязнь друг к другу, то здесь хозяину надо находить выход из положения.
Они пришли вдвоем, и поначалу Саша удивился, решив, что у Лядащева и Никиты появились какие-то общие дела. Недоразумение быстро разрешилось: они столкнулись у подъезда, холодно, но вежливо раскланялись, хором осведомились у лакея, дома ли хозяин, и так же молча, гуськом, прошли в комнату.
Лядащев наконец пришел Саше на помощь — заинтересовался часами на камине и начал болтать по-светски, вызывая Никиту на беседу.
— Забавно… У древних тоже было в сутках двадцать четыре часа, но в течение дня они распоряжались этими часами, как им захочется, то есть брали время от рассвета до заката и делили его на двенадцать. Поэтому летние часы днем были очень длинны, а зимние совсем коротки. Помимо солнечных, о которых все знают, существовали еще водяные часы. — Он принял мечтательный вид. — Дева бросила жемчужину в сосуд, чтобы остановить время…
Никита глянул на него диковато:
— Какая дева?
— Из древней поэмы. По бассейну плавал сосуд с крохотной дырочкой в дне, наполняясь, он отмерял секунды. Остроумно… Это уже потом появились колеса, маятники и, наконец, пружина…
— Лядащев, я вас не узнаю! — вмешался Саша. — Вас интересуют часы?
— Не столько часы, сколько время.
— Пятнадцать минут девятого…
— Они, кстати, отстают, но я не об этом. Я говорю о времени как о понятии. Обычно это не занимает молодых.
— В тридцать с гаком вы причислили себя к старикам? — рассмеялся Саша.
— Все зависит от того, какой гак, — с насмешливой улыбкой отозвался Лядащев, рассматривая Никиту, словно дразня.
— Время бывает несовершенное и совершенное, — сказал тот ворчливо и, понимая всю неуместность такой интонации и злясь на себя, отвернулся.
— И наше время, конечно, несовершенное?
— Василий Федорович, при чем здесь политическая оценка? Никита пишет стихи.
— А ты не подсказывай, — бросил Никита другу. — Наше время с грамматической точки зрения несовершенное… Мы пытаемся жить в настоящее время, живем на самом деле в прошедшем, все Петра-батюшку поминаем, хотя должны были бы задуматься о будущем… вот. — И тут же одернул себя: «Ну зачем я добавил это дурацкое „вот“, мальчишество, честное слово. И зачем говорю эдак красиво? И кому? Сыщику…»
Лядащев добродушно рассмеялся. Саша успел заметить за ним особенность, которой ранее не было: к месту и не к месту высказывать мысли нравоучительного или познавательного свойства. Странно, что Никита так неохотно поддерживает беседу, — он обожает познавательные разговоры.
Появился лакей, в камзоле с галунами и шелковых чулках, с немым вопросом: подавать ужин? Лядащев, глядя на лакея, поцокал языком: мол, широко живешь, Белов, по средствам ли?
Да, да, поторопитесь с ужином… Саша немедленно отправил лакея с глаз. Ишь, вырядился! В отсутствие хозяев челядь ходила в немыслимых одеяниях, головы забывали чесать, а здесь господский парик натянул на уши, знает, негодяй, что не получит за это взбучки, лакей — лицо дома! Только бы ужин подали приличный. Впрочем, Иван — парень расторопный, догадался, наверное, сбегать в трактир за провизией.
— Я слышал, вы служите в Иностранной коллегии? — спросил Лядащев, закидывая левую ногу на правую.
— Именно, — коротко буркнул Никита.
— И как же ваша доблестная коллегия трудится в делах иностранных?
— Без удовольствия. Шпионов ищет. Хотя это вовсе не входит в круг ее обязанностей.
— Вы меня обнадежили, князь. — Лядащев ловко перекинул правую ногу на левую. — Коли есть шпионы, мое бывшее ведомство не останется без работы.
Тон у Лядащева стал нескрываемо язвительный, слово «князь» он произнес с особым вкусом, словно позванивая мягким «з». У Саши окончательно испортилось настроение. Только бы Никита не решил, что это намек на его происхождение. Старый Оленев усыновил Никиту, сделав его своим наследником, но тот по-прежнему очень болезненно реагирует на подобные замечания. И что Лядащев к нему привязался?
— На Святой Руси да без Тайной канцелярии, — усмехнулся Никита. — Не будет работы, так вы сами ее себе придумаете.
— Остроумная мысль, а? — Лядащев повернулся к Саше. — Ты как на это смотришь, Белов?
— А я на это вообще стараюсь не смотреть, — поторопился с ответом Саша и, желая прекратить словесную перепалку, обратился к Никите домашним, дружеским тоном: — Ты по делу пришел или просто так?
— Просто так… И еще хотел узнать, не намечается ли на ближайшую неделю маскарад или бал? Я же ни разу во дворце не был!
— Неужто и тебя потянуло на танцы? — рассмеялся Саша. — Однако сейчас во дворце не танцуют, а когда начнут плясать — неизвестно. Великая княгиня Екатерина больна.
— Ка-ак? — В голосе Никиты прозвучало истинное потрясение. — Она же только что была здорова! Опасна ли ее болезнь?
Лядащев посмотрел на него внимательно, и Саша по-своему истолковал этот взгляд.
— Никита, не задавай лишних вопросов. Речи о здоровье особ царского дома караются по указу…
— Да будет тебе, — перебил его Лядащев. — Здесь все свои.
Никита все никак не мог прийти в себя, взгляд его словно заморозило, фигура окаменела, и только пальцы стучали по коленке перебором — от мизинца к указательному и обратно. Неожиданно он встал и направился к двери.
— Я, пожалуй, пойду… Нечего жемчужиной, — он скривился в сторону Лядащева, — затыкать время.
— А ужин? — Саша искренне огорчился. — Иван за шампанским побежал. Такая встреча!
— В другой раз выпьем за встречу. Мне тоже пора, — сказал Лядащев, поднимаясь.
В полном недоумении Саша проводил гостей до двери, отчетливо представляя, как они сейчас на улице раскланяются и разойдутся в разные стороны. Зачем приходил Никита — это ясно, снял с души запрет и решил хоть издали посмотреть на великую княгиню. А вот что Лядащеву понадобилось в его доме, Саша понять не мог. «Да ничего не понадобилось, — пытался он уговорить себя. — Шел мимо и подумал: дай зайду…»
Кстати сказать, все именно так и было. Но Саша не мог принять столь простое объяснение, слишком уж значительно выглядела эта встреча. Словно сама судьба распорядилась столкнуть вместе Никиту и Лядащева и дать им возможность внимательно посмотреть друг другу в глаза.
Екатерина
Великая княгиня Екатерина лежала в жару за шелковым пологом алькова, лицо ее, руки и грудь покрывала мелкая сыпь, губы распухли и окантовались кровавой коркой. Горничные говорили, что от алькова тянет жаром, как от протопленной печки.
Доктор Бургав определенно сказал, что это оспа. Лейб-медик императрицы Лесток предложил пустить кровь, что было сделано немедленно. Доктора объяснялись меж собой шепотом, но чуткое ухо Екатерины поймало страшное слово — оспа. Хирург Гюйон заметил, как она изменилась в лице, и тут же стал уговаривать докторов, что диагноз неточен, болезнь, скорей всего, напоминает краснуху или корь.
Гюйон был личным хирургом Екатерины, профессором «бабичьего дела», как говорили при дворе. Он должен принять у великой княгини роды, и только он знал, к великому своему сожалению, что после пяти лет брака супруга наследника все еще оставалась девицей.
Заверения хирурга и его ласковый взгляд несколько утешили Екатерину. Она закрыла глаза, худая рука ее в повязке после кровопускания казалась прозрачной, ногти потемнели. Доктора на цыпочках вышли из комнаты.
Приставленная к великой княгине статс-дама Чоглакова, в девичестве Гендрикова, родственница самой Елизаветы, принесла чашку бульона, поставила на столик. Потом цыкнула на девочку-калмычку, сидевшую в изголовье Екатерины, и показала ей глазами на дверь. Девочка сделала вид, что не замечает приказа, и истово стала махать над головой больной веером.
Чоглакова неодобрительно пожала плечами и поплыла к двери, поддерживая руками, словно драгоценный ларец, свой сильно выпирающий живот. Чоглакова всегда была беременна, а платья шила в тот короткий период, когда дитя еще не было зачато. Сейчас статс-дама выглядела ужасно — юбка без фижм, роба топорщилась, не в силах прикрыть объемные бедра, и в другое время Екатерина посмеялась бы всласть. Теперь ей было не до этого.
Как только за Чоглаковой закрылась дверь, великая княгиня ощупала лицо. Лучше смерть, чем оспа. Царственный супруг до оспы вовсе не был уродлив, он даже был хорош собой… Когда они встретились в первый раз? Это было в Германии, в Гамбурге, в доме бабушки Альбертины Фредерики Баден-Дурлахской, вдовы Кристиана Августа Голштин-Готторпского, епископа Любекского. Бог мой, почему у немцев так много имен на одного человека?! Как славно, что царственного супруга зовут просто Петр. Он тогда сказал: «Ах, милая кузина… Я очень рад видеть вас!» Сказал и чиркнул ногой по паркету, на нем были длинные лаковые башмаки с лиловыми бантами. В одиннадцать лет кожа у Петра была нежная, голубая и прозрачная, как у той принцессы из романа… Какого романа? Нет, не вспомнить, не важно… У принцессы была такая нежная кожа, что, когда она пила красное вино, на шее ее было видно, как оно течет… Кровавые струйки, кровавый поток… Куда он несет ее?
Если оспа, то лучше умереть. Она очень изменилась за последний год и знает об этом. Мужчины провожают ее глазами и делают комплименты. Впрочем, только иностранные мужчины, русские не осмеливаются. Если русские мужчины оказывают ей знаки внимания, их немедленно переводят куда-нибудь подальше — в Казань, Углич, а то и в крепость.
Екатерина заворочалась, пытаясь отлепить от простыни тело. Калмычка склонилась к самым ее губам, прислушалась, потом стремительно выбежала из комнаты.
— Мадам спрашивает, какое сегодня число?
— Что за вздор? — с раздражением ответила Чоглакова. — Уж не собралась ли она умирать?
Рядом с Чоглаковой сидела камер-фрау Крузе. Немолодая, неряшливая, любительница выпить, она была добрее молодой статс-дамы.
— Двадцатое апреля было с утра, — сжалилась Крузе. — А год она не спрашивает? Видно, бредит…
— Бедная девочка, бедная Екатерина… — вздохнула вдруг Чоглакова.
В словах ее не было фальши. Чоглакова знала, что Екатерина ее ненавидит, на все попытки наладить отношения отвечает высокомерным молчанием. Конечно, Чоглакова срывалась, но потом объясняла себе: у тебя такая должность, ты перед государыней в ответе. Велено оберегать великую княгиню от пустых разговоров и нежелательных общений — вот и оберегай, неси свой крест, а любить ее весьма необязательно. Но иногда против воли в душе Чоглаковой появлялась жалость к юной супруге наследника. Без родителей, без друзей, отец год назад умер в своем Цербсте. Екатерина узнала об этом из депеши, опухла от слез, на люди показаться было нельзя. И еще на всех дулась, ото всех требовала участия. Государыня разгневалась: «Ведите себя сдержанно, дочь моя, и не пытайтесь выставлять напоказ свое горе! Мы не можем объявить траур. Принц Ангальт-Цербстский не был королем».
— Вот именно, — сказала сама себе Чоглакова, принимаясь за вышивание и немедленно уколов палец. — Вот именно, — повторила она, слизывая кровь. — Если пошла в жены к будущему императору, так веди себя, как подобает царственным особам. Никто тебя силой в Россию не тянул.
Екатерина лежала с открытыми глазами, ожидая девочку, и, когда та сообщила ей дату, повторив слово в слово фразу Крузе, она слабо улыбнулась, вернее, поморщилась, не в силах разлепить опухшие губы.
— Что, мадам? — прошептала калмычка.
— Ничего…
Значит, завтра с утра ей исполнится семнадцать. Интересно, вспомнит ли кто-нибудь о дате ее рождения? В начале апреля царственная тетушка Елизавета помнила. Для Екатерины был заказан брильянтовый убор — ожерелье и диадема. Сейчас, когда она лежит в жару с подозрением на оспу, о дне рождения можно не вспоминать. Оспа так заразна!..
Интересно, подарят ли ей после выздоровления убор или тоже забудут? Хорошо, что Елизавета надумала подарить убор, а не деньги… Деньги непременно пошли бы в счет долга, оставленного матушкой. Отчего у других бывают матери, которые одаривают своих дочерей? Отчего у нас такая мать, которая только и делает, что тянет одеяло на себя, и все ей мало, мало… В бытность свою в России она у дочери подарки Елизаветы силой отнимала и не стеснялась показываться в обществе в ее мехах и брильянтах.
А в тайной записке, переданной Сакромозо, она опять просит — нельзя ли получить Курляндию для брата Фрица? О господи, так не понимать ее жизни! Екатерина не видит императрицу месяцами, Бестужев ее ненавидит, супруг Петр — большой ребенок, что с него взять? Ее удел — книги, вышивание, скука, а теперь вот… оспа. Но она выздоровеет, непременно. Организм переборет все: оспу, краснуху, нелюбовь Чоглаковой, глупость и пьянство Крузе. Вот только не следили бы за каждым шагом, не шпионили. Это Бестужев вбил в их глупые головы, что каждое, самое невинное слово, сказанное Екатериной кому-либо при дворе, — преступление.
Мать волнуется, спрашивает, почему нет писем, почему дочь пишет редко и так холодно… Это не я пишу, маменька, это Иностранная коллегия пишет, потому что по измышлению все того же графа Бестужева — о, негодный человек! — вы, Иоганна Елизавета, герцогиня Ангальт-Цербстская — креатура короля Фридриха, попросту говоря — шпионка!
Екатерина рассмеялась едко и закашлялась, сразу заныли все суставы, кровавая пелена застлала свет. Калмычка ахнула, бросила на пол веер и принялась поправлять подушки под головой великой княгини.
Об этом, маменька, не говорят вслух, как вы понимаете, но нашлись люди, донесли до меня эти слухи. Лживые, да? Будем честны, я уже взрослая, маменька, я уже все понимаю.
Вы сами виноваты, что чудовищная эта сплетня порхает по паркетам дворца тетушки Эльзы. Порхает, порхает по царским анфиладам…
Когда Иоганна Цербстская приехала в Петербург, ей было тридцать три года. Никто не говорил, что герцогиня Иоганна хороша собой, но она умела нравиться. И потом — кого не красит успех? А Иоганна наконец дорвалась до почестей, славы, которые должен был ей обеспечить русский двор. А четырнадцатилетняя дочь — гусенок с чрезмерно длинной шеей и носом — только некая помеха на балах и куртагах. Пусть играет в куклы со своим недоразвитым мужем-наследником, их время еще не пришло.
Но не за расточительство, не за скверный характер и не за бесцеремонное поведение выслана была в Германию Иоганна Ангальт-Цербстская, а за то, что позволила себе вмешаться в дела русского двора, смела плести интриги против канцлера Бестужева.
Обо всем этом Екатерина узнала много позднее, юную особу в пятнадцать лет не волнует политическая трактовка событий. Как ни тяжело ей было с маменькой в Петербурге, после ее отъезда стало еще хуже; провожая Иоганну, Екатерина даже себе самой боялась сознаться, как хотелось ей уехать вместе с матерью. Домой… в старый, бедный, но любимый каждой половицей, каждым камнем замок. Как любила она издали свое детство!
Но трезвый ум гнал от себя эти воспоминания. Дома Екатерину ничто не ждало, это был тупик, а здесь, в России, будущее хоть и неведомо, зыбко, зато есть о чем мечтать.
Уже три года прошло, как матушка оставила Петербург. Уезжала она осенью, в конце сентября. Уже появились на березах желтые листья, закраснели осины и раскисли дороги, затрудняя продвижение карет. На радостях, что Иоганна, которую весь двор с издевкой называл «королева-мать», лишает наконец всех своего общества, Елизавета подарила ей пятьдесят тысяч рублей и два сундука подарков. Екатерина видела эти китайские безделушки, сервизы, персидские шали и драгоценные ткани. Но Иоганна не обрадовалась подаркам, она ожидала большего. Пятьдесят тысяч — не деньги, они не покроют и половины долга! И вовсе не дочери пришла в голову мысль взять на себя материнские долги. Иоганна прямо сказала: русский двор самый богатый в Европе, и только глупец здесь не разживется. Где в Германии взять деньги? Муж на службе у Фридриха, а король прусский беден и потому невозможно скареден.
Екатерина проводила мать до Красного Села. На мызу приехали затемно. Свита расположилась ужинать, а великая княгиня, измученная, обессиленная от слез, еле добралась до кровати. Иоганна держалась гораздо лучше и, чтобы не растравлять себя сценой расставания, может быть вечного, уехала поутру, не простившись с дочерью…
В комнату вошел Лесток, склонился к изголовью больной. Калмычка выскользнула у него из-под руки, боясь, что он ее раздавит. Лейб-медик не замечал девочку вовсе, как мебель, как неживой предмет.
— Рыцарь Сакромозо весьма опечален вашим нездоровьем, — прошептал он вкрадчиво. — Я могу что-либо передать ему от вашего имени?
Екатерина не пошевелилась, не открыла глаз. Обеспокоенный Лесток взял ее за руку, пощупал пульс. Он был слабый и учащенный. Лейб-медик осторожно положил руку вдоль тела и вышел.
— Утром еще раз пустим кровь, — донесся его голос из соседней комнаты. — И нельзя ли перевести их высочество в более теплое помещение? Здесь дует из всех щелей!
Чоглакова что-то ответила невнятно.
«Что можно ждать от женщины, которая зла от природы и которую к тому же всегда тошнит?» Это была последняя здравая мысль. Екатерина потеряла сознание. Она уже не видела, как к алькову приблизилась горничная-финка с большим тазом воды.
— Господин Лесток велел сделать охладительные компрессы, — сказала она, ни к кому не обращаясь, и окунула полотенце в таз с ледяной водой.
Девочка-калмычка смотрела на нее из-за канапе, куда она забилась от страха. Продолговатые глаза ее округлились, сквозь смуглоту щек проступил румянец.
Когда отжатое полотенце положили на лоб Екатерине, она вскрикнула. Компресс не принес облегчения, он обжигал. Ледяные струи потекли за уши, и она явственно увидела перед собой большой куб льда. Он был прозрачен, с острыми краями, правильными гранями, бирюзовые тени бродили в его загадочной глубине. Екатерине казалось, что ледяной куб надвигается на нее и неминуемо раздавит, если она не убежит. Но ни руки, ни ноги ей не повиновались. Екатерина вскрикнула и тут же рассмеялась своей наивности.
Как же этот куб может раздавить ее, если он стоит на санях? Русские всегда зимой ездят на санях, это их линейный экипаж, поставленный на полозья. От лошадей валит пар, и на ледяном кубе, как на возу дров, сидит мужик в тулупе и хлопает от холода руками в больших рукавицах. Ледяной куб он выпилил в Неве, а теперь везет его в Герберг, чтобы начинить ледник.
Но почему она едет рядом с этими санями? Куда? Куда? Ах, вспомнила, она едет на бал, на встречу с Сакромозо. Кто здесь давеча толковал про Сакромозо?
Воспоминания о мальтийском рыцаре вывели ее на поверхность здравого смысла из того отвратительного небытия, где ледяной куб вот-вот должен был разбиться на тысячу вертящихся острых кристаллов. Она вспомнила Лестока, который только что был в этой комнате и со значительным, скользким выражением толковал ей о рыцаре, чернобровом красавце с острова Мальта. Интересно, знает ли Лесток о его посредничестве в тайной переписке с матерью?
Потом она долго, захлебываясь от жадности, пила клюквенный морс — восхитительный напиток! Может быть, из-за клюквы она и пропотела? Екатерине казалось, что она лежит в луже воды.
А первая встреча с Сакромозо была не зимой, а в марте, все вокруг было тогда залито талой водой. Во время кадрили Сакромозо шепнул ей на ухо:
— Я привез вам письмо от вашей матушки…
Екатерина с ужасом прижала палец к губам, призывая его к молчанию, и осмотрелась — не слышал ли кто-нибудь этих крамольных слов. Только через десять фигур она смогла дать ему ответ:
— Я не могу принять вас у себя. Мне запретили принимать кого бы то ни было.
— Предоставьте действовать мне и ничего не бойтесь, — беспечно сказал Сакромозо и спокойно отвел ее к креслам. Он вел себя как истинный рыцарь, защитник обиженной и оскорбленной женщины.
Екатерина не видела, как продолжался бал. Во время ужина она не могла есть и все время искала глазами Сакромозо, боясь, что он выкинет какую-нибудь небезопасную каверзу, — он так смел и совершенно не представляет ее жизни во дворце.
И когда она поняла, что роковое письмо не будет ей передано на этом балу, и успокоилась, перед ней вдруг опять возник Сакромозо. Это было как раз в момент прощания с хозяевами, рядом стоял великий князь, Чоглакова, еще кто-то из русских. Сакромозо вначале приложился губами к руке великого князя, потом повернулся к Екатерине. На глазах у всех он вместе с платком вытащил из кармана крохотную записку, туго свернутую в трубочку, низко склонился и, прижавшись губами к руке великой княгини, вложил ей в пальцы записку. Никто внимания не обратил ни на платок, ни на трубочку из бумаги. У Екатерины так тряслись руки, что она чуть не уронила злополучную записку на пол, прежде чем сунула ее в перчатку, которую держала в руке. Проще было бы положить записку в карман, но она боялась, что Чоглакова заметит этот жест и вздумает обыскивать ее.
Далее Сакромозо галантно повел Екатерину к выходу и, не скрываясь, сказал, что умоляет ее высочество подумать и дать ответ в следующий вторник, на балу. И опять на это никто не обратил внимания.
Мало ли какого ответа ждал от нее Сакромозо, — может, он задал вопрос, касаемый русских обычаев, или они поспорили относительно строчки в сочинениях мадам Савиньи.
Ночью в туалетной, запершись на крючок, Екатерина прочитала записку от матери: вопросы, просьбы, тон тревожный и требовательный. Главное — объяснить им ее теперешнее положение, как они бестолковы там все — в Берлине!
Но вот нелепица! Держать в руках путеводную нить для прямого общения с матерью и зависеть от таких мелочей, как отсутствие бумаги и чернил. Чоглакова, ссылаясь на Бестужева, запретила Екатерине держать в своих покоях письменные принадлежности. В конце концов в качестве бумаги был использован вырванный из книги передний чистый лист, а чернила тайком принес камердинер.
Дважды отдавала Екатерина Сакромозо письма для матери. Как уж он переправлял их в Берлин, это его дело, но ответа от Иоганны она не получила.
Отношения с Сакромозо сложились самые дружественные. Они встречались на куртагах, приемах и в театре, премило беседовали, танцевали, иногда обменивались книгами. Бдительная Чоглакова всегда находилась рядом, и каждый час Екатерина ждала от нее нареканий, но почему-то не получала. Она относила это на счет Лестока. Наверное, он заступился за великую княгиню перед государыней.
С приятными мыслями о Сакромозо Екатерина заснула. Ей приснился остров Мальта, такой, как о нем рассказывал рыцарь: высокие дома из желтого песчаника, скалы и очень мало земли в расщелинах, из которых пучками, как зеленые стрелы лука, растут пальмы. «Плодородную почву на Мальту привозят в мешках, — рассказал ей мальтиец. — Был даже обычай — привозить землю в качестве пошлины». На Мальте было весело, никакой Чоглаковой, ни мужа, ни пьяной Крузе, только бабочки и удивительно синее море.
Ночью был кризис. Медики столпились у кровати спящей Екатерины и шепотом ругались по-латыни. Лесток горячился больше всех. По его настоянию явились горничные, переодели сонную Екатерину в сухое белье, а потом перенесли в другую, более теплую комнату.
Наутро у больной опять появился жар, но значительно более слабый, чем прежде. Гюйон оказался прав: это была не оспа, а корь — жесточайшая, но и она отступила. Хотя тело Екатерины ото лба до пяток было покрыто не просто сыпью, а пятнами, величина некоторых была с монету, за жизнь ее можно было не опасаться.
Екатерина первый раз за эти дни поела и попросила переставить кровать. К окну. Настроение окружающих заметно улучшилось. Все знали, что коревая сыпь не оставляет на лице рубцов и оспин.
Когда слухи о выздоровлении Екатерины достигли ушей Елизаветы, она сама навестила больную, разговаривала очень милостиво и пробыла у постели около получаса.
— В субботу в Зимнем дворце будет маскарад. Вам надлежит блистать на нем.
Екатерина хотела возразить, вряд ли она оправится настолько, чтобы облачаться в костюм и танцевать, но государыня упредила ее слова:
— Маскарад следовало бы дать в честь вашего дня рождения, но корь помешала это сделать. Но теперь мы устроим праздник в честь вашего выздоровления. Мы не будем объявлять об этом открыто, но и вы, и я будем знать — он был в вашу честь!
Лесток
Герман Лесток, граф, действительный статский советник и глава Медицинской коллегии, стоял в гардеробной перед зеркалом, примеряя новый костюм. Рядом с ним, с зажатым в губах мелком, весь усыпанный булавками — и на лацканах, и на рукавах, — суетился модный портной Аманте.
Платье сочиняли к летнему сезону. Штаны — по пурпурной земле насыпь серебром и с бахромой понизу — сидели отменно, камзол же, тоже пурпурный, с серебряным позументом, жал под мышками, и Лесток недовольно морщился, расправляя с показной натугой плечи.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что я располнел?! — Далее шло весьма крепкое выражение, мы не решаемся его повторить, француз был знатный матерщинник.
— Ни в коем случае, ваше сиятельство! — истово вскричал портной, быстро подпарывая рукава. — Моя вина! Не извольте беспокоиться. Мигом поправим!
Об Аманте говорили, что он француз, только год как появившийся в России. Это было откровенное вранье. Заказчикам, что попроще, он замечательно дурил голову, коверкая русские слова и вставляя иностранные, может быть, и похожие на французские. С Лестоком портной не осмеливался вести подобную игру и говорил на чистейшем русском языке, из которого не мог, да и не старался, убрать московский акцент.
В кабинет заглянул долговязый носатый постный Шавюзо, по родственным отношениям — племянник, по деловым — секретарь Лестока.
— Звали, ваше сиятельство?
— Когда придет господин Сакромозо, проводи его в китайскую гостиную и сразу упреди меня.
Шавюзо понимающе кивнул. Лесток ждал мальтийского рыцаря с самого утра для важного разговора. Сакромозо появился в Северной столице месяца полтора назад как частное лицо, но тем не менее был принят при дворе и обласкан государыней. Впрочем, о нем быстро забыли, а рыцарь не набивался к государыне за карточный стол, предпочитая быть незаметным.
— Теперь не давит? — услужливо спросил портной.
— А что пола торчит? Вытачки перепутал?
— Последняя французская модель, — с легким вздохом отозвался Аманте, мол, разделяю ваше негодование, но так вся Европа носит.
— Может, на мальчишках, у которых фигура как древко у знамени, это и хорошо сидит, а при моем телосложении…
— Убавить?
— Оставь.
— Кафтан изволите сегодня примерить?
Лесток вопросительно посмотрел на дверь в секретарскую, ожидая, что вдруг она откроется и ему доложат о прибытии мальтийского рыцаря. Часы показали пять, пропиликали дрезденскую мелодийку.
— Давай кафтан.
Кафтан был простой, суконный, дикого цвета, то есть серого с голубым оттенком, пуговицы и петли украшал черный гарус. Заказан он был с единой целью: если государыня вдруг изволит гневаться, что приближенные экономии не знают, а такое случалось, кафтан будет очень кстати, строг и достоин.
Когда вещь сидела не то чтоб плохо, а так себе, Аманте начинал суетливо одергивать полы и рукава. Здесь же он с достоинством отошел от Лестока, предоставив ему возможность без помех любоваться в зеркале своей величественной фигурой.
— Хорошо, — сказал Лесток и, снимая кафтан, добавил: — А от желчегонной болезни одно средство хорошо — кровопускание.
Это был запоздалый ответ на невинный, заданный час назад вопрос портного. Лесток любил примерки. Вид драгоценных тканей, кружев, разговор о форме обшлагов на рукавах и прорезных петлях на карманах повышал у него настроение, и он даже разрешал портному несколько фамильярное к себе отношение, которое выражалось в том, что Аманте, как бы между прочим, задавал вопросы касательно болезней и способов лечения оных. Беседа велась так, словно всем этим болел сам портной, и трудно было понять, желает ли он получить бесплатную консультацию или, наоборот, пытается подольститься к вельможному лекарю.
Когда за портным закрылась дверь, Лесток прошел в кабинет и сел за стол, намереваясь написать пару писем, но потом вдруг передумал и велел принести большую чашку кофею.
«Зачем этому болвану знать про желчегонную болезнь? — думал он с раздражением, помешивая кофе. — В тридцать лет не болеют желчным пузырем. И почему я сказал ему про кровопускание? По привычке…»
Что умел Лесток делать отменно — так это пускать кровь. Пиявок он не признавал. Легкий удар ланцетом, гнилая кровь спускается в таз, и облегченный организм сам легко перебарывает болезнь. Многие годы он пользовался привилегией пускать кровь только особам царской семьи.
«Рудомет» ее величества! Вхож к государыне днем и ночью, а это значит — любой разговор доступен. Он пользовался неограниченным доверием Елизаветы еще и потому, что был в числе немногих, кто посадил ее на престол.
Но прошли те времена, когда Лесток был советником в государственных делах, вел самые тайные переговоры, и хоть дорогой ценой — взятки в те благостные времена назывались пенсией, — но добивался успеха там, где другой отступился бы, считая дело невозможным.
Француз Лесток хотел служить Франции, не напрямую, конечно, боже избавь. Ему нужна была дружба, самая тесная дружба между Францией и Россией. При такой ситуации он был бы на первых ролях в государстве.
Пять лет назад французскую политику в России представлял маркиз Шетарди. Кроме обязанностей посла, в его задачу входило всеми силами ослабить Россию, дабы не вмешивалась она в политику Европы и не диктовала своих условий. Воцарение на престол Елизаветы тоже произошло не без участия Шетарди. Вдохновленные успехами, маркиз и его правая рука Лесток были уверены, что смогут навязать России политику, угодную Франции.
Все поломал Бестужев. Из-за него, тогда еще вице-канцлера, Шетарди не смог помешать России заключить мир со Швецией на выгодных для Франции условиях и был со скандалом отозван в Париж.
Получив нарекание от кардинала Флери, фактического правителя Франции, Шетарди решил взять реванш и отправился в Россию второй раз, уже как частное лицо. Он не мог поверить, что не вернет расположение императрицы. Тем более (вопрос крайне деликатный) Елизавета не была равнодушна к чарам красавца-маркиза. Балы, танцы, карточная игра — все было пущено в ход. Шетарди сопровождал государыню на молебен, ездил с ней в Троице-Сергиеву лавру, а поскольку Елизавета ходила в святые места пешком, путь этот занял не один день.
Ошибка Шетарди состояла в том, что, не получая желаемого, то есть активного улучшения отношений России с Францией, он позволил себе в дипломатических депешах беззастенчиво жаловаться на Елизавету: она и ленива, и беспечна, и беспорядочна, помешана на своей красоте, чулках да бантах… Депеши попали на стол Бестужева, как и прочая дипломатическая почта, были расшифрованы, отсортированы, подобраны в нужном порядке и поданы государыне.
Шетарди был выслан из России в двадцать четыре часа. В документах сохранилась эта дата — 6 июня 1744 года. На квартиру Шетарди явились генерал Ушаков, князь Петр Голицын и чиновники Иностранной коллегии Неплюев и Веселовский. Они объявили Шетарди волю императрицы. Маркиз не поверил, изволил артачиться, тогда ему предъявили экстракты из его же собственных писем. Под конвоем из шести человек Шетарди повезли к границе. Последнее испытание ждало его в Новгороде. Специальный курьер с депешей от Бестужева потребовал, чтобы он вернул подарок государыни — усыпанную алмазами табакерку с ее портретом. Сей подарок Шетарди получил из царственных рук в самые дорогие для него минуты, в шелковом шатре, где он провел ночь с Елизаветой во время богомолья. Шетарди решил, что это подвох, что Бестужев нарочно хочет вырвать у него изображение государыни, чтобы потом вероломно сообщить Елизавете, что он сам отказался от дорогого подарка.
Шетарди не отдал табакерку курьеру, сказав, что оставил ее на петербургской квартире, а сам тайно переправил ее Лестоку с надлежащими указаниями. Мы бы не останавливались на этой мелочи столь подробно, если б табакерка не сыграла в нашем повествовании отведенную ей историей роль.
А пока она лежит под замком в кабинете Лестока, напоминая каждый раз о страшном поражении, которое потерпела в России французская политика. После падения Шетарди Лесток потерял прежнее влияние при дворе. Теперь Бестужев мог нашептать государыне все, что ему заблагорассудится, и в конце концов состоялся разговор, который можно было предвидеть. Бестужев всегда обвинял Лестока, что тот берет взятки и от французов, и от пруссаков, то есть от всех, кто ему их предлагает. Знала об этом и Елизавета, но смотрела на иностранный пенсион своего лейб-медика сквозь пальцы. Пусть уж лучше получает чужие деньги (не обеднеют там — в Европе), чем грабит русскую казну. Но на этот раз канцлер сумел убедить Елизавету, что подобная неразборчивость в выборе средств Лестоком — вещь опасная. Уж кто-кто, а Бестужев умел и логически мыслить, и придать разговору высокий политический смысл.
— Никто не платит деньги просто так, — сказал он государыне. — Кто знает, каких услуг требуют от лейб-медика иностранные министры? — И добавил угрюмо: — В этой ситуации я не могу поручиться за ваше здоровье.
И Елизавета уступила. Видно, пришло время пожертвовать человеком, который когда-то был ее верным другом, советником и, как утверждают некоторые документы, любовником. Лесток сделал последнее кровопускание, получил за это пять тысяч рублей, вдвое больше обычного, и вышел в отставку.
Негодяй-канцлер за каждым карточным столом, когда сводил их случай, глядя мимо Лестока, говорил с усмешкой, что-де нет теперь достойных лекарей, все неучи и плуты, то ли дело покойный Блюментрост, врач Петра I. Лесток зубами скрежетал от негодования, но не возражал. Придет время, и он свое возьмет!
Блюментрост, врачевавший по методу Парацельса, лечил металлами, и Лесток в свое время даже пробовал у него учиться и делал выписки из рукописного лечебника. Найти теперь эти выписки стоило большого труда, и Шавюзо переворошил груду старых бумаг. Зачем они понадобились Лестоку, он и сам толком не знал, но в глубине души теплилась надежда на внезапный недуг государыни. Новая, неведомая болезнь, и он будет призван, и предложит уже не кровопускание, нет, а совсем новую методу.
Скажем, сердцебиение… Вот оно — толченное в порошок золото давать с рейнским или с водкой коричной по пять зерен. От лихорадки сухотной лечат составы олова, в рвотный порошок входит не только сулема ртутная, но и загадочный «меркуриум дулцие» и еще водка с лягушачьим млеком. Но где их взять, новые заболевания государыни, разве что меланхолическая болезнь и печали, которые хоть и редко, но застигают ее среди пиров и маскарадов.
Лесток не заметил, как стал искать в старых рукописях раздел «Яды». Не для государыни, упаси бог, но уж Бестужеву, доведись ему врачевать, он бы изготовил рецепт, даже если бы ему понадобилось не лягушачье млеко, а птичье. Но «ядов» в записках он не нашел, может, неприлежно учился, а может быть, у Блюментроста не было такого раздела в лечебнике.
Это было год назад. Правда, при дворе и по сию пору к его должности прибавляют приставку «лейб», но это только по старой привычке. Государыню теперь пользует голландец Бургав, а Лесток довольствуется практикой у великой княгини Екатерины и ее царственного супруга. Но Екатерина редко болеет, Петр предпочитает других лекарей, и теперь у Лестока масса свободного времени. День он начинает с проклятия Бестужеву, этим же и кончает его.
Лесток не сдался, нет! Завел дружбу с прусским послом Финкенштейном, присланным в Россию вместо Мардефельда, изгнанного за шпионаж, женился на девице Мангден, с Екатериной он давно нашел общий язык, придворные продолжают быть почтительны… Он может появиться при дворе в любое время суток, вот только в покои государыни не смеет, как прежде, войти без стука. Но отношения у них остались теплые — Елизавета верит в его преданность, верит, несмотря на нашептывания Бестужева.
Сакромозо
Мальтийский рыцарь Сакромозо появился только к вечеру, как раз к ужину, и Лесток пригласил его к столу. Тот охотно согласился — о поваре Лестока ходили по Петербургу легенды.
Рыцарь был молод, хорош собой, во всем, что касалось жизненных благ, обладал отменным вкусом. Благородная бледность лица и надменность его выражения придавали рыцарю загадочность, из-за которой Лесток при каждой встрече одергивал себя: «Друг мой Герман, осторожнее… Этот человек — темная лошадка!»
Сакромозо был прямо нашпигован тайнами. При первом их свидании, фактически — знакомстве, рыцарь отвел Лестока за штору и вручил в несколько раз сложенную плотненькую записку, которая оказалась письмом от высланного из России Брюммера, бывшего воспитателя великого князя Петра Федоровича. Брюммер был выслан со скандалом, на имя его был наложен запрет, а теперь в письме он сообщал ничего не значащие банальности. Главным было то, что он рекомендовал господина Сакромозо как человека надежного и порядочного. Но помилуйте, зачем рыцарю Мальтийского ордена рекомендательное письмо, да еще вынутое из потайного кармашка? Двести лет назад родосские рыцари получили у Карла V в ленное владение остров Мальту, дабы защищать в Средиземном море христианский мир от турок и африканских корсаров. Рыцари с честью выполнили возложенную на них задачу, слава Мальтийского ордена столь безупречна, что они не нуждаются в чьей-либо рекомендации, тем более в протекции бывшего обер-гофмаршала голштинского двора. Лестоку пришла в голову мысль, что в недрах модного костюма Сакромозо кармашков не меньше, чем потайных ящиков в бюро, и что если славного рыцаря взять за ноги и потрясти, то на пол посыплются не только записки из Германии или, скажем, Франции, но также от турок и африканских корсаров.
То, что Сакромозо рыцарь, — это ясно, вот только с Мальты ли? Понять бы, чего он добивается, чего хочет? И какая ему может быть выгода от бывшего лейб-медика? Лесток сейчас не та фигура, на которую ставят в большой политической игре. Но очень скоро Лесток понял, что Сакромозо послан ему самим Небом. Рыцарь был как раз тем человеком, через которого можно будет возобновить обрубленные связи с европейскими домами. Только надобно закрутить хорошую интригу и доказать Елизавете, что без его, Лестоковых, услуг ей не обойтись. А если будет чуть-чуть шпионства, так это только во благо России.
Пытаясь запродать себя подороже, Лесток так оформил их отношения, что рыцарь сам искал встреч с лейб-медиком, последнему оставалось только назначить час и место свидания.
Между делом Лесток помог сближению рыцаря с молодым императорским двором. Петр Федорович отнесся к далекой Мальте без должного интереса, зато юная Екатерина была в восторге от экзотического знакомства. Их живые беседы были посвящены тайнам мальтийского рыцарства: «А правда ли, что орден сказочно богат? А какие они — воины-иоанниты? Расскажите! О, расскажите о Великом магистре Ла Валете!» И Сакромозо рассказывал…
В иные минуты Лесток готов был поклясться, что рыцарь видел Мальту только во сне, а сведения о ней почерпнул из книг. Но с другой стороны… «Ах, Герман, — говорил он себе, — не доверяй интуиции, верь факту! Что ты знаешь о ближайших задачах ордена? Понять бы, кому Сакромозо служит!»
Первый их разговор был посвящен Франции. В искусстве тонкой беседы, когда по гостиной порхают сама простота и доброжелательность, когда каждое слово собеседника воспринимают с восторгом и тут же дают понять, как он умен и остроумен, а тот, простак, и распахнет душу — в такой беседе Сакромозо был бесподобен. Но Лесток, старая лиса, сам играл с ним в поддавки. Еще только что говорили о том, как велики сосульки на здании Сената, какой дивный экипаж у графа Разумовского и как искусно разрисован плафон в прихожей у Анны Алексеевны Хитрово, и вот уже Лесток должен ответить на невинный вопрос:
— Правда ли, что Шетарди в бытность свою в Москве пробил бутылкой голову послу д’Алиону? Говорят, посол прячет под париком огромный шрам.
— Пустое, — рассмеялся Лесток. — У них действительно была ссора. Д’Алион устроил из посольства мелочную лавку, накопил в ней товаров и принялся торговать. Шетарди возмутился этим, вспыхнула ссора, но в ход пошли не бутылки, а шпаги. Дуэли не получилось. Шетарди отвел шпагу рукой и поранил пальцы. Только и всего. Этой истории четыре года, она с бородой.
— Но ведь Шетарди был выслан из России не за дуэль, не правда ли? Он был нескромен. Забыл, бедняга, что почта в России принадлежит Бестужеву, а потому письма его были вскрыты.
— У нас, как и во всяком государстве, есть цензура, — холодно сказал Лесток.
— Конечно, но отношения России и Франции оставляют желать лучшего, — вкрадчиво заметил Сакромозо.
Лесток вздохнул.
— В чем причина? — продолжал Сакромозо. — Неужели государыня Елизавета не могла простить Франции выходки Шетарди? Насколько я знаю, маркиз был примерно наказан дома. И потом, вы сами говорите, эта история с бородой…
«Он служит Франции», — отметил про себя Лесток, вежливо улыбаясь и медля с ответом.
— О! Если вам неприятен вопрос, я не буду неволить вас ответом. В конце концов, не пристало в частной беседе обсуждать политические тайны.
— Никакой тайны здесь нет, — ответил наконец Лесток. — Государыня благоволит к д’Алиону. Но Париж отказывает государыне нашей в императорском титуле. А как же обмениваться дипломатическими нотами при таком неестественном положении? Людовик почему-то уперся, простите, как бык… У него, видимо, нет хороших советчиков.
Лесток не грешил против истины, впоследствии именно эта причина выставлялась как главная при разрыве дипломатических отношений с Францией, но лейб-медик знал, что подобная информация малого стоит. Русские министры не делали тайны из неуважительного отношения Людовика XV к русской императрице.
Второй разговор с Сакромозо произошел в доме прусского посла Финкенштейна, куда Лесток был приглашен на ужин. Встреча с рыцарем была полной неожиданностью, и как-то само собой получилось, что они уединились, пошли вдвоем смотреть персидские миниатюры. Оба, как выяснилось, были большие охотники до этого вида искусства — не корми, не пои, на месяц отлучи от карт, только дай всласть полюбоваться персидскими миниатюрами. Однако в отдаленной гостиной старые фолианты с персами были забыты, разговор прыгнул на лаковую живопись, вспомнили Монплезир, любимый дворец Петра.
— А правда ли, что Петр Великий выменял у прусского короля Вильгельма, батюшки ныне правящего Фридриха, отряд гренадер на кенигсбергский янтарь?
— Святая правда, — согласился Лесток. — Янтарь понадобился государю для отделки кабинета. Вы его видели? Янтарная комната — теперь гордость Петровского дворца.
«Он служит Пруссии, — с уверенностью подумал Лесток. — Как ловко он подобрался к сути вопроса!»
Старая тяжба Елизаветы с Фридрихом о возвращении солдат-великанов на родину вошла сейчас в новую стадию. Кроме гренадер, отданных на чужбину Петром, государыня пеклась о солдатах, попавших в Пруссию при содействии Анны Иоанновны. Елизавета говорила при этом высокие слова, но Лесток понимал, главное в этой тяжбе — насолить Надиршаху, как прозвала Елизавета Фридриха, доказать этому прусскому вандалу, что не все ему позволено.
— Государыня желает сейчас вернуть на родину своих солдат, — значительно сказал Лесток, понимая, что именно этой фразы ждет от него рыцарь.
— Но зачем?
— Как зачем? Из человеколюбия. Старые воины не могут отправлять в лютеранской Германии свои православные обряды.
— Но ведь совершали же. — Глаза Сакромозо смеялись. — Отчего же теперь не могут?
Лесток оставил последнее замечание рыцаря без ответа и мельком глянул на его руки. Лицо его было бесстрастно, поза непринужденна, но руки выдали его глубокий интерес. Очень подвижные, холеные, с длинными пальцами и розовыми ногтями, они жили своей жизнью — любопытствовали, недоумевали, удивлялись, а иногда и верили.
Интересно, о чем его сегодня будет выспрашивать рыцарь? Сладкое мясо ягненка, куропатки с трюфелями и гусиная, вымоченная в меду и молоке печенка — прелесть какой паштет готовил из нее повар — помогут хорошо спланировать беседу.
Пока шли от кабинета в столовую, разговор коснулся предстоящего маскарада.
— Я не поеду туда, — несколько капризно заметил Лесток. — Государыня знает, что я нездоров.
— Вы тоже больны, сударь? — участливо вскричал Сакромозо. — Только поднялась от болезни великая княгиня, как лихорадка свалила вас! Уж незаразились ли вы гнилой лихорадкой? Вам надо лежать, а я мучу вас своим визитом!
— Нет, нет… Я вполне пригоден для общения. И будьте спокойны, моя болезнь незаразна. Просто… разыгралась желчегонная болезнь.
Лесток не хотел ехать на бал, дабы не сидеть за карточным столом рядом с Бестужевым. Последнее время один вид канцлера — подозрительный и мрачный — вызывал в Лестоке такую ненависть, что у него и впрямь начиналась изжога.
Пока лакей наполнял куверты вином и обносил салатом, рыцарь продолжал сокрушаться по поводу гнилой лихорадки, которая косит всю Европу, но как только они остались вдвоем, без обиняков спросил:
— И как продвигается дело с возвращением русских солдат?
— Никак не продвигается, — несколько удивленно ответил Лесток, считая эту тему закрытой. — Такие вещи не решаются в один день.
— Не отдает Фридрих солдат? — понимающе рассмеялся рыцарь, и Лесток понял, что Сакромозо известна эта история во всех подробностях.
— Король прусский утверждает, что гренадеры сами не хотят возвращаться на родину, мол, они там, в Германии, семьями обзавелись. У некоторых даже внуки.
— Их можно понять, — утирая рот салфеткой, проговорил рыцарь. — Зачем им возвращаться в эту варварскую страну? Чтобы воевать со своими детьми и внуками?
— Почему воевать? В России, слава богу, пока мир.
— Мир? — искренне удивился Сакромозо. — А за какой надобностью тогда двинулась за пределы России армия князя Репнина? Какие другие планы могут быть у армии, кроме войны?
— Ну… тридцать тысяч — это еще не армия, — бросил Лесток и понял, что попал в цель.
Сакромозо сразу принял безразличный вид и даже спрятал руки под стол, но и без этой азбуки Лесток увидел: численность войска его весьма интересует.
«На этом и будем строить игру, — подумал Лесток. — Ему нужна армия, а кому он запродаст эти сведения — время покажет».
Сакромозо стал вдруг очень серьезен, почти торжествен.
— Перед отъездом в Россию я был на приеме их величества короля Пруссии. Беседа была частной, но весьма плодотворной. Мальтийский орден принимает близко к сердцу дела Европы, и в частности — сложные отношения, возникшие между прусским и русским дворами.
Лесток понимающе кивнул, пригубил вино.
— В разговоре было упомянуто и ваше имя.
— Фридрих передал мне привет? — весело спросил Лесток, но Сакромозо не отреагировал на шутку.
— Их величество король Фридрих помянул о ваших заслугах в делах мира и понимания в отношениях прусско-русских и уполномочил меня передать вам старый долг — пенсию размером в десять тысяч ефимков.
«Ну и скор молодец!» — ахнул про себя Лесток. Ему очень хотелось спросить: «Деньги при вас?» — но вместо этого он сказал подчеркнуто вежливо:
— В какой форме мне передать благодарность королю Фридриху — письменно или на словах?
— На словах, — без тени улыбки ответил Сакромозо.
Они отлично понимали друг друга.
На сладкое был дивный ореховый торт, украшенный цукатами и инжиром. В отсутствие рыцаря Лесток отпробовал бы добрую половину этого кулинарного чуда, но здесь он решил быть сдержанным.
Рыцарь с отвлеченным видом выковыривал из ломтика торта грецкие орехи.
— Вчера у меня случился разговор с голландским посланником Шварцем, — сказал он наконец, делая какой-то неопределенный жест рукой, словно закручивая ее спиралью. — Посланник негодует, что армия Репнина застряла в Гродно. Репнин что — болен?
— Генерал-фельдцейхмейстер не столько болен, сколько стар, — с готовностью ответил Лесток. — Армия действительно три недели проторчала в Гродно, но теперь она заметно продвинулась. К местечку Гура… это в десяти верстах от Гродно. А по договору с союзниками армия должна была на исходе апреля быть уже в австрийских владениях. А что барон Претлак? Вы с ним не разговаривали? Тоже, должно быть, негодует. А лорд Гринфред?
Претлак был австрийским посланником, Гринфред — английским. Привлекая к разговору Австрию и Англию, Лесток расставлял все знаки препинания, называя союзников.
— В Лондоне каждый день высчитывают, сколько миль в сутки проходит русская армия, — продолжал он насмешливо, словно и не разглашал государственной тайны, а мило острил по поводу человеческой глупости. — По моим сведениям, если пройденные мили разделить на дни, то получится, что наша армия уже повернула назад.
— А это возможно? — быстро спросил Сакромозо.
— Ни в коем случае! Она идет к Рейну. Зачем? Ах, сударь, я думаю, об этом не знает даже Господь Бог, настолько все запутал канцлер Бестужев. В Иностранной коллегии запротоколированы все его противоречивые указания.
— В Иностранной коллегии?
— А где же еще? Этим занимаются тайный советник Веселовский, а также генерал-фельдмаршал Леси, вице-канцлер Воронцов и кригс-комиссар Апраксин. Армия идет через Литву на Краков, затем в Силезию. Идет одной дорогой, разделившись на три колонны. Платят, а также обеспечивают продуктами и фуражом англичане. Считается, что армия идет для восстановления мира в Европе. Однако, — Лесток поднял палец, — если для восстановления мира понадобится еще одна война, Россия пойдет на это, естественно вместе с союзниками.
— С кем именно?
— По обстоятельствам, мой друг, — вздохнул Лесток и подивился внутренне, как естественно он называл Сакромозо своим другом. — Одного боюсь, что Бестужев задержит продвижение нашей армии и этим спасет ее от неминуемого поражения.
Рыцарь долго смеялся над удачной остротой, которая через день полностью вошла в депешу прусского посла своему государю в Потсдам. На все вопросы в этот вечер рыцарь получил ответ, время следующей встречи оговорил и заручился обещаниями кое-что узнать, вернее, уточнить даты. Ах, лейб-медик, налицо шпионская деятельность, но более всего Лесток пострадал именно за остроту в депеше Финкенштейна, которая была расшифрована в кабинете Бестужева, переписана и тяжелым грузом осела в досье на Лестока, которое собиралось канцлером уже много лет.
Софья
На правом берегу Невы, выше впадения в нее Фонтанной речки, размещался район города, называемый ранее Московской стороной и переименованный впоследствии в Литейный по имени заводика, занимавшегося литьем пушек. Первоначально этот район города был задуман как аристократический, и Первой Береговой улице, по замыслу Петра, надлежало стать главной магистралью Северной столицы. Архитектор Трезини строго распланировал улицы, вдоль набережной один за другим выросли дворцы для родственников Петра и самых именитых сановников. Здесь поселились Наталья Алексеевна — любимая сестра царя, и сын его, Алексей Петрович, тогда еще наследник, и Марфа Матвеевна — вдовствующая государыня, супруга покойного Федора Алексеевича, и любимец царя Юрюс — генерал-фельдцейхмейстер и директор литейного завода. Дальше к Смоленскому двору находился дом обер-гофмаршала Левенвольде и роскошные палаты Кикина.
Жизнь кипела в Московской стороне, но время забирает всех. Разной смертью ушли в мир иной обитатели аристократического квартала. Центр Петербурга переместился, и Литейная сторона зажила новой, трудовой и озабоченной жизнью.
Дворец Натальи Алексеевны со всеми подворьями был занят Канцелярией от строений и мастерскими департамента. Дом Алексея Петровича перешел в ведение Дворцовой канцелярии, в нем стали варить различные пития для царского дома. В палатах покойной Марфы Матвеевны поселились архитекторы, в бывших амбарах оборудовали печи, и скульптор Растрелли принялся за отливку конной статуи императора. Палаты Кикина были отданы под Морскую академию, в которой проходили курс кадеты и гардемарины.
Словом, сейчас, двадцать три года спустя после смерти Петра Великого, Литейная сторона совершенно изменилась против первоначального плана. Указ «строить дома вплоть нити, натянутой между вехами», здесь уже не соблюдался. В былые времена нарушителей, чей особняк выпирал из ряда, или, наоборот, пятился вглубь улицы, или, еще того хуже, — прятался за забором, мало того что штрафовали, так еще лишали построенного жилья.
Теперь же всюду царствовала живопись почти московская. Искрошив границы площадей, выстроились какие-то склады, палатки, пакгаузы, боком примкнули к улице какие-то новые рубленые хоромы, разрослась молодая роща, поглотив останки разрушенного, кое-где еще блестящего позолотой мазанкового дворца, сами собой бестолково и не к месту выросли заборы, вдоль них поднялся пышный пырей и прочий бурьян. Улицы стали изгибисты и вихлявы, пробираться по ним в карете стало сущим мучением, не забывайте еще про топкую, пропитанную влагой почву. Ближе к Фонтанке разместилась убогая слобода мастерового люда с хижинами, крытыми соломой и дранкой, рынок, прозванный Пустым, и, наконец, Литейный завод с башнями и шпилями на них, которые наперекор окружающему пейзажу имели экзотический восточный вид.
По соседству с Канцелярией от строений за типовым забором (впрочем, слово «типовой» тогда не применялось, говорили «повторный») разместился каменный двухэтажный дом с высокой, с изломом кровлей и крыльцом по центру. Дом этот с садом и подворьями был откуплен у Канцелярии неким весьма богатым иностранцем — ювелиром Луиджи, работавшим украшения для дворца ее величества. Венецианец Луиджи займет особое место в нашем повествовании, а пока лишь скажем, что он же является хозяином небольшого флигелька с мезонином, стоящего в глубине сада.
Флигелек два года назад был снят мичманом Корсаком с семейством. Дом этот, может быть, и не отвечал всем запросам молодого мичмана: он был мал и отнюдь не дешев, по весне подвалы его заливала талая вода, плодя целые сонмы лютых комаров, но сад и некая изоляция от большого города пленили жену его Софью и маменьку Веру Константиновну. Сам мичман находил удобство в том, что буквально в двух шагах находилась пристань, к которой могли подходить катера, верейки и рябики. Кроме того, Морская академия была рядом.
В академии Алексей Корсак учился два последних курса, имел добрые отношения с преподавателями, посему, хоть и служил теперь на флоте, был в палатах Кикина частым гостем.
Спроси у Софьи любой — счастлива ли она в браке? — о, конечно, другого ответа нет и быть не может! У нее лучшие в мире дети, Николеньке уже четыре года, Лизонька — прелестный младенец. Вера Константиновна почти примерная свекровь. Время не охладило Алешиных чувств, не убавило нежности, и Софья ни в коем случае не завидует женам сухопутных мужей, которые видят своих супругов каждый день или хотя бы каждую неделю. Она жена моряка, и этим все сказано.
Но одно дело, когда моряк в плавании, торговом или географическом, или, скажем, держава воюет. Но если флот русский пребывает в состоянии постоянного ремонта, если чинят его и зимой и летом, то можно, кажется, выкроить время для семьи. Три года Алеша с хмурым и решительным видом твердил, что эскадра давно бы вышла в море, если б не равнодушие Адмиралтейства, не происки чиновников в Военной коллегии; он месяцами пропадал в Кронштадте, словно купец, занимался покупкой такелажа и леса для мачт, а потом и вовсе отбыл в безвременную командировку в порт Регервик бить сваи. Теперь пишет письма и в каждом заверяет, что если к следующему месяцу не вернется, то непременно заберет Софью с детьми к себе. А зачем ей в Регервик, если и в Петербурге хорошо?
Вера Константиновна, в отличие от Софьи, ко всему относилась спокойно. Удел мужчин — служить, удел женщин — ждать, она давно привыкла к отсутствию сына. На старости лет Господь подарил ей семью и сподобил жить в столице! Петербург поражал ее воображение. Проживя всю жизнь в псковской глуши, она не переставала восхищаться славным городом и удобством его быта, а что касаемо погоды и угрозы наводнения, то все в воле Господней, а дождь — тоже божья роса.
Внуки ее забавляли, но она не вмешивалась в их воспитание, не ссорилась с няньками, не выговаривала Софье, что гуляют много и лекарь у детей плох. Вера Константиновна вела хозяйство, и, хоть в доме милостью благодетеля Софьи князя Черкасского был полный достаток, можно даже сказать — богатство, она экономила на каждой мелочи, находя невинную радость в том, чтобы набивать чулок монетами разного достоинства — «на черный день». Она сама ходила со служанкой на Пустой рынок, отчаянно торговалась в мясных рядах, и в овощных, и в рыбных, но совершенно теряла бдительность в посудной лавке, которая торговала раз в неделю.
При виде пузатого молочника с цветком-колокольчиком, или лопатки для пирога с длинным стеблем и львиной рожей на конце, или старинной чары в виде лебедя она забывала, что «черный день» вполне может обойтись без подобных излишеств. Принеся посуду домой, она прятала ее в шкапчик под ключ, а потом, краснея как девица и кляня себя за расточительность, показывала покупки Софье. Та пожимала плечами: «Нравится, маменька, так и покупайте». Не таких слов ждала она от невестки. Софья должна была восхититься, потом узнать цену, потом порадоваться удаче, потом намекнуть: а не безумство ли это — тратить деньги на безделицы, и, наконец, простить свекровь из любви к искусству. Равнодушие Софьи обижало, и Вера Константиновна зарекалась — полушки медной не тратить больше на красоту! Но через неделю она попадала в посудную лавку, и все начиналось сначала.
Словом, жизнь в семействе Корсаков была тихая, размеренная, и, направляясь во флигель под кленами, Никита Оленев вполне предвидел, как трудно будет уговорить Софью поехать с ним на маскарад. Алеша аккуратно писал другу и в каждом письме непременно просил позаботиться о жене. Свою заботу Никита видел не только в том, чтобы справиться о хозяйственных нуждах и предложить свою помощь, но и в необходимости развлечь Софью, если представится случай.
Бал-маскарад в Зимнем дворце, что может быть восхитительнее! Там будут петь итальянцы и представлять живые сцены, сама государыня, наследник и великая княгиня предстанут перед публикой в маскарадных костюмах, весь Петербург будет там.
Время от времени Никита опускал руку в карман и ощупывал пригласительный билет, отпечатанный в Дрездене на атласной бумаге, украшенной причудливым рисунком. Билет с великим трудом достала во дворце Анастасия — Саша не забыл просьбы друга.
Сзади раздался гортанный крик, Никита поспешно отступил в сторону. На мост выскочила карета, и он увидел в окошке лицо мужчины, показавшееся ему знакомым. Встретившись с Никитой глазами, мужчина поспешно задернул шторку, словно намереваясь скрыть от постороннего взгляда соседа в треуголке.
Карета благополучно миновала мост, выскочила на мощенную деревянными плашками мостовую, и вдруг — трах! Колесо попало в выбоину, и тут же, как на грех, подвернулся камень. Если бы не мастерство кучера, карета непременно завалилась бы набок. А здесь она каким-то чудом остановилась, и только колесо, соскочив с оси, продолжало самостоятельно катиться, поспешая к месту назначения.
«Ах, ох, тудыть тебя» и прочий набор междометий! Кучер поймал колесо и застыл около кареты, почесывая затылок, — одному, пожалуй, не управиться.
Из кареты вышли двое, обругали кучера, но сдержанно, не по-русски, и быстро пошли прочь от кареты. На ходу тот, что задергивал шторку, оглянулся, и Никита его наконец узнал.
Дворянин, приехавший в Россию по делам купеческим, — Ханс Леонард Гольденберг. Это был первый иностранец, кому Никита оформлял паспорт, и, конечно, он не запомнил бы Ханса, если бы обер-секретарь не торопил, прямо бумагу из рук рвал — скорей, дело важное. У Гольденберга была запоминающаяся примета — правая бровь рассечена шрамом и вздернута, словно в усмешке.
Кучер, смачно ругаясь, ставил колесо, вокруг собрались зеваки. Спутника Гольденберга, высокого красавца в подбитом мехом плаще и треуголке с позументом, Никита раньше не видел. А почему, собственно, красавца? Может, у него нос длинный, как морковь, и косоглазие — что скажешь о человеке, видя его только со спины. Но рост, посадка головы, походка — все выдавало в незнакомце породу.
Никита выпрямился, подобрав живот, изящным движением поправил шляпу и, копируя походку незнакомца, легко зашагал за ними вслед. Вот как нужно ходить! Тогда хоть со спины, но каждый скажет — вот красавец пошел…
Видимо, двум мужчинам показалось, что их преследуют. Они прибавили шаг, а потом резко свернули за угол.
Никита рассмеялся, позволил себе расслабиться и своей обычной походкой вошел в калитку сада господина Луиджи.
Софья очень обрадовалась его приходу, потащила в детскую, наказала кухарке увеличить вдвое количество блюд к обеду — у нас гость дорогой! Но когда она услышала про маскарад — категорически сказала «нет». Никита вздохнул и принялся уговаривать.
Софья слушала его насупившись. Куда ехать, если у Николеньки горло красное, а Лизонька с утра капризничает! И потом, с чего он взял, что она жертвует собой ради дома? Жертва — это когда на костер идешь, когда во имя чего-то высокого жизни не жалеешь, а отказ от всей этой мишуры — бала, танцев, помилуйте, это просто исполнение материнского долга.
Тогда Никита повернул разговор на боковую тропочку, как бы к Софье отношения не имеющую…
— Голубчик мой Софья, пойми… Ты обяжешь меня на всю жизнь! Билет на две персоны. Я не могу поехать во дворец без дамы!
С таинственным видом он начал намекать на некую интригу, в которой Софья могла бы ему помочь, говорил, что она должна заменить на балу Алешку, который уж точно никогда не отказал бы другу.
— Но я замужняя дама, я не могу ехать во дворец с посторонним мужчиной!
— Это я-то посторонний?
— Я никогда не была в императорском дворце. Я не представлена ко двору!
— Я тоже не был. Я тоже не представлен. Что из того? Маскарад не признает условностей!
Дело решила Вера Константиновна. Она явилась в комнату, постояла в дверях, слушая их перепалку, и сказала решительно:
— Непременно надо ехать. Это такая удача — билет во дворец. Если Софья не поедет, бери, Никита-друг, меня. Уж я-то найду чем заняться на маскараде. — Она вскинула голову и ушла на кухню следить за кухаркой, чтоб та не извела лишних продуктов.
— А костюм?
Никита понял, что барьеры пали.
— Через полчаса сюда приедут Сашка с Анастасией и привезут роскошный костюм!
При упоминании о Белове Софья слегка нахмурилась. Нельзя сказать, чтобы она недолюбливала Сашу, скорее просто стеснялась — уж очень он был в себе уверен и еще скрытен, еще напыщен, а потом эта дурацкая манера острить и все осмеивать! Право, его насмешливость касалась до всего, он мог ерничать даже по поводу детских болезней. А его отношения с Алешей… «Твоя приверженность русскому флоту просто смешна, — так он говорил. — Это безрассудство — любить то, чего нет!» Алеша относился к подобным замечаниям со смехом, он вообще прощал Саше любые слова и выходки, но Софья их прощать не хотела.
Другое дело — его жена. Ее нельзя было назвать подругой, слишком они были разные, да и виделись крайне редко, но Анастасия любила их флигелек, часами могла слушать о детях, и Софья забывала, что она гордячка, что приближена к государыне и ведет жизнь, совершенно отличную от ее собственной.
Саша приехал один, был сух, официален, сказал, что Анастасии не удалось вырваться из дворца и что она их там встретит. Нахмуренное лицо его как нельзя лучше шло к чопорному испанскому костюму, состоящему из атласной, подбитой ватой куртки с неимоверно узкой — не вздохнуть — талией и коротких штанов.
Костюм Никиты не имел названия, что-то средневековое, скажем, из жизни алхимиков: бархатный плащ, берет с длинными, поднятыми вверх краями и черная маска-лорнет.
— А повеселее ничего не было? — спросил Никита, примеряя берет.
— А чего тебе веселиться? — недовольно пробурчал Саша. — Ты мизантроп. И попробуй подобрать костюм на твой рост? А в этом берете ты похож на Эразма Роттердамского.
— Такой же умный… — Никита скорчил рожу в зеркале.
Но Софья… Приняв трепетными руками коробку с костюмом, она надолго исчезла из комнаты, а потом появилась в чем-то красном, сверкающем, флорентийском или венецианском, словом, что-то из эпохи Ренессанса. Голову ее украшал замысловато повязанный прозрачный шарф с ниспадающими на плечи концами, на висках туго, как пружинки, вились локоны. Эта прическа делала ее похожей на одну из итальянских мадонн, а слабая озабоченность больным горлом Николеньки и капризами Лизоньки и, конечно, раскаяние, что она идет куда-то без мужа, выражались чуть заметной складочкой меж бровей, делая ее строгой и по-царски неприступной.
— Богиня! — развел руками Никита.
— Вам очень идет этот костюм, — согласился Саша, и в голосе его не было и тени насмешки, а только улыбка и восхищение.
Пестрая троица вышла в сад, смеясь и разговаривая. Когда они подошли к дому Луиджи, створка окна на втором этаже внезапно растворилась, и Саша встретился глазами с обладательницей черных глаз и темных локонов, перевязанных желтой лентой.
— Какая пригожая девица!
— Где пригожая девица? — встрепенулся Никита. — Обожаю смотреть на пригожих девиц.
Однако в окне уже никого не было.
— Наверное, это Мария, дочь Луиджи, — сказала Софья. — Она недавно приехала из Италии, из какого-то монастыря. Такая скромница… — добавила она насмешливо. — Воображаю, как удивил ее наш вид.
Они обогнули дом. Этого времени оказалось достаточно, чтобы Мария накинула мантилью, бросила взгляд в зеркало, сбежала вниз по лестнице, выскочила в сад, а затем, едва сдерживая дыхание, чинно, как бы гуляя, проследовала навстречу Софье и ее гостям.
— А вот и она, — негромко рассмеялась Софья. — Мария, добрый вечер! Позвольте представить вам моих друзей…
Испанец Белов щелкнул каблуками неудобных туфель. Эразм Роттердамский, он же Никита Оленев, склонился в поклоне, помахивая беретом, словно пыль с дорожки сдувал перед очаровательной девицей. Мария присела, лукаво тараща на него округленные глаза.
— Мне кажется, я вас где-то видел… — нерешительно промямлил Никита.
— Я тогда была как мокрая курица, которую сунули в прорубь, — с удовольствием согласилась Мария. — Я вас сразу узнала. У меня остался ваш плащ. Я принесу… — Она сделала стремительное движение, но Софья удержала ее.
— В другой раз, — сказала она непреклонно. — Никита — частый гость в моем доме.
— Да, да… А сейчас мы спешим на маскарад во дворец. — У Марии было такое выражение лица, что Никита невольно говорил извиняющимся тоном.
Он не мог знать, что юная Мария, волнуясь и споря с собой, целых три часа, если не больше, не отходила от окна, ожидая его выхода из флигеля Корсаков. Кажется, чего проще, пойти к Софье и узнать, за какой такой надобой явился сюда красивый молодой человек. Но она не смогла этого сделать — ноги не шли. Что это — случай? Или он каким-то неведомым способом отыскал ее в огромном городе? Но все это не важно! Главное, что судьба-скупердяйка на этот раз расщедрилась.
У калитки Никита оглянулся и приветливо помахал девушке рукой.
— Мы еще встретимся, — прошептала Мария негромко.
Маскарад
Парадный подъезд дворца был ярко освещен факелами. Карет было великое множество: больших и малых, скромных, кое-как покрашенных, и роскошных, обитых бархатом с золотой бахромою, с вертикальными стеклами, с кучерами в буклях и треуголках, гайдуками и скороходами с традиционными булавами в руке. Скороходы в шапочках, курточках с бантиками явно мерзли и жались к лошадям, пытаясь похитить у них лишнее тепло…
Суета, смех, разговоры… Дамы сбрасывали теплые плащи и епанчи прямо в каретах, феями выпархивали на мостовую, вскрикивая от восторга и холода, — второе мая на дворе, — а затем исчезали за высокими деревьями. Гвардейский караул нынче пропускал всех, и уже внутри, в большом вестибюле, приглашенные предъявляли билеты.
Маскарады были любимым развлечением государыни Елизаветы, и она привила эту любовь вначале двору, а позднее и всему Петербургу, вменив особам двух первых классов давать поочередно костюмированные балы.
Самые первые маскарады назывались метаморфозы, и их суть состояла в наивном и веселом переодевании мужчин в женские костюмы, а женщин в мужские. Государыне очень шел узкий мундир, который подчеркивал талию и крутые бедра, ботфорты удлиняли ноги, и во всем ее облике появлялось что-то озорное, юное. А как забавно выглядели ряженые старички и старушки, целый вечер можно было, надрываясь от смеха, рассматривать их нелепые фигуры и кособокую походку. Не являться на маскарад по именному приглашению было никак нельзя, мало того что штраф за неявку высок, но еще и боялись обидеть государыню. Лучше пусть хохочет, чем хмурится.
Позднее стали придумывать самые богатые и изысканные маскарадные костюмы. Завелись специальные мастерские, и наконец появились публичные маскарады. Итальянец Локателли стал арендовать обширные помещения, в коих ставил оперы и устраивал маскарадные вечера. Накануне Невская першпектива пестрела афишами: «Сим объявляется, что для удовольствия знатного дворянства и прочего здешнего столичного города жителей…» Для обучения танцеванию дворянская молодежь посещала платные уроки, где постигала тайны изящного движения в «миноветах, контрдансах и верхних танцах».
Кроме танцевания, дворян учили, как поклониться, опрыскаться духами, вернее, душистой водой, как пользоваться вилкой и нести в руках шляпу, чтобы с помощью оной показать свою воспитанность и галантность.
Но самые торжественные и богатые маскарады давала сама государыня. На этот раз бал устраивался в только что отстроенной части деревянного Зимнего дворца, где, по рассказам очевидцев, были роскошно декорированы залы и имелись новомодные немецкие сюрпризы. Обыватели долго ломали головы, что это за сюрпризы такие.
В танцевальной зале уже гремела музыка полкового его величества Петра Федоровича оркестра, который должен был смениться со временем виолами и альтами.
Анастасия — действительная статс-дама из свиты государыни — встречала именитых гостей. Издали увидев мужа, она подошла к их компании, расцеловалась с Софьей, чуть присела в подобии книксена перед Никитой.
Костюм ее назывался «Ночь»: черная, затканная серебром юбка была украшена фольговыми звездами, маску заменяла черная вуаль, прикрепленная звездочками к лентам прически, которая была истинным чудом куаферного искусства и носила интригующее название «бандо д’амур», что значит «повязка любви».
Саша не посмел поцеловать жену на виду у публики, которая все замечает и не терпит откровенных вольностей. Он только пожал ей руку и шепнул участливо:
— Устала?
— Устала, милый. Я давно устала, — отозвалась Анастасия, кланяясь кому-то с очаровательной улыбкой. — Государыня не в духе. На всех кричит. Санти отчитала, как мальчишку.
Франсуа Санти, пьемонтец, занимавший при дворе Елизаветы высшую должность обер-церемониймейстера, был человеком весьма уверенным в себе. Весельем и остроумием он всегда умел завоевать расположение Елизаветы, и уж если на нем она решила сорвать зло, то дело, которое ее рассердило, было серьезным.
— За что отчитала? — прошептал Саша, нежно глядя на Анастасию, уж ей-то, наверное, досталось больше, чем другим.
— Потом. Сейчас идите в залу.
— В чем будет государыня?
— Голландский шкипер.
— А великая княгиня?
— Кто ж знает, в чем будет великая княгиня? — с досадой отозвалась Анастасия. — Из-за нее у нас сегодня и случился весь этот сыр-бор. Из-за ее непослушания… Ты что на меня так испуганно смотришь? — обратилась она вдруг к Софье. — Вас это совсем не касается. Никита, развесели Софью. — Она погрозила ему пальцем и вдруг, уловив знак обер-гофмейстерины, стремительно сорвалась с места и почти бегом, высоко подбирая юбку, устремилась в противоположный угол вестибюля.
— Узнай про великую княгиню, — шепнул Никита Саше, — узнай, я тебя заклинаю! — И повел Софью вверх по лестнице.
Как описать блеск и великолепие царского дворца? Лепнина карнизов, французские мебели, гобелены, хрустальные жирандоли и зеркала всюду, которые удваивали, утраивали, удесятеряли пространство, и казалось, оно не имело границ. В каждом зеркале отражались свечи и отражения свечей, и еще раз жирандоли, и вот уже не одна ваза с нарисованной на ней яркой птицей, а целая стая птиц мечется в отраженном мире, и хоровод китайских фонарей в виде пагоды, а сверху, с плафона, заглядывает любопытствующий грифон, нет, три грифона, а еще маски, ряженые, феи, и, кажется, сам смех и разговоры их тоже отражаются в зеркалах, превращаясь в какофонию звуков.
Видя полную растерянность и смущение своей спутницы, Никита принялся за отвлеченный рассказ, пытаясь объяснить Софье происхождение слова «бал».
— Это немецкий обычай. Бал — всего лишь мяч, понимаешь? Крестьянки на Пасху дарили своим недавно вышедшим замуж подружкам сплетенный из шерсти мяч.
— А зачем им его дарили? — машинально спросила Софья, никак не вникая в смысл его слов.
— Ну… это просто символ. Если тебе дарят мяч, ты должна устроить угощение и танцы.
— Но у меня нет с собой денег, — испугалась Софья.
Никита рассмеялся:
— Это просто обычай такой. Здесь нас накормят задаром.
— Ты прости, Никита, я ничего не понимаю. Ты мне потом расскажешь. Ладно? — взмолилась Софья и замерла: перед ними был танцевальный, полный народу и музыки зал.
Кавалеры и дамы уже выстроились в две шеренги. Пьемонтец Санти — маленький, важный, роскошный, взмахнул рукой, и тут же на нежнейшей ноте запели альты. Дамы присели в глубоком реверансе, кавалеры склонились в поклоне, а затем, возглавляемые придворным балетмейстером Ланде, поплыли в благопристойном менуэте. Об этом прекрасном танце недаром говорили — нижняя часть порхает, верхняя плывет.
Никита только успел пробежать глазами по зале, найти в числе танцующих Сашу и Анастасию, как Софью увел в танце долговязый и печальный юноша в трико Амура и с крылышками за спиной.
Государыня тоже танцевала. Благодаря подсказке Анастасии Никита сразу увидел голландского шкипера. Простонародный этот костюм так ловко сидел на государыне, шерсть камзола была так благородно ворсиста, что понятно было: здесь не обошлось без знакомого купца, который поставлял лучшие товары из-за границы.
Елизавета не любила этикета, не желала быть узнанной, и приглашенные, которые тут же осведомлялись, в коем она будет костюме, выказывали свое уважение в странной и подобострастной манере. Вроде бы и кланяться нельзя, а ноги сами подгибаются. Но Елизавета не замечала всех этих странных ужимок. Это маскарад, а не какая-нибудь скучная ассамблея, введенная батюшкой. И не чопорный бал Анны Иоанновны, на котором все тряслись от страха пред жестким взглядом государыни и ее внезапной, предвещающей опалу жесткой усмешкой. Это маскарад, и главное, чтобы здесь было весело, наслаждайся жизнью, музыкой, светом, любовью — вот девиз Елизаветы.
Мимо Никиты прошла в танце Софья, хорошенькая, возбужденная, в поднятой на лоб, похожей на бабочку маске. Печальный Амур был явно без ума от дамы, он даже устроил некоторую путаницу в фигурах, чтобы не разлучаться с прекрасной венецианкой. Никита искренне его пожалел.
— А великая княгиня будет сегодня в розовом, — раздался над ухом шепот.
Никита резко обернулся. Перед ним стоял слегка хмельной, насмешливый и счастливый Саша.
— Фу-ты, напугал!
— В руках лук, в волосах месяц. Стало быть, Артемида-охотница, — продолжал Саша, весьма довольный эффектом. — Воинственная дева! — Он поднял палец.
— Среди танцующих ее нет. Я бы ее и под маской узнал…
— О нет… За четыре года она очень изменилась, — бросил Саша и опять куда-то исчез.
Никита пошел бродить по анфиладам комнат. В китайской гостиной расположилась большая компания молодежи. Щупленький кавалер в огромном пудреном парике, картавя и отчаянно жестикулируя, рассказывал пикантную историю. Каждая его фраза встречалась дружным хохотом. Какая-то парочка страстно целовалась за шторой. Стоящий навытяжку гвардеец внимательно прислушивался к жаркому влюбленному шепоту и косил глаза в сторону. В следующей гостиной у камина стояли двое, и то, что они не кричали, не дурачились, а о чем-то негромко беседовали, придавало этой, наверное, самой банальной беседе деловой и таинственный характер. При появлении Никиты они вдруг смолкли и принялись рассматривать стоящие на камине дивной работы часы, украшенные перламутром и черепахой. Никита еще потому задержал взгляд на этой паре, что костюм на одном из них был очень похож на его собственный. Ушастый бархатный берет незнакомца был украшен сверху небольшой пуговкой, и Никита машинально ощупал свой берет: неужели и у него там пуговка? Так и есть, видно, костюмы были взяты в одной мастерской. Внезапно один из мужчин круто повернулся и вышел. Никита так и не увидел его лица, только запомнил широкую, обтянутую бордовым атласом спину и парик с темным бантом.
Указанный в билете сюрприз находился в дальней угольной гостиной. Им оказалась подъемная машина, которая с легкостью необычайной опускала на первый этаж изящный диван, на котором могли уместиться разом четыре человека. С хохотом маски усаживались на диван и проваливались вниз, в недра первого этажа. Оставшиеся наверху свешивали в дыру головы, кричали, смеялись. Потом раздавалось: «Готово!» Чья-то рука нажимала на рычажок, и диван поднимался вверх, чтобы принять новую компанию, желающую отпробовать царского сюрприза. Один из четверых, которые поехали вниз, был тот самый, в бордовом камзоле. И опять Никита не увидел его лица и даже ощутил некоторую досаду, что сей господин от него увертывается. Глупость какая! Зачем ему нужно видеть лицо бордового господина? Никита «прочитал» себе тираду о суетности и странных особенностях пустого человеческого любопытства и пошел назад.
Тем временем государыня, отплясав и менуэт, и котильон, и прочие танцы, почувствовала себя притомившейся и вспотевшей, а потому исчезла, чтобы появиться через десять минут в маске и костюме мушкетера, в этом наряде она была узнана только самыми близкими людьми, чей дотошный глаз вычислял ее в любой одежде, прочая же публика не менее часа рыскала по зале, выискивая голландского шкипера, и была немало раздосадована, когда выяснилось, что Елизавета поменяла костюм и давно уже сидит за карточным столом.
Играли в голубой гостиной. Собственно, в голубой, названной так из-за обивки и облицованного лазуритом камина, разместилась царская фамилия и близкие ко двору, а в соседней комнате, где столов было больше, ставки меньше и гвалт как в порту, размещался прочий люд. Кабинет этот почему-то назывался «лакейской».
Забредя в этот кабинет, Никита неожиданно увидел за столом Сашу. Он был по-прежнему весел, решителен, видимо выигрывал. Увидев друга, он указал рукой за стену, громко, без опасения быть услышанным крикнул: «Она в голубой!» — и опять, как в пену морскую, погрузился в карточный азарт.
Никакой бал в те времена не обходился без карточной игры в кампи или пикет, а также в тресет, басет и прочие. Играли всегда на деньги и по крупным ставкам, мелкие считались неприличными. К счастью, не все приглашенные были обязаны сидеть за зеленым сукном, но для особ первых классов, а также министров и иностранных послов игра с особами царской фамилии была обязательна. Боясь ввергнуть свои государства в лишние расходы, некоторые послы предпочитали сказаться больными и вообще не являться на бал, что, впрочем, было редкостью. За игрой с государыней послы если не слышали государственных тайн, то уж сплетни получали с избытком. А придворные сплетни высоко ценились. По случайным обмолвкам можно было понять, к какому двору, английскому или, скажем, прусскому, благоволит в данный момент государыня, куда направит она свои стопы через неделю — в Ораниенбаум или Петергоф, кто ходит сейчас в ее любимцах, а там уж можно делать выводы о кознях Бестужева, за деятельностью которого следила вся Европа.
Дверь в голубую гостиную поминутно открывалась. В нее входили люди, некоторые, нерешительно потоптавшись, тут же выходили вон, иные, выше рангом, брали на себя смелость следить за царской игрой.
Государыня Елизавета, в расстегнутом камзоле, с несколько расстроенной, словно ожившей прической, что очень шло к ее милому разгоряченному лицу, сидела за центральным столом и смеялась, прикрыв картами, как веером, полный подбородок.
За правым столом с дамами играл в свое любимое кампи великий князь, за левым столом сидела великая княгиня Екатерина. Рядом восседал благодушного вида толстяк — Лесток все-таки не отважился пропустить бал — и какая-то чопорная беременная дама. Никита мельком подумал, что, может, это костюм такой — с пристегнутой к животу подушкой, и тут же забыл о ней.
Все его внимание сосредоточилось на Екатерине (какое чужое имя!). Великая княгиня, как и все здесь, была без маски, но не будь в ее украшенных живыми розами волосах еще и полумесяца Дианы, Никита вряд ли узнал бы в этой кареглазой бледной красавице с пышными плечами хрупкую веселую девочку — Фике.
Почувствовав на себе пристальный взгляд, Екатерина вскинула голову. Рука Никиты вместе с маской опустилась вниз. Они встретились глазами, и он почувствовал вдруг, как взмокла у него спина. Екатерина ничем не выказала своего удивления, на секунду, может быть, на две задержала на нем взгляд и вернулась к игре.
Лесток оживленно и подобострастно вскрикнул — поставленная Екатериной карта выиграла. Она вспыхнула, засмеялась, довольная, и вдруг стала очень похожа на прежнюю Фике.
Никита отклеился от дверного косяка, зажмурился и, пятясь, вышел в танцевальный зал. Не узнала… нет, просто забыла. Он ей ничем не интересен. Какой-то русский студент, коряво и натужно предлагавший свою дружбу! Говорили, смеялись, целовались — не очень жарко, девочка не умела целоваться и приблизила свои губы к его губам, одержимая не любовью, а простым любопытством. Девочки в четырнадцать лет очень любопытны, у них все впереди, и память удерживает только яркие, нужные встречи. Разве может он сам вспомнить хозяев постоялых дворов и смотрителей, которые меняют лошадей, или хорошеньких служанок, с которыми судьба сталкивала его в немецких гостиницах?
Софья нашлась в обществе Анастасии и мило щебечущих ярких и очень похожих друг на друга фрейлин. Она издали увидела Никиту, обрадовалась и побежала к нему через зал.
— Я видела государыню и великого князя, мне показали… — Она вдруг посерьезнела. — Ты что такой… перевернутый?
Никита неопределенно пожал плечами, стараясь, чтобы улыбка выглядела если не веселой, то хотя бы не жалкой.
Часы пробили десять, и царская фамилия по обычаю двинулась в обеденный зал ужинать. Для них был накрыт стол, за стульями стояли камер-юнкеры, чтобы услужливо подать царской особе и их самым именитым гостям вино и сладкие напитки. Прочие гости ужинали в другой зале стоя. Уже потянулись официанты с подносами, заставленными бургундским и рейнским винами.
Задев Никиту локтем, в обеденный зал проследовал великий князь Петр Федорович. Фигура его в узком партикулярном платье казалась совсем мальчишеской. Он сдвинул на затылок шляпу, удлинявшую овальное, хрупкое, порченное оспой личико, и захохотал неприятно, словно зная, какой у него хриплый, неблагозвучный смех, — пусть слушают черти придворные и кланяются. В наступившей тишине резко прозвучал цокот его подбитых подковками каблуков и шпор.
Перед великим князем расступились, и только одна старуха, словно сбившись с такта, хромая, торопилась освободить наследнику дорогу и быстро, словно улепетывая, прошла по этому коридору. Неожиданно для всех, а может быть, и для себя, Петр быстро пошел за старухой, копируя ее хромоту и нелепые ужимки, возникшие от излишней поспешности.
Это было неприлично и очень смешно. В великом князе явно пропадал великий актер. Публика разразилась хохотом, а бедная старуха заметалась туда-сюда, желая скрыться, спрятаться, исчезнуть. Сцена была комичной и жестокой, и Никита невольно отвернулся.
— Не оглядывайтесь, князь, — раздался возле его уха сдавленный, словно после быстрого бега, шепот, — и не пытайтесь говорить со мной. Это опасно.
Екатерина задержалась подле него, поправляя привязанный к поясу колчан со стрелами. Никита застыл как соляной столб. «Вспомнила… Узнала… Но откуда это непонятное слово — „опасно“? Что может грозить владычице в ее чертогах?» — именно так он подумал и криво улыбнулся своей высокопарности. Стоящая рядом Софья с испугом смотрела на Никиту. Она не разобрала слов, брошенных великой княгиней, но видела, как вжалась вдруг его голова в плечи, как застыл взгляд. Вся эта сцена была короткой, как вздох.
— Я дам о себе знать. — И Екатерина быстро пошла вслед за мужем.
Никита вдруг обмяк, Софья схватила его за руку, но ничего не успела спросить — к ним подошел Белов.
— Я вас насилу отыскал. Как веселитесь? Софья, да какая вы хорошенькая! А ты что насупился? — Он проследил за взглядом Никиты, провожающим великокняжескую чету, и вспомнил недавнюю сцену. — Ах это… — Саша перешел на шепот: — Привыкай… великий князь — ребенок, ему надобно прощать все проделки и шалости. Не обращай внимания. Пошли со мной, я вам чудо покажу, — обратился он уже к Софье.
— Какое чудо? — Софья понемногу приходила в себя.
— А вот увидите! Я такой токай по два рубля за бутылку покупал, право слово. А здесь он рекой льется!
Чудом оказался обеденный стол, неведомо как появившийся в углу танцевальной залы. На столе без всяких официантов, а только нажатием рычажка, появлялись сами собой вина и роскошные яства. Приглашенные не хотели стоять в очереди, толкались, смеялись. Саша был в первых рядах и через головы протягивал Софье и Никите куверты с вином и закуски.
Вино было холодным, игристым. Выпили одну бутылку, Саша принес еще три. Софью несколько удивило отсутствие Анастасии, она спросила об этом Сашу, но тот, словно не слышал, хохотал и буквально вливал в себя вино. Никита следовал его примеру, и вот он уже тоже хохочет, потом вдруг начинает оправдываться перед Софьей, он-де негодяй, так надолго бросил ее одну, уж в следующем танце он будет ее партнером, только бы не осрамиться, совсем танцевать не умеет.
Софья только улыбалась устало, пила вино маленькими глотками и облизывала сухие губы. Бедный ее Алешенька, торчит где-нибудь в гостинице с мокрыми простынями, клопами и еще какой-нибудь гадостью и не слышит этой дивной музыки и не пьет золотой токай.
Меж тем танцы возобновились с новой силой. Отужинав, государыня кинулась в кадриль с такой отчаянной веселостью, что заразила всех. Никита старался попадать ногами в такт, но ему это не всегда удавалось. Ну и пусть, черт побери, зато ему весело, весело! А вот здесь надо поторопиться, а то он Софью вообще потеряет в хороводе этих прыгающих, хохочущих, машущих руками. Все-таки танцы — это атавизм, господа!
— Все, Никита, пора домой. — Софья с трудом добралась до стены. — Устала, дети одни, — приговаривала она, задыхаясь.
— Сейчас Сашка оттанцует… — Никита тоже тяжело дышал, — он с тобой постоит… а я подгоню к подъезду карету. Не спорь, Гаврила должен был прислать… Сашка, иди сюда!
Отыскать карету среди множества экипажей было нелегко, но еще труднее было разбудить кучера — Лукьян спал беспробудным сном. Пока он его будил, пока втолковывал, куда подогнать карету, прошло минут десять, не меньше. Как только доехали до подъезда, Лукьян опять захрапел, угрожая свалиться с козел.
— А, шут с тобой! — махнул рукой Никита. — Сломаешь шею, будет одним бестолковым кучером меньше…
Софья и Саша нашлись там же у колонны, но прежде, чем пойти к выходу, Саша настоял на том, что Софье совершенно необходимо показать подъемное устройство. Никита согласился было — да, очень забавно, — но тут же стал отговаривать друга от этой затеи. У диковинного дивана очень много народу, прежде чем на нем подняться, все ноги отстоишь, а Софья и так чуть жива. Но Саша не унимался — это же главный сюрприз бала! Машину совсем недавно прислали из Мюнхена. Государыня не нарадуется этим подъемником, а фрейлины, негодницы этакие, назначают на диване свидания. Заслышали шорох, нажали рычаг, и вот они уже на втором этаже. И никто их не видит.
За разговорами спустились на первый этаж, прошли в угольную комнату. Против ожидания в помещении для иностранной игрушки было пусто и холодно, — видно, публика удовлетворила свое любопытство. Стеганый диван был на втором этаже, его надобно было спустить. Свечи в шандалах почти догорели, в комнате был полумрак, и Саша долго искал нужный рычажок. Наконец нашел.
Подъемник бесшумно спустил диван, на нем спал человек в бордовом камзоле. Он сидел в очень неудобной позе, голова закинулась назад, светлый парик слегка обнажил голову с темными, коротко стриженными волосами.
— Набрался, приятель, — сказал Саша, подходя к дивану. — И давно тебя так катают, вверх-вниз? Никита, отнесем его на кушетку. — Он дотронулся до плеча мужчины и вдруг крикнул резко: — Свечу!
Мужчина в бордовом камзоле не спал — он был мертв. Из пышного кружевного жабо торчала рукоятка кинжала. Жабо оставалось белоснежным, только диван и камзол были липкими от крови.
Никита поднял свечу. Рассеченная шрамом бровь выражала крайнее недоумение.
— Кто ж тебя так, Ханс Леонард? — прошептал Никита.
— Ты был с ним знаком?
— Нет.
Только тут Саша увидел блестящие, расширенные от ужаса глаза Софьи. Она боялась приблизиться, боялась задать лишний вопрос и только всхлипывала, машинально покусывая костяшки пальцев.
— Я его видела… этого, — ответила она на Сашин взгляд, кивая на покойника. — Он танцевал. Потом к нему подошел такой длинный, в берете с пуговкой. — Она дотронулась до своего сложного головного убора, чтобы показать, где была пуговка, зубы ее отбивали дробь. — Очень похож на тебя, — обратилась она к Никите. — Я вас чуть было не перепутала.
— Уведи Софью, быстро! — приказал Саша. — А я позову караул.
— Может, дуэль?.. — Никита не мог оторвать глаз от лица убитого.
— Угу… на ножах. Да уведи же ты Софью! Сейчас сюда сбежится вся охрана. Ее здесь не было, понял?
Уже сидя в карете, Софья все повторяла, как она увидела этого бордового. Такой пронырливый… и все лопотал по-немецки с разными господами, танцевал, смеялся и вдруг… Никита укутал ей ноги пледом, закрыл плечи шубой. Софья привалилась к его плечу и заплакала.
— Я знала, знала, что мне не надо было ехать на этот бал! Что я Алешеньке напишу? Ведь почти на моих глазах человека убили…
Никита молча смотрел на пробегающий за окнами сонный, туманный, черный и безучастный Петербург.
Гаврила
Никита Григорьевич еще с утра не в духе, раздевался перед сном сам, шапочку маскарадную так в стену и вмазал, крикнув при этом загадочное: «С пуговкой!» — и сапоги не позволил снять. Если настроение у него безобидное и витает мыслями где-то в заоблачных государствах, то сам ноги тянет, сними, дескать, сапоги, а если неприятность какая-то: «Прочь, Гаврила! Вынимай из себя раба! Сам управлюсь…»
Ночью эта тирада: «Прочь, Гаврила!» — и так далее длилась дольше обычного, здесь присутствовало и «старый дурень», и «алхимик безмозглый», перечислять — слов не хватит, а виной тому, что попенял камердинер барину, не внял-де он его советам, не положил под язык прозрачный камень аметист — лучшее в мире средство против опьянения.
Ну и пусть его… Дело молодое, маскарадное, выпил лишнего, пошалберничал, устал от непомерного танцевания, тоже ведь работа, и немалая. На следующий день Гаврила и думать забыл о ночном буйстве хозяина — проспится и встанет добрый и ясный, как божья роса.
Все утро Гаврила возился в лаборатории, как называл он теперь на университетский лад свои сдвоенные горницы, и хватился, когда уже время обеда прошло, — батюшки-светы, неужели по сей час дрыхнут?
Гаврила кинулся в княжескую опочивальню. Никита не спал, но и вставать не собирался, лежал, отвернувшись к стене, и рассматривал обои с таким пристальным вниманием, словно травяной орнамент вдруг зацвел и населился всякими букашками и прочими мотыльками.
— Добрый день, Никита Григорьевич! — торжественно провозгласил Гаврила. — Изволите умываться?
— Изволю, — ворчливо отозвался Никита, с кряхтением перевернулся на спину, потом сел и принялся с прежним вниманием рассматривать свои босые, торчащие из ночной рубашки ноги.
Казачок тем временем принес кувшин ключевой воды, поставил его на умывальню и исчез, повинуясь движению Гавриловых бровей.
— Что холод собачий? Забыли протопить?
— Дак май на дворе, — укоризненно отозвался Гаврила.
— А если в мае снег пойдет?
Этого Гаврила уже не мог перенести и ответил отстраненным, словно с кафедры, голосом:
— Дерзаю напомнить, сударь мой, температура в спальном помещении должна не в ущерб здоровью поддерживаться умеренной…
Никита проворчал что-то бранное, но спорить больше не стал, ополоснул лицо ледяной водой, поморщился брезгливо — гадость какая! Самодовольный вид камердинера раздражал его несказанно.
— Язык у тебя, Гаврила, после Германии стал какой-то… суконный, лакейский. Раньше ты вполне сносно по-русски изъяснялся.
Гаврила хмыкнул что-то в том смысле, что если и учиться где-то русскому языку, то именно у дворни, а никак не у разнаряженных господ, что знай по-французски лопочут или по-английски квакают. Никита отлично понял этот бессловесный протест.
— Раньше ты был эскулап, человек науки, людей лечил, а теперь помешался на этих лапидариях, — продолжал Никита. — Накопил денег мешок, вот и не знаешь, что с ними делать!
— Да можно ли мне такие обвинения строить, Никита Григорьевич? Грех это… Драгоценные камни врачуют не только тело, но и душу, а от хвори врачуют лучше всяких трав.
— Что ж ты Луку своими камнями не пользуешь? Боишься, что прикарманит? Не жаль старика?
Речь шла о старом дворецком, который серьезно занемог и уже более года лежал в маленькой комнатенке при кухне.
— Не примите за противное, но болезнь Луки называется старость, а оное неизлечимо.
— Тьфу на тебя! — вконец обозлился Никита. — Полотенце давай! Кофе… чтоб много и горячий! Есть ничего не буду. И никаких слов о вреде и пользе нашему замечательному здоровью!
Гаврила все-таки уговорил барина пообедать — не так чтобы плотно, но чтоб и желудок через час от голода не сводило. Когда Никита вышел из-за стола, посыльный принес записку от Саши, в коей тот просил друга приехать в дом на Малой Морской.
Никита приказал немедленно закладывать лошадей. Здесь уж он и сапоги разрешил надеть, и камзол на нем Гаврила собственноручно застегнул, если очень торопишься, можно и рабский труд использовать. Когда Гаврила с несколько обиженным видом прошелся щеткой по барскому кафтану, Никита сказал примирительно и ласково:
— Ну, не сердись.
— Да кто ж мы такие? Да имеем ли мы право сердиться? — вскинулся было Гаврила, но тут же сбавил тон — вид у Никиты был какой-то странный: не то расстроенный, не то испуганный. — Не случилось ли чего, Никита Григорьевич?
— Вчера во дворце человека убили.
— Кто? — потрясенно выдохнул Гаврила.
— В том-то и дело, что тайно. Нож в грудь — и все дела. Ты меня знаешь, я сам умею шпагой помахать. Но ведь это так, защита… А этот покойник, Гольденберг… Знаешь, я ему паспорт оформлял. И такое чувство дурацкое, словно я за него в ответе. Приехал человек в Россию по торговым делам, ни о чем таком не думал, и вдруг… Паскудно это — вот так распоряжаться чужой жизнью! Неужели она ничего не стоит в руках убийцы?
— Будет вам… Может, он негодяй какой, Гольденберг ваш. Богу виднее, кого убить, кого жить оставить, — рассудительно сказал Гаврила и, чтоб совсем закрыть неприятную тему, спросил деловито: — Что изволите к ужину?
— Сашка меня накормит… А впрочем, пусть поджарят говядину, как я люблю, — большим куском.
Никита сел в карету в настроении философическом. Прав Пиррон, утверждая, что человек ничего не может знать о смысле жизни и качестве вещей. Гаврила говорит, может, покойник — негодяй? А что такое негодяй? По отношению к кому — негодяй? И стоит ли жалеть негодяя? Да полно, так ли уж ему жалко Ханса Леонарда? Он его два раза видел, и только… Посему человеку мужеска пола, возраста двадцати трех полных года следует, как учил Пиррон, воздержаться от суждений и пребывать в состоянии полного равнодушия. То есть покоя. Атараксия, господа, так это называется. Качество предмета, как мы его видим, не есть его суть. Это только то, что мы хотим видеть. Кажется, человек мужеска пола несет чушь…
Карета выехала со двора, загрохотала по булыжнику. Какая-то сумасшедшая галка спланировала с крыши и уселась на каретный фонарь, покачиваясь в такт движению. Безумная птица… Впрочем, что ты знаешь об этой галке? Ты видишь ее сумасшедшей, а на самом деле она может быть разумнейшим существом в мире, уж во всяком случае умней тебя…
Кучер хлопнул кнутом: остерегись! — и галка, внемля его приказу, как бы нехотя полетела прочь.
Никита проводил ее глазами, потом лениво скользнул взглядом по подушке сиденья, зачем-то посмотрел себе под ноги. На полу валялась бумага, на ней отпечатался грязный след — каблук его сапога, наступил вчера не глядя. Никита потянулся за бумагой, намереваясь смять ее и выкинуть. Листок был атласный, твердый, сложенный вчетверо. Письмо? Как оно попало сюда? Очевидно, вчера вечером, когда кучер спал на козлах, кто-то бросил его в карету. Естественно, они с Софьей за переживаниями ничего не заметили. Никита развернул листок…
Позднее кучер рассказывал, что никак не мог понять, что хотел от него барин. «Выразиться внятно не могут, — объяснял он Гавриле. — Распахнули дверцу на полном скаку и ну орать: „Назад! Назад!“ Насилу понял, что велят вернуться к дому».
Никита взлетел вверх по лестнице с воплем: «Гаврила, одеваться!» Камердинер недоумевал у себя в лаборатории: «Только что камзол застегивал. Иль в канаву свалились, Никита Григорьевич?»
Не свалился барин в канаву, чистый стоит и благоухает улыбкой. Оказывается, не надобен камзол червленого бархату, а надобен новый, голубой с позументами, башмаки, что из Германии привезли, и французский парик. Если Никита Григорьевич просят парик, то дело нешуточное. Парик барин не любит, обходится своими каштановыми, разве что велит иногда концы завить, чтоб бант на шею не сползал. А уж ежели парик модный запросит, значит предстоит идти в самый именитый дом. Парик барину очень шел — белоснежные локоны на висках, сзади волосы стянуты муаровым бантом — произведение парфюмерного и куаферного искусства под названием «крыло голубя». Мелкие локоны на висках и впрямь отливали и пушились, как птичье крыло.
— Да куда ж вы едете, Никита Григорьевич?
— Ах, не спрашивай, Гаврила.
— Вас же Александр Федорович ждут.
— К Саше я заеду, но позднее… Он не указывал времени. Заеду и останусь у него ночевать.
Смех в голосе, веселье, франтом прошелся мимо зеркала и исчез.
Суета этого дня отступила окончательно, спряталась в норку. Гаврила отер пот со лба, последний раз цыкнул на дворню и притворил за собой дверь в лабораторию. Теперь его никто не потревожит до самого утра. Он подлил масла в серебряную лампаду, как бы подчеркивая этим, что творит дела богоугодные, запалил две свечи в старинном шандале, потом подумал и запер дверь, чтобы не шатались попусту, хотя по неписаному закону входить в Гавриловы апартаменты мог только Никита. Дворовые люди по бескультурью своему почитали лабораторию приютом колдовства, их калачом сюда не заманишь. И Гаврила никак не настаивал на их присутствии. Прошли те времена, когда он толок серу для париков, парил корни лечебных трав и готовил румяна. В той жизни ему нужны были помощники. Теперь его лаборатория более всего напоминает мастерскую ювелира. А драгоценный камень, как известно, любит одиночество.
Знание открылось Гавриле в Германии. Занимался он там обычным делом — обихаживал барина, а также готовил все для парфюмерии и медицины. Уж сколько он там бестужевских[38] капель насочинял — бочками можно продавать. Доходы были богатые.
И вдруг в антикварной лавке между старой посудой, траченной жучком мебелью и портретами давно усопших персон обнаружил он книгу в кожаном переплете, писанную по-латыни. Имя автора природа утаила от Гаврилы, поскольку титульный лист вкупе с десятью первыми страницами был съеден мышами.
И все тогда сошлось! Антиквариус оказался милейшим человеком, охотно, не взимая цены, объяснил, что сия книга есть мистическая лапидария, то есть учение о камнях. И текст сразу показался понятным, потому что, заглядывая в учебники барина, Гаврила очень преуспел в латыни. Здесь все было дивно, и то, что буквы складывались в понятные слова, и то, что слова эти были таинственны.
Уже потом с помощью того же антиквариуса приобрел Гаврила за сходную цену прочие старинные трактаты-лапидарии, среди них и «Правоверного гравильщика Фомы Никольса».
Пора было прицениваться к драгоценным камням. Стоили они очень дорого, но покупка сама за себя говорила — не столько потратил, сколько приобрел! Нельзя сказать, чтобы он совсем забыл прежнее ремесло — стены лаборатории по-прежнему украшали букеты сухих трав, в колбах дремали пиявки, а на полках громоздились в банках самые разнообразные компоненты для составления лекарств, но лечил он сейчас людей более из человеколюбия, чем по профессии, то есть за небольшие деньги. Брал, конечно, за лечение, но очень по-божески.
И философия у него появилась другая. Он вдруг отчаялся верить в прогресс, как в некий эликсир счастья, и решил, что идти надо отнюдь не вперед, осваивая новое, а назад, вспять, вспоминая утраченное старое. Камни… это высокое! И великий врач Ансельм де Боот об этом же говорит.
«Учение о камнях суть два начала — добра от Бога и зла от диавола. Драгоценный камень создан добрым началом, дабы предохранить людей от порчи, болезней и опасностей. Зло же само оборачивается, превращается в драгоценный камень и заставляет верить человека больше в сам камень, чем в его доброе начало, и этим приносит человеку вред».
Может, и запутанно изложено, но Гаврила этот узелок развязал.
Гаврила любовно отер кожаный переплет старинной лапидарии, раскрыл ее на пронумерованной закладке и сел к свету. Сегодня он хотел обновить свои знания о сапфирах, имеющих цвет голубой синевы и являющихся некоторой разновидностью корунда — родного брата рубина. Сапфир, как толковали лапидарии, предохранял обладателя его от зависти, привлекал божественные милости и симпатии окружающих. Сапфир покровительствует человеку, рожденному под знаком Водолея, а поскольку Гаврила появился на свет десятого февраля, то надо ли объяснять, как необходим был ему этот камень.
С легким вздохом Гаврила открыл ключом ящик стола, потом снял с груди другой ключик и отпер заветную шкатулку. В ней на бархатных подушечках, каждый в своей ячейке, лежали драгоценные камни. Здесь были рубины, аметисты, алмазы, изумруды и аквамарины — все эти камни он купил легко, по случаю, а сапфир искал долго. В Германии сей камень так и не дался ему в руки. Нашел он его дома, в Петербурге, на Гороховой, у ветхого старичка, который давал деньги в рост. Торговались чуть ли не месяц, и все никак. По счастью, старика вдруг разбила подагра.
Читавший лапидарии знает, что нет лучшего средства от подагры, чем сардоникс — полосатый камень. Но сардоникс в Гавриловой коллекции был плохонький, так себе сардоникс, полосы какие-то мелкие, и отшлифован камень был кое-как, словно наспех. Словом, не желая рисковать, Гаврила сварил старику потогонно-мочегонное питье, приготовил мазь и сам ходил ставить компрессы. Ростовщику полегчало.
Старикашка попался умный, он знал, что подагра не излечивается до конца, а только подлечивается, и в надежде и дальше использовать лекаря, сбавил цену за сапфир почти вдвое, хотя и эта цена была разорительна.
Камень, мерцая, лежал на странице книги. Старикашка клялся, что родина сапфира Цейлон, и категорически отказывался сообщить, кто владел им ранее. Судя по богатству красок и света, сапфир мог принадлежать самым высоким особам. Кто знает, может, украшал он скипетр самого царя Соломона. По преданию, тот сапфир имел внутри звезду, лучи которой слали параллельно граням шесть расходящихся лучей.
Вернулся кучер Лукьян и отрапортовал под дверью, что барин отправил карету сразу же, как мост через Неву переехали, дескать, до Белова потом дойдет пешком, там и иттить-то всего ничего, а завтра, мол, пришлите карету к бывшему дому Ягужинского, что на Малой Морской.
Гаврила никак не отозвался на это сообщение, в апартаментах было тихо. Кучер подождал, прислушался, потом поклонился двери и пошел спать.
А Гаврила тем временем клял шепотом проклятого Лукьяна, что спугнул тот синие лучи. В какой-то миг и впрямь показалось камердинеру, что видит он астеризм и три оптические оси… И вдруг: «Гаврила Иванович, выдь, что скажу…» Олух, уничтожил лучи! А может, к беде? Камень-то, он живой, он от человеческой глупости и подлости прячется.
Он подышал на сапфир и спрятал его в шкатулку. Надо бы сделать амулет в достойной оправе и носить его на груди, чтоб получать милости и симпатии от окружающих. Гаврила усмехнулся. Какие ему симпатии нужны, от женского полу пока и без камней отбою нет. Или надо, чтоб кучер Лукьян, дурак горластый, ему симпатизировал?
А милостей от Никиты Григорьевича ему и так достаточно, дай им Бог здоровья, голубям чистым…
Анастасия
Саша прождал Никиту до самого вечера, а потом махнул на все рукой и отправился в Зимний дворец, к жене.
— Сашенька, голубчик, да как ты вовремя! Государыня сегодня спала до трех, а потом в Троице-Сергиеву пустынь изволила уехать. Меня с собой хотела взять, но я сказалась больною, мол, лихорадит. Теперь меня и ночью в ее покои не позовут. Государыня страсть как боится заразиться, — говорила Анастасия, быстро и суетливо передвигаясь по комнате.
Она выглянула в окно — не подсматривают ли, зашторила его поспешно, подошла к двери, прислушалась, открыла ее рывком, позвала горничную Лизу, что-то прошептала ей и наконец закрылась на ключ.
Саша поймал ее на ходу, прижал к себе, поцеловал закрытые глаза. От Анастасии шел легкий, словно и не парфюмерный дух, пахло малиновым сиропом, летом — теплый запах, знойный.
— Может, поешь чего? — шепнула Анастасия.
— Расстели постель.
По-солдатски узкая кровать стояла в алькове за кисейным, пожелтевшим от времени балдахином. И кровать с балдахином, и атласные подушечки, украшавшие постель, и шитое розами покрывало было привезено Анастасией из собственного дома и входило в необходимый набор дорожных принадлежностей, таких же как сундук с платьями, ларец с чайным прибором и саквояж с драгоценностями, кружевами и лентами.
Жизнь Анастасии, как и самой государыни, вполне можно было назвать походной. Елизавета не умела жить на одном месте. Только осеннее бездорожье и весенняя распутица могли заставить ее прожить месяц в одних и тех же покоях. В те времена дворцы для государыни строились в шесть недель, и поскольку стоили они гораздо дешевле, чем вся необходимая для жизни начинка, как то: мебель, зеркала, канделябры и постели, то все возилось с собой, и не только для государыни, но и для огромного сопровождающего ее придворного штата. Не возьми Анастасия с собой кровать — и будешь спать на полу, не возьмешь балдахина — и нечем будет отгородиться от дворни, которая ночует тут же на соломе, иногда в комнату набивалось до двадцати человек.
Кто-то резко постучал в дверь. Анастасия тут же села в кровати, прижала палец к губам. Послышался оправдывающийся голос Лизы:
— Барыня больны, почивают…
— Тебя кто-нибудь видел? — шепотом спросила Анастасия мужа, прижимая губы к его уху.
— Может, и видел… Что я — вор? Чего мне бояться?
— Шмидша проклятая, теперь государыне донесет…
Шмидшей звали при дворе старую чухонку, женщину властную, некрасивую до безобразия и беззаветно преданную Елизавете. Лет двадцать назад чухонка была женой трубача Шмидта, по молодости была добра, а главное, до уморительности смешна, за что и была приближена к камер-фрау — шведкам и немкам из свиты Екатерины I.
Сейчас она состояла в должности гофмейстерины, то есть была при фрейлинах — спала с ними, ходила на прогулки и, как верная сторожевая, следила за каждым шагом любого из свиты государыни.
За дверью уже давно было тихо, а Анастасия все смотрела пристально на замочную скважину, словно вслушивалась в глухую тишину.
— Ну донесет, и черт с ней, — не выдержал Саша. — Что мы — любовники?
— Вот именно, что любовники, — сказала она тихо и засмеялась размягченно, уткнувшись куда-то Саше под мышку, — был бы ты больной или старый, я бы не так боялась. А сегодня государыня в гневе… мало ли. У нас днем история приключилась, но об этом потом…
— Обо всем — потом, — согласился Саша.
Дальше последовали поцелуи, объятия и опять поцелуи.
— Господи, да что же это за кровать такая скрипучая и жесткая! Как ты на ней спишь? — ворчал Саша.
— Плохо сплю, — с охотой соглашалась Анастасия. — И сны какие-то серые, полосатые, как бездомные кошки. Скребут… Я сама как бездомная кошка. Домой хочу!
Последняя фраза Анастасии была криком души — так наболело, но скажи ей завтра, мол, возвращайся в свой дом, хочешь — в Петербурге живи, хочешь — в деревне, но чтоб во дворец ни ногой, Анастасия наверняка смутилась бы от такого предложения. Как ни ругала она двор и приживалкой себя величала, и чесальщицей пяток, и горничной — это была жизнь, к которой она привыкла и уже находила в ней смысл. В дворцовой жизни был захватывающий сюжет и элемент игры, сродни шахматной, каждый шаг которой надо было просчитывать. От верного хода — радость, от неправильного — бо-ольшие неприятности, но ведь интересно!
Месту при дворе, которое занимала Анастасия, дочь славного Ягужинского и внучка не менее славного Головкина, завидовали многие.
Приблизив к себе дочь опальной Бестужевой[39], государыня как бы подчеркивала свою незлобивость и великодушие. Пять лет назад она собственной рукой подписала указ о кнуте и урезании языка двум высокопоставленным дамам — Наталье Лопухиной и Анне Бестужевой. Но дети за родителей не ответчики. Елизавета не только любила выглядеть справедливой, но и бывала таковой.
Первый год жизни во дворце был для Анастасии сущим адом. Наследник, щенок семнадцатилетний, вообразил себе, что влюблен в красавицу-статс-даму[40]. Правду сказать, любовью, флиртом с записочками, вздохами был насыщен сам воздух дворца, не влюблялись только ущербные, и Петр Федорович, накачивая себя вином, поддерживал себя в постоянной готовности, но по странному капризу или душевной неполноценности, когда и понять-то не можешь, что есть красота, он благоволил к особам самой неприметной внешности, а иногда и вызывающе некрасивым: Катенька Карр была дурнушкой, дочка Бирона — горбата, Елизавета Воронцова — просто уродлива. Так что Анастасия в этом ряду была странным исключением, и оставил Петр свои притязания не только из-за строптивости и несговорчивости «предмета», но из-за внутреннего, скорее неосознанного убеждения, что красавица Ягужинская — богиня Северной столицы — ему не пара и рядом с ней он будет просто смешон.
Потом наследник болел, венчался, завел свой двор. Его нежность к Анастасии стала далеким воспоминанием, но и по сей день на балах и куртагах он любил фамильярно-дружески показать ей язык или вызывающе подмигнуть, мол, я-то, красавица, всегда готов, только дай знать.
Елизавета не одобряла откровенных ухаживаний наследника за своей статс-дамой, тем не менее пеняла Анастасии, что та неласкова с Петрушей. «Экая гордячка надменная, — говорила она Шмидше, — кровь Романовых для нее жидка!» Шмидша не упускала случая, чтобы передать эти попреки Анастасии с единственной целью: озадачить, позлить, а может быть, вызвать слезы.
Сама Елизавета находила оправдание нелогичности своего поведения. Все видят, что Петруша дурак, обаяния никакого, но показывать этого — не сметь! Так объясняла она себе неприязнь к Анастасии.
Была еще причина, по которой Елизавета имела все основания быть строгой со своей статс-дамой, — ее неприличный, самовольный брак. Когда после прощения государыни Анастасия вернулась из Парижа в Россию, государыня немедленно занялась поиском жениха для опальной девицы. Скоро он был найден — богатейший и славный князь Гагарин, правда он вдовец и чуть ли не втрое старше невесты, но это не беда. «Прощать так прощать, — говорила себе Елизавета, — пусть все видят мое добросердечие, а то, что она с мужем за Урал поедет, где князь губернаторствовал, так это тоже славно — не будет маячить пред глазами и напоминать о неприятном».
И вдруг Елизавета с негодованием узнает, что оная девица уже супруга — обвенчалась тайно с каким-то безродным, нищим гвардейцем. Это не только глупо и неприлично — это неповиновение! Шмидша шептала странные подробности этого брака. Оказывается, он был состряпан не без участия канцлера Бестужева. Может, здесь какая-то тайна? Елизавета порасспрашивала Бестужева, но, если канцлер решил быть косноязычным, его с этого не спихнешь. Мекая и разводя руками, он сообщил, что-де любовь была, а он-де не противился, потому как юная его родственница не могла рассчитывать на приличную партию.
Ладно, дело сделано, и будет об этом. Анастасии велено было жить при государыне, но мужу строжайше запретили появляться в дворцовых покоях жены. Приказать-то приказали, а проследить за выполнением почти невозможно. Уж на что Шмидша проворна, но и тут не могла уследить за посещениями Белова. Мало-помалу, шажок за шажком добивалась Анастасия признания своего супруга. Сейчас Саше позволено приезжать к жене, но тайно, не мозоля глаза государевой челяди, чтоб не донесла лишний раз и не вызвала неудовольствия государыни. Никак нельзя было назвать Анастасию любимой статс-дамой…
А потом вдруг все изменилось. Елизавета не воспылала к Анастасии нежностью, та по-прежнему не умела угодить, рассказать цветисто сплетню, но была одна слабость, бесконечно важная для государыни, в которой Анастасия оказалась истинно родной душой. Этой областью были наряды и все, что касаемо того, чтобы выглядеть красавицей.
Стоило Анастасии бросить мимоходом: «Жемчуг сюда не идет, сюда надобны… изумруды, пожалуй», как немедленно приносили изумрудную брошь бантом или в виде букета, и Анастасия сама накалывала ее на высокую грудь государыни.
Ни к чему Елизавета не относилась так серьезно, как к собственной внешности. Может быть, это сказано не совсем точно, потому что серьезно она относилась к вопросам веры, к милосердию, к лейб-кампанцам, посадившим ее на престол, а также к политике, которая должна была ее на этом престоле удержать; очень серьезным было для нее понятие «мой народ», но вся эта серьезность была вызвана как бы вселенской необходимостью, а любовь к платьям, украшениям, туалетному столику и хорошему парикмахеру — это было истинно ее, необходимое самой натуре. Может быть, здесь сказался вынужденный отказ от этих радостей, когда она при Анне Иоанновне вела более чем скромный образ жизни, поэтому и принялась наверстывать упущенное с головокружительной быстротой.
Елизавета, как никто при дворе, была знакома с парижскими модами, и Кантемир, наш поэт и посол во Франции, до последнего своего часа перемежал страницы политических отчетов подробным описанием модных корсетов, юбок и туфель. Ни один купец, привозивший ткань и прочий интересный для женщин товар, не имел права торговать им, прежде чем не предъявит его первой покупательнице — императрице. Елизавета любила светлые ткани, затканные серебряными и золотыми цветами. Надо сказать — они шли ей несказанно[41].
Но вернемся к Анастасии. Как только Елизавета узнала, что в ней есть вкус и тонкость и уменье достичь в одежде того образца, который только избранным виден, она в корне изменила к ней свое отношение. Отныне Анастасия всегда присутствовала при одевании императрицы, за что получала подарки и знаки внимания. Тяжелая это должность — «находиться неотлучно».
Вот и сегодня, кто знает, всю ли ночь проспит императрица, или вздумается ей часа в три ночи назначить ужинать. Но пока об этом не будем думать, пока будем чай пить.
Анастасия накинула поверх ночной рубашки теплый платок, ноги всунула в туфли на меху, сквозняки продували дворец от севера до юга. Она не стала звать Лизу, сама вскипятила воду на спиртовке.
— Ты знаешь, вчера на балу человека убили. Что об этом говорят?
— Ничего не говорят, — удивленно вскинула брови Анастасия. — Наверное, от государыни это скрыли. А важный ли человек?
Саша вкратце пересказал всю историю, как они с Никитой обнаружили убитого, как пришла охрана, как поспешно унесли труп, взяв с Саши клятвенное обещание не разглашать сей тайны. Анастасия слушала внимательно, но, как показалось Саше, без интереса. Убийство незнакомого человека ее не занимало.
— А ты что хотела рассказать? — перевел Саша разговор. — Какая у вас история приключилась?
— Опять неприятности с молодым двором, вот только не пойму, в чем здесь дело…
Саша знал, что Анастасия не поддерживает никаких отношений ни с Петром, ни с Екатериной. Служишь государыне и служи, а связь с молодым двором приравнивалась к шпионажу.
— Сегодня утром, — продолжала Анастасия, — вернее, не утром, часа три было, я причесывала государыню. Она, как бы между прочим, велела позвать к себе великую княгиню. Та пришла… И тут началось! «Вы безобразно вели себя в маскараде! Что за костюм? Назвались Дианой, так и одевайтесь Дианою. А что это за прическа? Кто вам дал живые розы? Зачем вы их надели?»
— По-моему, Екатерина прекрасно выглядела!
— За это ее и ругали. И еще Екатерина имела дерзость сказать, что потому украсилась розами, что у нее не было подобающих драгоценностей, мол, к розовому мало что идет. Государыня здесь прямо взвилась. Оказывается, она хотела подарить Екатерине драгоценный убор, но из-за болезни, у той была корь, государыня не поторопила ювелира.
— А вдруг бы великая княгиня умерла? Зачем же зря тратиться? — усмехнулся Саша.
— Ну уж нет! Государыня не мелочна. Здесь другая причина. Екатерине бы оправдываться, а она молчит, словно не слышит. Тут государыня и крикнула: «Вы не любите мужа! Вы кокетка!» Тут великая княгиня расплакалась, а нас всех выслали вон. Они еще минут пятнадцать разговаривали, а потом государыня вдруг уехала в Троице-Сергиеву пустынь. Меня с собой хотела взять, да щеки мои пылали, как от жара.
— Ох уж мне эти дворцовые дела, — поморщился Саша. — Отчитать так жестоко женщину только за то, что она молода и лучше тебя выглядит! С души воротит, право слово.
Анастасия мельком взглянула на мужа, поправила платок, потом задумалась. Она пересказала предыдущую сцену тем особым тоном, каким было принято сплетничать при дворе: с придыханием, уместной поспешностью, неожиданной эффектной паузой. А потом вдруг забылась дворцовая напевка, и она стала говорить простым, домашним голосом, исчезла «государыня», ее место заняла просто женщина.
— Никогда нельзя понять, за что Елизавета тебя ругает. Привяжется к мелочам, а причина совсем в другом. Я знаю, если она мне говорит с гневом: «У тебя руки холодные!» или «Что молчишь с утра?» — это значит, она мать мою вспомнила и ее заговор… гневается! Разве поймешь, за что она ругала Екатерину? Может, провинился в чем молодой двор, а может, бессонница замучила и живот болит. — Она устало провела рукой по лицу, словно паутину снимала. — Ладно. Давай спать…
Еще только начало светать, трех ночи не было, когда Анастасия вдруг проснулась, как от толчка, села, прислушалась. По подоконнику редко, как весенняя капель, стучал дождь, ему вторили далекие, слышимые не более, чем мушиное жужжание, звуки. Но, видно, она правильно их угадала, вскочила и крикнула Лизу.
— Что? — спросил Саша, просыпаясь.
— Прощаться, милый, пора. — Шепот ее был взволнованным, уже успела облачиться в платье на фижмах, а Лиза торопливо укладывала ей волосы.
Саша ненавидел эти секунды. Ласковое, родное существо вдруг исчезало, а его место занимала официальная, испуганная, нервическая дама. Говорить с ней в этот момент о каких-либо серьезных вещах было совершенно невозможно, потому что все существо ее было настроено на восприятие далеких, только ей понятных звуков. По коридору протопали вдруг тяжелые шаги, — видно, гвардейцы бросили играть в фараон и поспешили куда-то по царскому зову.
— Когда увидимся? — спросил Саша.
— Я записку пришлю. — Она вслепую поцеловала Сашу. — Выйдешь после меня минут через десять. И только, милый, чтоб тебя никто не увидел, позаботься об этом.
— Это как же я позабочусь?
Но она уже не слышала мужа. Осторожно, чтобы не было слышно щелчка, она отомкнула дверь, кинула Саше ключ: «Лизе отдашь!» — и боком, чтобы не задеть широкими фижмами дверной косяк, выскользнула в коридор.
Минут через десять явилась Лиза и, взяв Сашу, как ребенка, за руку, безлюдными, неведомыми коридорами вывела из дворца. Он постоял на набережной, поплевал в воду, посчитал волны, а потом пошел в дом к Нарышкиным, где во всякое время дня и ночи — танцы, веселье, музыка, дым коромыслом, а в небольшой гостиной, украшенной русским гобеленом, до самого утра длится большая игра.
Одна семейная дрязга
Главная вина юной Екатерины перед Елизаветой и троном состояла в том, что за четыре года жизни в России она не сделала главного, для чего ее выписали из Цербста, — не произвела на свет наследника.
Государыне уже казалось, что она совершила непоправимое — ошиблась в выборе. Ей мечталось, что Петр Федорович, при всех издержках характера и воспитания, приехав в Россию, вспомнив покойную мать и великого деда, вернется к изначальному, к истинным корням своим — русским. Вместо этого великий князь стал еще более голштинцем, чем был. Он собрал вокруг себя всех подвизающихся в Петербурге немцев (иногда совсем непотребных) и вкупе с теми, кто приехал с ним из Голштинии, образовал в центре России словно малое немецкое государство.
Екатерина тоже жила в этом, противном духу государыни мирке, но жила сама по себе. При этом она была почтительна, весела, доброжелательна, упорно, хоть и коверкая слова, говорила по-русски, но какие мысли клубились под этим высоким, чистым, упрямым лбом, Елизавета не могла понять, сколько ни старалась.
В глухие ночные часы, когда Елизавета не могла уснуть и часами глядела в черные, казавшиеся враждебными окна, чесальщицы пяток — а их был целый штат, и дамы самые именитые — нашептывали ей подробности семейной жизни великих князя и княгини. О Петре Федоровиче не говорили дурных слов, государыня сама их знала, но Екатерина… «Хитрая, ваше величество, улыбка ее — маска, к Петру Федоровичу непочтительна, насмешлива, обидчива — чуть что, в слезы… Пылкой быть не хочет, матушка государыня… супружескими обязанностями пренебрегает и страсти мужа разжечь не может!» Это ли не противная государству политика?
Елизавета советовалась с Лестоком, но беспечный, а скорее хитрый лейб-медик, который благоволил к великой княгине, а перед Петром заискивал, не захотел говорить языком медицины.
— Люди молодые, здоровые. Бог даст, матушка, и все будет хорошо! — И засмеялся белозубо, до пятидесяти лет сохранить такую улыбку! При этом рассказал историйку или сказку про одну молодую пару, тоже думали — бесплодие, а оказалось, что молодая просто любила поспать. А уж как разбудили!..
Канцлер Бестужев понимал сущность дела лучше самой государыни, и объяснять ничего не надо. Он давно считал, что молодой двор надо призвать к порядку. Но не только отсутствие ребенка его волновало. Мало того что бражничают, бездельничают, флиртуют, давая повод иностранным послам для зубоскальства, так еще плетут интриги! Маменька великой княгини — принцесса Иоганна — не давала Бестужеву покоя. Выдворили ее из России, но она и оттуда, со стороны, хочет навязать русскому двору прусскую политику. А сущность этой политики в том, чтобы свергнуть его, Бестужева.
Совет канцлера был таков: необходимо составить соответствующую бумагу, в коей по пунктам указать молодому двору, как им жить надобно, а если пункты соблюдаться не будут, принимать меры, то есть строго наказывать.
Такой совет не столько озадачил, сколько развеселил Елизавету. Ах, Алексей Петрович, истинно бумажная душа! Да разве можно кого-либо заставить жить по пунктам? Как бы ни были хороши эти пункты, если у человека совести нет иль, скажем, он с этими пунктами не согласен, так неужели он не найдет тысячи способов пренебречь пронумерованной бумагой?
И напряги Елизавета свой тонкий ум[42], поразмысли об этом вечерок, может быть, и придумала бы что-нибудь дельное, но не могла эта подвижная, как ртуть, женщина слишком долго думать о государственной пользе. Она велела заколотить дверь, соединяющую ее покои с апартаментами молодого двора, досками и, отгородясь таким способом от надоевшего Петра и его супруги, занялась своими делами.
И летит по зимнему первопутку кибитка государыни с дымящейся трубой, искры взвиваются в ночное небо. В кибитке установлена печка для обогрева, лошадей меняют каждые десять верст. В Москву! На тайное венчание с бывшим певчим, красивейшим и нежнейшим Алексеем Григорьевичем Разумовским. Историки спорят: было не было этого венчания в церкви подмосковного сельца Перова, документы отсутствуют. А я точно знаю, и без всяких документов, — было! Если могла Елизавета, хоть тайно, освятить свою любовь церковным браком, то не стала бы от него отказываться, как не отказывалась она никогда от радостей жизни.
Сколько было в этой женщине жизненной силы! И не стоит говорить, что она была направлена не туда, то есть не на государственные нужды. А может, именно туда, куда надо. Елизавета была совестлива, религиозна, незлобива, в ее сердце жила память о делах Петра Великого, она отменила смертную казнь — более чем достаточно для женщины, и пусть государственными делами занимаются министерские мужи; она отдает свое время охоте и маскарадам, святочным играм на Рождество, катаниям на Масленицу, ночевкам в шатрах, русским хороводам на лужайках и любви, ах, как слабо женское сердце!
Педант нахмурит лоб — что же здесь хорошего, если глава государства печется более о собственных удовольствиях, чем о благе государства? Не хмурьтесь, любезный! Иван Грозный пекся, и обливалась от его забот кровью Русская земля, и Петр I пекся, за что получил в народе прозвище Антихрист, и Павел пекся, пока не задушили его в Инженерном замке, и Николай I пекся, но покончил жизнь самоубийством после Крымской войны. «Зло есть желание улучшить», — сказал мудрец. Если тобой вдруг на какой-то миг перестают истово руководить, только в этот миг и можно вздохнуть полной грудью. Но это только мечтания… На Руси всегда был кто-то Мудрый и Великий, который точно знал, в чем твоя польза, и любыми средствами, мечом и лозунгом, вел тебя, дорогой читатель, ко всеобщему государственному счастью.
Итак, великий князь был предоставлен самому себе и жил весело, развлекаясь с Катенькой Карр, напиваясь с егерями, занимаясь экзерцициями с лакеями и обижая жену, а Екатерина учила русский язык, читала Плутарха, «Письма мадам де Севинье» и, оберегая свою независимость, аккуратно переписывалась с папенькой, что остался в Цербсте, и маменькой, что моталась по Европе, ища для себя выгод. Бестужев негодовал, понимая, что не может найти управу на молодой двор, однако жизнь скоро предоставила ему эту возможность.
В комнате с забитой досками дверью Петр Федорович разместил полки своих марионеток. В двадцать два года уже не играют в куклы и оловянных солдатиков, но великий князь, обвини его кто-нибудь в этом, сказал бы, что он разыгрывает баталии, и хотя макетно, на столе, но все равно тренирует ум полководца, и никому не сознался бы, что эти игрушки напоминают ему оставленный в Голштинии дом. Германия — страна игрушек, рождественских прекрасных кукол, заводных экипажей, танцующих кавалеров… Словом, он играл в солдатиков, когда услыхал за забитой досками дверью отчетливый смех и звон бокалов. Государыня веселилась. Вначале он просто вслушивался в голоса за дверью. Наверное, им руководило не просто любопытство, но и досада — кому понравится, если от тебя отгораживаются досками. Потом он приник к замочной скважине.
Происходящее на половине государыни показалось ему столь интересным, что он придумал просверлить несколько дырочек в двери, чтобы устроить подобие спектакля. В зрители он позвал великую княгиню и двух фрейлин. Екатерина отказалась. Во-первых, потому, что подглядывать нехорошо, а во-вторых — просто опасно. Вместо Екатерины подвернулся капрал кадетского корпуса, который зачем-то болтался в покоях великого князя. Фрейлины встали на стулья и, радостно хихикая, приблизили глаза к дырочкам, капрал примостился у замочной скважины.
За забитой дверью шел веселый ужин государыни с нежным другом ее, Алексеем Разумовским, и все атрибуты этого ужина указывали на домашний, семейный его характер. Разумовский сидел против государыни в халате, они смеялись, потом государыня села к нему на колени…
Фрейлины не решились досмотреть спектакль до конца, и у них, конечно же, хватило ума держать язык за зубами; если бы не великий князь… Тот, напротив, всем и каждому сообщил, что делает вечерами его тетушка. По дворцу поползли самые пикантные сплетни. Здесь интересен был и сам факт семейного ужина, и его пикантные подробности. Скоро сплетни и их источник стали известны государыне.
Давно во дворце не видели ее в таком гневе. Дело расследовала Тайная канцелярия. Любопытного капрала высекли розгами, а Петра Елизавета вызвала к себе для ответственного разговора.
Петр Федорович только играл раскаяние, в глубине души его тешила мысль, что позлил он тетушку, и Елизавета это почувствовала.
— Ты, Петруша, вспомни, как на Руси называют неблагодарных сыновей. Да, да, — покивала она, видя, что Петр испугался. — Я о дяде твоем говорю, Алексее Петровиче. Помнишь, как дедушка с ним поступил?
Петр вспомнил, и воспоминания заставили его посерьезнеть, однако ненадолго. После истории с дверью Елизавета и сказала канцлеру:
— Ну, Алексей Петрович, сочиняй свои пункты.
И Бестужев сочинил. Документов было два: один для великого князя Петра, другой для супруги его, Екатерины Алексеевны. Главная мысль обоих документов: достойных особ необходимо перевоспитывать, для чего императорским высочествам назначались гофмейстер и гофмейстерина. Достойным особам надлежало ознакомиться с документом и поставить свою подпись.
Пунктов в инструкции Петру Федоровичу было много, и они были самые разнообразные, например забыть непристойные привычки, как то: опорожнять стакан на голову лакея, забыть употреблять неприличные шутки и брань, особливо с особами иностранными, забыть искажать себя гримасами и кривляниями всех частей тела. Всего не перечислишь.
Пунктов, предъявленных Екатерине, было всего три, но по значимости они перевешивали воспитательную инструкцию, врученную великому князю. Екатерине надлежало: во-первых, быть более усердной в делах православия, во-вторых, не вмешиваться в дела Русской империи и голштинские и, в-третьих, — прекратить фамильярничать с особами мужеска пола — вельможами, камер-юнкерами и пажами. Тон документа был оскорбительный.
Даже время не рассудило, кто прав в этих пунктах: пятидесятилетний канцлер или семнадцатилетняя девочка, которая и в те годы, как цветок в бутоне, несла в себе все задатки будущей Екатерины Великой. Да, наверное, она не прониклась до конца духовной красотой православия, но зато добровольно забыла старую, лютеранскую веру. Она не собиралась вмешиваться в дела Российской империи, но мать в письмах задавала ей вопросы, и она, зачастую бездумно, отвечала на них. Последний пункт наиболее деликатен. Окидывая взглядом жизнь императрицы Екатерины, мы видим, что она умела поддерживать с «особами мужеска пола» высокие дружеские отношения, но посмертное горе Екатерины, и не без основания, в том, что имя ее связывалось с откровенно сексуальными, порочными, почти скабрезными историями. Но пока супруге великого князя семнадцать лет, и она еще девица.
Екатерина отказалась подписать эту бумагу. Алексей Петрович не настаивал. Спокойно и скучно канцлер сказал, что этим она только вредит себе, что государыня будет недовольна и что он имеет сообщить ей кое-что устно — ей запрещается переписываться с родителями, ибо письма эти вредят русской политике. И Екатерина подписала документ.
Отныне она живет под присмотром, вернее, под надзором племянницы государыни — гофмейстерины Марии Семеновны Чоглаковой, двадцатичетырехлетней особы, имеющей мужа, детей, дамы добродетельной, пресной и излишне любопытной.
Чтобы правила вежливости были соблюдены и переписка с родителями не прекращалась, секретный чиновник из Иностранной коллегии, обладающий хорошим слогом и почерком, пишет за великую княгиню письма в Цербст. Депеши эти сам член коллегии Веселовский носит к великой княгине для подписывания, а ей остается только кусать губы от злости, плакать и жаловаться. Впрочем, жаловаться было некому. Молодые вельможи, поставляющие ей книги, любители потанцевать, поговорить и посмеяться, теперь обходили молодой двор стороной. Наконец, Екатерине было запрещено писать напрямую не только родителям, а вообще кому бы то ни было.
Бестужев, как ему казалось, пресек заразу в корне и перерубил все нити, соединяющие Екатерину с Европой. У канцлера и без великой княгини дел достаточно. Фридрих II засылает шпионов в русскую армию и обе столицы десятками. Где они оседают, в каких местах, как получают доступ к важным документам? «Черный кабинет» — секретная канцелярия для вскрытия и расшифровки иностранной корреспонденции — работает днем и ночью.
Это было год назад, и за это время от Екатерины были удалены один за другим верные ей люди, та же участь постигла великого князя. Вслед за прусским послом Мардефельдом, который был другом и советником принцессы Иоганны и самой Екатерины, Россию вынуждены были покинуть господин Бредаль, обер-егермейстер великого князя, его бывший воспитатель Брюммер, Люлешинкер, камердинер великого князя, мадемуазель Кардель, воспитательница Екатерины. Молодой двор терял ряды, вокруг них образовывалась пустота.
И вдруг неожиданность! Не секретной цифирью написанное и не по тайным каналам посланное, а обычной почтой в Петербург пришло письмо на имя великой княгини. Вся почта российская находилась в ведении Бестужева, и зоркий чиновник выловил нужное из груды прочих пакетов. Письмо легло к Бестужеву на стол. Это было послание Иоганны дочери, и по тексту письма видно было, что они давно и прочно общаются в обход депеш, сочиненных в Иностранной коллегии.
Скоро выяснилось, что письмо было отправлено с почтой вице-канцлера Воронцова, который в это время с супругой своей Анной Карловной путешествовал по Европе. Воронцовы проехали Италию, Францию, и отовсюду вице-канцлер слал своему двору отчеты о самом благоприятном приеме. Побывал Воронцов и в Потсдаме у Фридриха II, получил от короля в подарок шпагу с брильянтами и был бесплатно возим по всем германским областям. Конечно, Воронцовы встречались с Иоганной, и она передала письмо дочери, но почему вице-канцлер доверил сей секретный документ обычной почте — это одна из загадок русского характера: забывчивость, рассеянность, беспечность — бог весть!
В письме Иоганна давала советы дочери, не советы — инструкции, как сподручнее влиять на русский двор, сообщала также, что в Воронцове находят «человека испытанной преданности, исполненного ревности к общему делу». В конце письма приписка: «Усердно прошу, сожгите все мои письма, особенно это». О Лестоке тоже было несколько слов как о преданном друге.
Бестужев знал, что императрица ненавидит Иоганну и охладела к Воронцову. Да, этот человек помог ей воцариться на троне, но последнее время дружит не с теми дворами, с какими надобно, ведет самостоятельную политику и вообще достоин нареканий. Бестужев собственноручно от имени Елизаветы составил депешу Воронцову в Берлин, в коей писал, чтоб жена его, Анна Карловна, не смела более видеться с Иоганной Цербстской.
Бестужев предоставил письмо Иоганны императрице с подобающими комментариями, которые были ею поняты и одобрены. Отныне канцлер обладал абсолютными полномочиями в пресечении переписки Екатерины, а также в выявлении и примерном наказании тех лиц, кои, несмотря на запрет, все же оказывали великой княгине пособничество.
Пропал
Из дома Нарышкиных Саша направился на службу. Пару часов ему удалось поспать на неудобном, коротком канапе, что стояло в тесном коридорчике, а потом генеральские дела закрутили его, завертели. Домой он попал только к вечеру и был немало удивлен сообщением, что чуть ли не с утра его дожидается камердинер Оленева — Гаврила.
— Где он?
— В библиотеке. И еще… Их сиятельство Анастасия Павловна из дворца записочку изволили прислать.
— Где записка?
— Сейчас принесу.
— Неси в библиотеку и ужин туда подай.
При появлении Саши Гаврила не встал, а неудобно изогнул шею, пытаясь рассмотреть что-то сзади вошедшего.
— Ты что впотьмах сидишь? А где Никита?
При этих словах Гаврила стремительно вскочил и запричитал, молитвенно сложив руки:
— Вот этого вашего вопроса, Александр Федорович, я и страшился больше всего! И Бога молил, чтоб вы мне его не задали. А вы прямо с порога!
— Что ты плетешь? Говори толком!
Лохматые брови Гаврилы сдвинулись шалашом, прочертив на лбу глубокую складку, глаза запали, вид у него был крайне несчастный.
— Ах, батюшка, значит, вы тоже ничего не знаете? — И он разрыдался, потом вытащил огромный, прожженный кислотой платок и долго приводил себя в порядок.
Саша устал, хотел есть, все его раздражало, но горе Гаврилы было таким бурным и неожиданным, что он только смотрел на него молча. Мысль о том, что случилась какая-нибудь беда, не приходила Саше в голову — Гаврила умел драматизировать самые пустяшные события.
— Ну? — не выдержал он наконец.
Камердинер отреагировал на окрик тем, что вытянул руки по швам и долго, путано, с ненужными подробностями завел рассказ о том, что Никита уехал вчера неведомо куда, дома не ночевал и где обретается по сию пору — неизвестно.
— Гаврила, ты сошел с ума! Ну и что из того, что барин дома не ночевал? Можно хоть на сутки освободиться от твоей опеки?
Запалили свечи. Слуга принес записку, Саша рассеянно сунул ее в карман и принялся большими шагами мерить библиотеку. Гаврила вдруг совершенно выбил его из равновесия. Экий болван! Гаврила поворачивался за ним, как флюгер, повинующийся невидимым сквознякам, рожденным Сашиными шагами. Похоже, он не мог внять голосу разума, а отдельных Сашиных замечаний просто не слышал. Он все твердил, что барин уехал, нарядившись в парик «крыло голубя», намеревался ехать к Саше ночевать, но исчез. Словом, он твердо уверен, что с Никитой стряслось что-то такое, что надо немедленно куда-то бежать, бить в барабан и скликать людей. В довершение всего Гаврила вдруг упал на колени и сознался, что ночью ему был знак.
— Какой еще? — Саша замер на месте.
— Плохой.
— От кого?
Гаврила опять понес околесицу, беду-де он увидел в глубине синего камня. Как выглядела беда, он наотрез отказался говорить, но заверял Сашу в правдивости своих слов, бил себя в грудь и поминал царя Соломона. Разговор соскользнул на новый виток и предвещал быть бесконечным.
— Но бог ты мой! Может, он в гости поехал? С кем он дружит? Вспоминай! Мало ли к кому… к Куракиным, Строгановым, Бутурлиным…
Под салфеткой на столе остывал ужин. По высоте бутылки Саша пытался понять, что принес лакей — вино или английское пиво?
— Мы только четыре месяца из Германии, — орал Гаврила. — Мы ни с кем не дружим. И дружим только с Корсаком Алексеем Ивановичем и вами. А поскольку Корсак в отъезде, то вам барина моего и искать!
И Саша сдался. Он велел Гавриле повторить весь свой рассказ с самого начала, но при этом сел к столу и пододвинул к себе поднос с едой. Жаркое остыло, мясо было жестким, а в бутылке против ожидания оказался, черт побери всех, квас. Что это за мода такая — в фигурные бутылки обычный квас лить?
В новом, уже относительно связном изложении ситуация и впрямь показалась несколько странной. Отчего Никита, поехав к нему, вдруг вернулся с полдороги? Невероятно, чтобы он что-то вспомнил! Поворотил домой переодеваться, значит куда-то зван, значит кого-то встретил по дороге. Нет, кучер клянется, что ничего такого не было.
— Что говорил Никита, когда воротился?
— Он сказал: «Пиррон не прав». — Гаврила хватался за лоб, закатывал глаза, пытаясь вспомнить все дословно. — И еще сказал: «Покой человеку вреден». Пиррон, мол, просто выжил из ума за две тысячи лет. Александр Федорович, кто такой Пиррон?
— А шут его знает, — с досадой бросил Саша. — Наверное, у Монтеня вычитал. Он сейчас на Монтене помешался. А почему ты решил, что он поехал к даме?
— Дак… нарядился, весел был, как весна. Хохотал прямо!
— Куда отвез его кучер?
— До старого Исаакия. Дальше, говорит, дескать, я пешком пойду. Дескать, тут рядом. — Затем было подробно пересказано все, что делал далее кучер.
— Ладно, — подытожил Саша. — Иди домой и жди. Может, Никита уже дома. Если он там, немедленно пришли записку.
Гаврила отбыл, а через час прибежал с запиской Сенька-казачок. Послание камердинера дышало почти мистическим ужасом: «Нету моего голубя дома, и вестей о нем никаких. Александр Федорович, Христом Богом заклинаю — бей в кимвалы, ищи! Камни зря не гаснут!»
Здесь уже и Саша начал нервничать. Были в рассказе Гаврилы два крайне неприятных совпадения. Наряжался и весел был, так это, как говорят французы, — ищи женщину! И второе… Кучеру он сказал: «Здесь близко, пешком дойду». А что там близко? Близко там Зимний дворец…
Саша даже зажмурился, так не понравились ему эти выводы. Но это же вздор! Всякий во дворце знает, как стерегут великую княгиню. Это что же получается? Отчитала ее государыня за маскарад, а она на свидание поспешила? И с кем? Так не бывает…
А может быть, дело совсем в другом? Как он забыл про убитого во дворце? Помнится, Никита сказал, что он его знает. И почему он, дурак, не спросил тогда — откуда? В тот момент главным было увести из дворца Софью.
Однако что же делать? Бить в барабан, как призывает Гаврила, будем позднее. А пока хорошо бы посоветоваться с Лядащевым. Но при чем здесь Лядащев? Тайная канцелярия будет заниматься распутыванием любовной интриги? Да, если интрига связана с императорским домом. Вот кто ему нужен — Анастасия!
Только тут Саша вспомнил, что в кармане у него лежит записка от жены. Письмо начиналось с кляксы. Почерк у Анастасии был отвратительный, словно курица наследила. Надо же, чтобы такую красавицу и умницу природа совершенно лишила умения пользоваться письменными принадлежностями…
Саша пододвинул свечу.
Друг мой дражайший, солнышко! Ее Имп. Величество и все мы срочно уезжаем в Петергоф. Когда увидимся — не знаю. В Петергоф не приезжай. Государыня в великом гневе. То, о чем рассказывала, повторилось. И предмет сей с супругом сослан в Царское Село.
Предмет сей… Ах, Анастасия, милый конспиратор! Предмет — не иначе как великая княгиня.
Записка от жены никак не улучшила Сашиного настроения. Он попробовал как-то склеить недавние события, поймал себя на том, что обкусывает костяшки пальцев — скверная, забытая привычка! Плюнул, выругался и здесь же в кабинете повалился на старую, кожей обитую кушетку, чтобы проспать на ней до утра.
Визит
Лядащев сидел в углу гостиной, почти спрятавшись за штору, и прилежно смотрел в окно, то есть старался быть незаметным и до времени не участвовать в разговоре, который вел Саша. Софья вежливо отвечала, а сама все косилась на Василия Федоровича, о котором столько была наслышана, и недоумевала, почему он появился в ее доме.
Саша вел странную беседу, вопросы задавал как бы между прочим, после каждого ответа Софьи хмурился, словно она никак не могла угадать, что от нее требуется. И добро бы спрашивал о ней самой. Но Сашу куда больше интересовало не то, что она видела и чувствовала на маскараде, сколько поведение Никиты: с кем он встречался во дворце, что говорил да куда смотрел. И уж совсем не понравился Софье вопрос: «А о чем вы беседовали с Никитой, когда он вез вас с маскарада?»
Не будь здесь этого господина, Софья, конечно, ответила бы на все вопросы без утайки, да и что утаивать-то, подумаешь, тайны мадридского двора, а если на балу человека убили, так в Петербурге редкий день обходится без убийства — сходи на Пустой рынок, еще не то услышишь. Саша быстро, словно оценивающе, глянул в сторону Лядащева.
— Почему вы об этом меня спрашиваете, Александр Федорович? — не выдержала наконец Софья. — Не проще ли справиться у самого Никиты? Поймите, мне неприятно, я как на… следствии, — добавила она неожиданно для себя.
Саша сделал неопределенный жест, истолковать который Софья так и не смогла.
— Дело в том, Софья Георгиевна, — сказал вдруг Лядащев, отрываясь от окна, — что Никита Оленев пропал три, — он оглянулся на Сашу, тот кивнул, — три дня назад при невыясненных обстоятельствах.
— Как — пропал? Этого не может быть! — Софья стремительно сорвалась с места и вышла из комнаты.
Саша и Лядащев переглянулись, у первого даже появилась надежда, что вся эта глупость с исчезновением друга разъяснится сейчас самым простым и естественным образом.
Софья вернулась назад очень скоро, села на край стула и строго посмотрела на Сашу:
— Я к маменьке ходила. Вчера казачок был от Оленевых. Меня дома не было, я в парке с Николенькой гуляла. Казачок справлялся, нет ли у нас барина, а записки никакой не оставил.
Лядащев чуть заметно кивнул, и Саша подробно рассказал Софье все, что ему было известно об этой истории.
Софья слушала его нахмурившись. Она и мысли не допускала, что с Никитой могло вот так, ни с того ни с сего, случиться что-то страшное, однако тут же поняла, что весь разговор с Сашей надо словно вывернуть наизнанку. Как только Саша мысленно поставил точку, Софья быстро сказала:
— Я знаю, куда он поехал.
— Он вам сказал? — подался вперед Лядащев.
— Нет… Когда мы ехали с маскарада, мы говорили совсем о другом. Никита хотел развеселить меня, но это у него плохо получалось. Против воли мы все время возвращались к убитому. И знаете, Никита как-то философически об этом говорил. — Видно было, что Софья сама удивилась, что вспомнила эти подробности. — Странно… Впрочем, нет, не странно. Никита всегда видит то, на что другие не обращают внимания. Понимаете? — обратилась она к Лядащеву.
Тот неопределенно кивнул, боясь спугнуть Софьин настрой.
— Никита тогда сказал, что в природе существует… как же он его назвал? Ах да — закон парности. — Софья подняла два пальца. — Ну, в смысле пара каких-то событий. Например, никогда не видел, как лодка переворачивается. А тут мало что увидел, как люди в воду попадали, так в этот же день на твоих глазах опять лодка перевернулась. И с этим человеком то же самое. Никита увидел его на мосту в карете, а потом на этом диване… во дворце.
— Какой человек? — не понял Саша.
— Убитый. Купец… Гольденберг, кажется. Никита ему паспорт оформлял, потому и запомнил. Он потом на маскараде его встретил, и Никите показалось, что тот от него прячется. Но Никита сказал еще, что все это глупости, просто Гаврила заразил его мистицизмом.
— Гаврила — это?..
— Камердинер Никиты. Очень забавный и добрый человек. И еще я хочу сказать, — Софья понизила голос, словно стесняясь, — на маскараде этот закон пары был соблюден еще раз…
В гостиную с улыбкой вплыла Вера Константиновна с рабочей коробкой в руках, села в кресло и неторопливо принялась за шитье. На ней был немецкий наряд: чепец в кружевах, атласная, обшитая бахромой по подолу юбка, но все-таки в этом наряде проскальзывало и что-то русское, допетровское. Она не собиралась принимать участия в разговоре и зашла только из приличия — что-то уж слишком засиделись гости с замужней дамой.
Разговор при ее появлении сразу прекратился, и все взоры устремились на рабочую коробку. Человеку свойственно вдруг замереть и тупо уставиться на какое-либо движение, будь то огонь, вода или деловитые пухлые руки, быстро сшивающие куски ткани. Вера Константиновна почувствовала напряженность гостей и осведомилась вежливо:
— Не прикажете ли чаю аль кофею? — И, видя, что гости молчат, все так же напряженно в нее вглядываясь, добавила беспомощно: — Может, шоколаду?
Сошлись на чае, и Вера Константиновна ушла распорядиться. Лядащев тут же вернулся к прерванному разговору:
— Я не очень понял, Софья Георгиевна, смысл вашей последней фразы. Что значит — закон пары соблюден еще раз?
— На маскараде был человек, очень похожий на Никиту, — охотно пояснила Софья. — В маске их вообще нельзя отличить.
Показалось ли ей, или Лядащев первый раз изменил своему невозмутимому выражению лица — он чуть-чуть нахмурился.
— Он был в таком же костюме?
— Ну, не совсем в таком же, но… очень похожем: тот же берет, плащ… И этот двойник разговаривал с убитым… то есть когда он был еще жив. — Софья запуталась в словах и беспомощно махнула рукой.
— Вы хотите сказать, что Оленев был одет на маскараде точно так же, как некий мужчина? Вы считаете, что Оленев сознательно это сделал? Он не объяснял вам — зачем?
Софье не понравился напористый тон Лядащева, очень не понравился.
— В чем это вы подозреваете Никиту? И какое вы имеете на это право? — Она встала и с негодованием заходила по комнате. — Никита вообще этого двойника не видел. Я хотела ему об этом сказать, но забыла. Я не думала тогда, что это важно.
— Костюм для Никиты в прокатной лавке брал я сам, — вмешался Саша. — Он мне ничего определенного не заказывал. Сказал только — поскромнее. И потом, на его рост вовсе не просто подыскать костюм!
Софья задержалась подле Лядащева, весь ее вид говорил — ну вот видите?!
— Допустим, это случайное совпадение, — задумчиво сказал тот, глядя мимо Софьи.
— Что значит — допустим? В чем вы нас подозреваете?
Вид у Софьи был до крайности возбужденный, ей и в голову не приходило скрывать свою обиду от Лядащева, она разве что ногами не топала, и он, опомнившись, обратил все в шутку.
— Простите, Софья Георгиевна. Это у меня привычка такая дурацкая на все говорить — допустим. Встаю утром, смотрю в окно и говорю себе: допустим, идет дождь… Или: допустим, я пью кофе…
— Допустим, мы будем пить чай… Раньше про кофе надо было думать, — вмешался с улыбкой Саша, стараясь убрать с лица Софьи остатки озабоченности, и как ни в чем не бывало вернулся к прежнему разговору: — А скажите, Софья, вы упомянули, что в маске их не отличишь. Значит, вы видели двойника Никиты без маски?
— Да. Я танцевала, потом танец кончился, и я его увидела со спины в глубине зала. Конечно, я бросилась к нему. А мужчина снял маску и сказал: «Милое дитя…» Рядом стоял Гольденберг. Он сказал что-то по-немецки этому высокому, и они долго смеялись.
— Опишите, как выглядел двойник.
— Лицом он совсем не похож на Никиту. Вообще, он неприятный человек, знаете… Такой насмешливый взгляд! Так смотрят люди, для которых все вокруг дурочки и дураки, один он умный. — Она помолчала, подыскивая слова, потом добавила: — Лицо очень бледное, и еще у него очень заметные руки… их помнишь…
Софья еще помнила мушку, приклеенную к подбородку, настолько большую, что в голову пришла мысль, что он прятал под этой мушкой шрам или порез — поранили, когда брили, помнила указательный палец с большим кольцом, этим пальцем незнакомец фамильярно взял Софью за подбородок, а она ударила по нему веером. Все эти подробности не хотелось рассказывать гостям.
— Теперь скажите, куда поехал Никита? — перешел Лядащев к своему главному вопросу. — Почему вы молчите?
Она еще размышляла: сказать — не сказать, не повредит ли она Никите излишней откровенностью, и вообще — мало ли куда он мог отлучиться на три дня, почему обязательно пропал?! — как Саша пресек ее колебания неожиданным вопросом:
— Он поехал к великой княгине Екатерине?
— А ты откуда знаешь? — Волнуясь, Софья зачастую обращалась к Саше на «ты», но потом вновь возвращалась к прежним, уважительным отношениям.
— Догадался.
— Вот и я… догадалась. — Софья умоляюще посмотрела на Лядащева. Взгляд ее говорил: не навреди! Если узнал чужую тайну, да еще такую деликатную, — молчи. И корила себя, что проболталась.
— Никита был знаком с великой княгиней, еще когда она была девицей, — осторожно сказал Саша. — Собственно, он и не знал тогда, что она невеста наследника. Познакомились по дороге из Германии в Россию.
Ответный взгляд Лядащева сказал, что он понял куда больше, чем услышал. Софья не знала, куда деть глаза, это ужасно — откровенничать с Тайной канцелярией, даже если Василий Федорович, как утверждает Саша, «хороший человек».
— Может быть, стоит поговорить с Анастасией? — обратилась она к Саше. — Во дворце ведь все всё знают.
— Знают, да молчат, — неохотно отозвался тот. — Государыня и все прочие отбыли в Петергоф, а молодой двор отбыл в Царское Село. Вот и все новости.
Дверь деликатно скрипнула. Служанка принесла чашки, медный кувшин с кипятком и жаровню с углями. Вера Константиновна принялась сама готовить чай. Просто удивительно было, как легко Лядащев переключился на простые, обыденные вопросы. При этом он обращался в основном к Вере Константиновне: ах, у нее двое внуков, как это приятно, а у него только пасынок… да, он знавал ее сына, Алексея, весьма приятный молодой человек. Незаметно разговор перешел на галерный и парусный флот. Вера Константиновна в этом мало понимала, Лядащеву тем более было глубоко наплевать на этот вопрос, но говорили они с упоением.
Как только интерес к русскому галерному и парусному флоту истаял, гости начали прощаться. Софья ждала, что Саша улучит минутку, отзовет ее в сторону и скажет что-нибудь такое, что не надо знать Лядащеву, или постарается ее утешить, подбодрить.
Ничего этого Саша не сделал, сказал только, что заедет сразу же, как появятся новости. Его прощальная улыбка была скорее вежливой, чем сердечной.
«Он стесняется этого Лядащева, — подумала Софья, оставшись одна. — Боится выглядеть мальчишкой…» Это было так похоже на Сашу, что она не огорчилась, но позднее ее стала тревожить другая мысль: Саша боялся показать ей, что дело с пропажей Никиты куда серьезнее, чем ей представлялось.
Лядащев
Отдав лучшие годы жизни своей службе в Тайной канцелярии и возненавидев это заведение всей душой, Лядащев Василий Федорович пять лет назад вышел в отставку, женился и зажил барином. Вдова подполковника Рейгеля была не только богата, но и красива, добра, щедра, а если и глуповата, то где их взять — умных, но уж что совсем непереносимо — обожала давать советы и неукоснительно следила за их исполнением. Словом, брак не дал Василию Федоровичу истинного вечного блаженства, но он на него и не рассчитывал.
Вначале жили в Москве, потом в Кашире, в огромном богатом и несколько запущенном имении. Оно могло давать доходы вдвое больше обыкновенных, но управляющий был разгильдяй, староста — плут, крестьяне нерадивы — обычная русская история. Лядащеву и в голову не пришло вмешаться каким-то образом в эту систему, пытаясь ее улучшить. Он уговорил жену не расстраиваться попусту и поехать посмотреть свет.
Уж поездили по Европам, поездили. Лядащев вошел во вкус вольной жизни, понравилось ему и расточительствовать, тратя деньги на «безделки», как называла их супруга Вера Дмитриевна.
Началось все с того, что в каширском доме все часы либо спешили, как неуемные торопыги, либо вовсе не шли, являя собой как бы скульптуры, украшенные зачем-то циферблатами. Василий Федорович приступил к их осмотру и, к своему величайшему удивлению, починил, затекали. Красота механизма — вот что его поразило! Как все ловко придумано, а пружина не иначе как спрессованное время. Ослабляясь, она дарит нам секунды жизни, высочайший, божественный дар!
Он побывал во многих часовых мастерских Германии и Франции, ездил в Руан, где творил свои часы мастер Легран, посмотрел круглые карманные часы — «нюрнбергские яйца», и всюду покупал, торговался, выменивал, а потом упаковывал замечательные творения механики и, не доверяя оказиям в Россию, а тем более почте, возил часы с собой в специальных, самим сконструированных ящиках. Любимая супруга никак не мешала увлечению мужа, и уже за одно это Василий Федорович с радостью прощал ей любые издержки характера.
По возвращении домой богатства были распакованы, выставлены в библиотеке, заведены, и зазвучал вселенский перестук — симфония времени. Лядащев и в России не оставил собирательства, потому что часов из Европы было завезено много, а людей, готовых расстаться со своими механизмами — настольными, напольными, карманными, — было тоже достаточно. Он брался теперь за починку самых сложных часов и поэтому с гордостью говорил жене, что он не только граф и барин, но еще и часовщик.
Каждый часовщик в душе еще и философ. Время — загадка Вселенной. Ум человеческий не может постичь, что суть бесконечность, но вот, пожалуйста, время… оно всегда было и не может кончиться. Но простите, время может кончиться в нашем сознании. Вот я уже труп, и нет времени, потому что время — это движение. Но ведь и труп не пребывает в покое, его гложут черви, он станет потом почвой, зато душа бессмертна. Есть здесь о чем подумать и вкусить философического чтива, можно развлечься еще книгами по истории часов от древних, Библией помянутых гномов до маятников.
В каждом циферблате Лядащев находил сходство с человеческим лицом, тут были и мудрецы, и праведники, простаки с шепелявым боем, а про розовые часы с ангелочками и розочками он говорил: «Экая мордашка…»
Мы не остановились бы на увлечении Лядащева столь подробно, если бы не надо было объяснять, почему Василий Федорович не сделал того, что ждал от него Саша, то есть не бросился засучив рукава на поиск Никиты Оленева.
Вернемся несколько назад. Лядащев оставил Москву и переехал в Петербург по настоятельному совету супруги, она хотела быть близкой ко двору. Это только называлось постно — совет, а на самом деле каприз, норов, неумеренное желание настоять на своем. Да черт с тобой, женщина! Поехали, часы вот только упакую. В конце концов, не так уж это плохо — переехать в столицу. Опять же по настоятельному совету Веры Дмитриевны он возобновил отношения с Беловым. Головокружительная карьера молодого человека, который всего пять лет назад был у нее в доме репетитором, не давала ей покоя. «Дружи с ним, я тебя умоляю! Анастасия Ягужинская теперь первейший человек при государыне».
Приятно выполнять советы, если они соответствуют твоим желаниям. Встретились, поговорили, словно и не было этих пяти лет. Саша всегда был симпатичен Василию Федоровичу, кроме того, не считая себя мистиком, Лядащев тем не менее полагал, что они связаны с Беловым самой судьбой — ведь не кто иной, как Саша, устроил когда-то его женитьбу. При десятилетней разнице трудно дружить, но Василий Федорович говорил себе с иронической усмешкой, что испытывает к Саше отцовские чувства. Это так естественно при Сашином уважении, хотя порой трудно разобраться, к чему Белов испытывал больше почтения — к Тайной канцелярии или к самому Лядащеву.
Почему-то Саша решил, что Василий Федорович вернулся на службу в прежнее ведомство. Пусть его, зачем разубеждать, оправдываться, тем более что представился случай помочь — если не делом, то хотя бы советом.
Без особой натуги Василий Федорович внял Сашиным уговорам и нанес визит милой девочке Софье — просто удивительно, что она мать двоих детей.
Разговор против ожидания получился интересным. Здесь было о чем подумать. По возвращении домой Лядащев на цыпочках, дабы избежать забот супруги, прошел в библиотеку и заперся там на ключ.
Успокаивающе тикали часы. Он сел к столу, положил перед собой чистый лист бумаги, запалил свечу и надолго задумался, глядя на огонь. Пламя горело ровно, только кончик его поминутно делился натрое, образуя зубцы прозрачной короны. Вокруг фитиля скоро вытопилась ямка. Воск капнул на бумагу и застыл в виде носатого профиля. Лядащев ткнул пером в еще мягкий воск, наметив глаз. Потом перо его пошло само бродить по бумаге.
Говорят, что по бессознательным рисункам можно определить характер человека. Характер Василия Федоровича выражал себя в виде кущ, словно на болоте выросших длинных листьев и примитивных цветков, которые все прилепились к одному, крайне вертлявому, изгибистому стеблю. Вокруг кущ выросли какие-то кубики, ромбы, табакерки или домики, потом пошли легкие, как птицы, женские профили.
Наконец он перевернул лист и украсил его римской цифрой I, легкая заминка — и цифра облачилась в юбку, потому что была великой княгиней Екатериной Алексеевной. Как говорил этот умник? Думаем, что живем в настоящем, а на самом деле — в прошедшем, забывая о будущем. Можно, конечно, предположить, что Оленев убит. Шел нарядный на свидание, а кто-нибудь из шайки Ваньки Каина его дубиной по голове… Чушь! Семь часов, центр города… Скорее всего, он благополучно дошел, и все приключилось во дворце. Надобно объяснить Белову, что главное сейчас — выяснить, что случилось в этот вечер в покоях Екатерины.
Римская цифра II обозначала убитого. Никита с Сашей его обнаружили, Оленев его помнил, потому что паспорт ему оформлял, здесь ничего предумышленного быть не может, простое совпадение. Можно, конечно, тряхнуть стариной, пойти по прежним сослуживцам, порасспрашивать — кто мог убить и зачем… Но не только идти по старым связям, вспоминать-то о них было тошно. Сашка — человек ушлый, сам разберется, что к чему. Во дворце сплетен — как сквозняков.
III — это двойник. Как говорил милейший юноша князь Оленев — закон парности. Может быть, и случайное совпадение, но что-то в этом есть. Если их Софья на маскараде чуть было не перепутала, то мог и еще кто-то перепутать, тот, кому Оленев не нужен, а в двойнике как раз есть надобность. Это Сашке хорошо надо в голову заложить — узнать имя и отчество двойника.
Еще нельзя отметать, что Оленев служит в Иностранной коллегии, а там, как он сам говорил, шпионов ищут. Инстинктивно Лядащев чувствовал, что эта линия самая опасная. Если Оленев угодил в неприятность по иностранным делам, то это гаже всего, потому что попахивает Тайной канцелярией. Пальцы давно нащупали проступившее на бумаге восковое пятно. Лядащев обвел его контур, пририсовал парик, и получился Бестужев.
Главным занятием Тайной канцелярии в настоящем времени было искать болтунов, порочащих имя государыни, как то: говорить, что рождена до брака, что наследник Петр Федорович имеет более прав на престол, чем она, и прочая, и прочая… Это не работа, это так… семечки. Болтунов было мало, потому что Елизавету любили в народе, а Петра Федоровича только терпели, куда ж недоумку на трон, лучше подождать, пока сына родит. Болтунов мало, и работы мало, но был в Тайной канцелярии круг людей, которые имели дополнительные обязанности и дополнительных начальников, чья иерархическая лестница восходила к самому канцлеру Бестужеву. Этот круг людей — может, их там и было-то всего три-четыре человека — занимался поисками антигосударственных людей не столько в России, сколько в недрах прилегающих к ней иностранных государств. Если Оленев пропал из-за усердия этих трех-четырех, тогда дело плохо. Тогда и убитый немец имеет отношение к делу, тогда следствие, розыск и Сибирь.
Лядащев зачеркнул трижды бестужевский профиль, сломал вконец затупившееся перо и потянулся за новым. Часы на разные голоса пробили десять. Кажется ему или Пренстон и впрямь фальшивит? Часы английского мастера Луиса Пренстона были гордостью его коллекции, а теперь надо же такому случиться — отстают чуть ли не на минуту.
Василий Федорович ни в коем случае не мог позволить себе копаться в механизме при свечах, но проверить-то необходимо. Ничего серьезного, просто почистить и смазать надо утром.
Потом он ужинал, весьма благодарный жене, что она не заметила его длительного отсутствия, была за столом мила и предупредительна, велела даже приготовить грог, зная, что муж до него большой охотник.
Поленья в камине, трубка, горячий грог, книга, рядом жена нанизывает бисер на нитку, вышивая ему кошелек, — кажется, время остановилось. Василий Федорович и думать забыл о молодом князе, а вспомнил о нем уже в кровати и то потому, что не мог сразу заснуть. Рядом в кружевном чепце и пышном, в оборках неглиже посапывала сладко Вера Дмитриевна. С улыбкой, вызванной приятным сновидением, она повернулась на бок и крепко обхватила мужа рукой. В жесте этом была и нежность, и уверенная власть собственницы. Да куда ему деться, князю Оленеву? Ну работает в Иностранной коллегии, и что? Ясное дело, этот стихоплет близко не придвинется к каким-либо шпионским делам. Либо он объявится через день-два и сообщит самую банальную причину своего отсутствия, либо… Да не может быть никакого «либо» — у бабы прохлаждается! Лядащев попробовал освободиться от тяжелой горячей руки жены, но это ему не удалось. Так и заснул…
Записка
Гаврила зря упрекал Белова в промедлении. Всего-то промедления было три дня, от силы пять, когда Саша не принимал решительных действий, не «бил в барабан», как требовал обезумевший от страха камердинер, а только расспрашивал осторожно, словно озираясь среди людей, и ждал, что естественный ход событий сам собой все разъяснит. А по прошествии этих пяти дней, когда стало ясно, что Никита действительно пропал, были сделаны и заявление в полицию, и составлены опросные листы. Полицейские чины произвели надлежащий розыск, были осмотрены военный госпиталь, а также «странноприимный» дом, куда предположительно могли принести ограбленного, избитого, бесчувственного человека.
Гаврила настоял, чтобы Саша сделал заявление в Иностранную коллегию о пропаже ее сотрудника. Там поначалу очень всполошились, связались с полицией, на все лады ругая власть, которая плохо борется с разбоем, а потом как-то разом остыли, сообщив Саше официально, что почитают князя Оленева уволенным от должности. Сообщение было сделано с таинственным видом, словно намеком, что Оленев вовсе не пропал, а находится на каком-то секретном и ответственном участке служения родине, но сколько Саша ни бился, пытаясь вытряхнуть из чиновников хоть какие-нибудь подробности, так ничего и не узнал. Очевидно было, что Иностранная коллегия просто блефовала.
Саша выполнил все, на чем настаивал практический мозг Гаврилы, но делал это как бы вполсилы, поскольку заранее был уверен, что все эти попытки не дадут результата. Но формальности соблюдены, и обманутый показным рвением Гаврила решил уповать теперь только на Бога.
Однако судьбе вольно было провести Гаврилу еще через одно испытание. Морская плашкоутная служба обнаружила при разводе Исаакиевского моста труп мужчины. Достать утопленника было до чрезвычайности трудно, потому что течение плотно вогнало тело в пролетное строение моста, между балками и стропилами, поддерживающими понтон. Пока поднимали тело, его порядком изуродовали. Ясно было, что мужчина ограблен, раздет, ножевая рана в боку говорила о подлинной причине смерти, и, хоть покойник не совсем подходил по статьям к пропавшему Никите Оленеву, Гаврила был вызван для опознания.
Камердинер наотрез отказался идти на это предприятие без Саши, и когда они прибыли в ранний, предутренний час на набережную, бедный Гаврила не стоял на ногах, а почти висел на Белове, шепча молитву. Однако первого взгляда на прикрытое рогожей тело было достаточно, чтобы к Гавриле вернулись силы. Полицейский только поднял рогожу, как камердинер крикнул задышливо: «Не он!» — и поспешил прочь. У утопленника была борода, вырастить которую можно было только месяца за три, а то и больше того.
Вид этой торчащей бороды с запутавшимися в ней щепками и прочей речной дрянью потом долго преследовал Гаврилу по ночам, хотя вид утопленника скорее успокоил, чем напугал камердинера. Конечно, он понимал, что за это время в Петербурге могли еще быть зарезанные и утонувшие, но мысли у него текли в другую сторону. Гаврила рассматривал этого утопленника не как реального человека, а как некий символ убийства и утопления. И раз этим символом стал чужой неведомый человек, значит такого сорта беда уже не могла коснуться Никиты.
«Жив мой голубь, жив! — сказал он себе. — Надобно только искать получше». Утвердила в этом мнении еще и ночная, ото всех скрытая ворожба на драгоценных камнях. Не берусь рассказать, что он делал в своей лаборатории при одинокой свече, как скрещивались лучи сапфиров и изумрудов, но совет от них он получил весьма обнадеживающий.
И теперь каждый день он неизменно являлся к Саше, дабы осведомиться, нет ли новостей и не появилась ли надобность в его услугах. Неизменно хмурый Сашин вид был ему ответом. Педантизм, а проще говоря, занудство Гаврилы очень досаждало Саше, потому что камердинер отлавливал его в самое неподходящее время — и дозором под окнами на Малой Морской стоял, и в службу являлся, и путался под ногами, когда Саша сопровождал генерала Чернышевского в его вояжах. Но нельзя обругать человека за верность и преданность, оставалось только терпеть.
Другой заботой Гаврилы было убирать и чистить дом, он почти ошалел в своей страсти к порядку: дал работу и прачкам, и конюхам, и садовнику. В покоях барина по три раза в день проветривались комнаты. Гаврила собственноручно вытирал пыль и чистил одежду Никиты.
Серьезной заботой Гаврилы было размышление — сообщать ли князю Оленеву в Лондон о пропаже сына или повременить. С одной стороны, он мог получить страшную нахлобучку, если не сказать большего, за промедление, но, с другой стороны, Гаврила не хотел предавать бумаге само слово «пропал», считая, что уже этим как бы материализует простые подозрения. И опять-таки камни подсказали ничего в Лондон не сообщать, надеяться, но и самому не сидеть колодой, а действовать.
Последний совет чрезвычайно взволновал Гаврилу. «Как действовать? Ведь и так шляюсь каждый день к Белову», — вопрошал он неведомо кого, двигаясь по спальне Никиты и сметая большим опахалом из петушиных перьев пыль.
С этим же вопросом он проследовал в библиотеку и пошел с опахалом вдоль книжных полок, лучшего вместилища для пыли, чем книги, не найти. И тут, как стрелой в сердце, — вот она, которую цитировал барин перед роковым отъездом! И лежал этот Монтень, помнится, на столике у изголовья, Гаврила сам отнес его в библиотеку и поставил на полку. Может, Монтень даст ответ? «Сотая страница, — приказал себе Гаврила, — седьмая строка сверху!» Он с трудом вытащил книгу из плотного ряда, послюнявил палец и принялся листать страницы. Вдруг мелькнул вложенный в книгу листок — закладка или старое письмо?
Бумага была порядком измята, потом словно разглажена, на обороте отпечатался каблук. Не доверяя глазам своим, Гаврила водрузил на нос очки, а через минуту, срывая на ходу фартук, уже мчался к выходу, сотрясая воздух гневным воплем:
— Как, мерзавец, не заложена?! А если Никита Григорьевич явятся и пожелают поехать куда? Предупреждал ведь шельму, чтоб карета всегда на ходу! Может, у тебя еще и лошади не кормлены?
Через полчаса Гаврила подъезжал к Малой Морской. Белов — о чудо! — был дома. Гаврила весь трясся, шарил по карманам, рассказывая с вызывающими зевоту подробностями, как он вытирал пыль…
— Вот она! Вот пропуск к сатане, Александр Федорович!
Уже записка была прочитана несчетное количество раз, уже было высказано несколько самых фантастических предположений, а Гаврила все сидел, вцепившись в подушки канапе, и цепко следил за каждым Сашиным движением. Наконец Саша отложил записку, прижал ее к столешнице тяжелым шандалом и нахмурился, глядя куда-то мимо Гаврилы.
— Что-то вы плохо выглядите, Александр Федорович, — участливо сказал тот. — Бледные очень и на себя не похожи.
— Это от недосыпа, — вяло улыбнулся Саша. — Ты иди, Гаврила. Ты нашел очень важное письмо. Теперь мы точно знаем, куда уехал Никита. А то ведь были одни предположения. И теперь ты ко мне больше не заходи. Хорошо? Если ты мне понадобишься, я сразу дам знать. Но сам ни ногой. Понял?
Саша вовсе не хотел придавать голосу какую-то особую таинственность, Гаврила ее сам придумал и тут же поверил, что его отлучают от дома из-за какой-то высокой государственной надобности. «Дабы не скомпрометировать…» — твердил он себе, направляясь в карете домой. Ему очень нравилось это слово.
А Саша тем временем сидел, подперев щеку рукой, и до рези в глазах всматривался в записку, рядом лежал русский ее перевод.
Сударь! Завтра, 3 мая, в семь часов пополудни Вас ждет в Зимнем дворце известная дама. Приходите к зеленому крыльцу со стороны Зимней канавки и смело идите внутрь. Вас встретят. Пароль — «Благие намерения». Записку следует уничтожить.
Саша изучил уже и немецкий и русский текст и выводы сделал, его волновало другое. Он пытался понять: откуда ему известен этот почерк?
Ну напряги память, напряги… Была бы вся записка написана по-русски, а тут только два слова в немецком тексте — «Зимней канавки», но в них такое характерное «в» и «к»! Пусть «в» — случайность, но откуда знакома косина строк, словно каждая прогибается под собственной тяжестью, но строчек-то всего четыре, а в памяти застряла целая страница. Только, помнится, она была писана по-русски.
Он готов побожиться, что никогда не видел почерка великой княгини, но записку к Никите могла писать и не она, а кто-нибудь из фрейлин. Записку надобно показать Анастасии. Решено, в субботу он едет в Петергоф, а пока надо посоветоваться с профессионалом. И Саша, несмотря на поздний час, направился к Лядащеву.
Вера Дмитриевна не принимала никого, кроме Саши Белова. Трудно описать ее восторг от такой неожиданной встречи. На Сашу обрушился водопад вопросов, улыбок, каждое его желание предупреждалось, и только на один вопрос: «Дома ли Василий Федорович?» — Саша не мог получить ответа. Хозяйка как-то удивительно ловко переводила разговор на другие темы.
— А правда ли, что великая княгиня и наследник Петр Федорович в ссылке? Мне точно рассказывали, что они живут в Царском Селе и государыня запретила им появляться в Петергофе. А там весь двор! Я Васе говорю: поедем в Петергоф, снимем там какой-нибудь дом поблизости или купим. А он мне говорит: друг мой, там на сто верст в округе все дома, включая собачьи конуры, уже заняты или куплены. А правда ли, что у старшей дочери адмирала Апраксина оспа? Как не знаете? Дочь не знаете? Ну такая… некрасивая, цвет лица прямо оливковый. Правда, правда, совершенно зеленый, а теперь еще оспа. Бедный отец…
Щебетанье это продолжалось час, а потом вдруг, исчерпав темы и решив, что светские обязанности соблюдены, Вера Дмитриевна сообщила:
— А Василий Федорович уехал в Торжок. Ах, не смотрите на меня так грустно! Разве я была плохой собеседницей?
— Когда он вернется?
— Как пойдут дела. Понимаете, в Торжке умер мой дальний родственник. Он не богат, но у него куча наследников. Сейчас эти наследники растащат дом по нитке, а там есть часы, и не одни, я точно знаю. Что вы удивляетесь? Разве Василий Федорович не говорил вам, что он держит в руках время? Это так мило…
Саша молча откланялся. Он был уверен, что все это чистая выдумка, и только негодовал на Лядащева, что он сочинил такую пустую историю. Это жена может поверить, что он потащился куда-то за часами, смешно сказать, но для прочих он должен был придумать ширму поинтереснее.
Свекровь
Вера Константиновна с трудом поднялась на второй этаж, постучалась в опочивальню невестки и, не дожидаясь ее отклика, отворила дверь.
Софья, босая, простоволосая, в ночной рубашке и накинутом на плечи шлафроке, сидела за туалетным столиком и, покусывая перо, сочиняла письмо мужу. Уже были описаны дела домашние, детские, уже были заданы вопросы относительно самочувствия и настроения, и теперь Софья размышляла, писать или не писать в порт Регервик о самом значительном событии — исчезновении Никиты. Появление свекрови не столько озадачило ее, сколько испугало. Заставить Веру Константиновну подняться в столь поздний час в спальню могли только обстоятельства чрезвычайные.
— Что случилось, матушка? — Софья встала, освободив свекрови единственный в комнате стул.
Но та помахала рукой, мол, не надо стула, откинула белье на уже разобранной постели, уселась на тюфяк и сказала строго:
— А то и случилось, что я все знаю. — Потом вздохнула глубоко. — Прежде чем по городу мотаться и дознание вести, не грех бы с матерью посоветоваться.
Софья ответила недоумевающим взглядом.
— Алешеньке об этом не пиши, — продолжала свекровь, мельком бросив взгляд на исписанную бумагу. — Регервик все одно что заграница, а значит, пойдет через цензуру. Ты не смотри, что сейчас времена мягкие. Я больше тебя жила, знаю…
— Простите, маменька, но мне трудно вас понять, — нарочито ласково произнесла Софья, самоуверенность свекрови иногда ее раздражала.
— Да уж, конечно… Ты думаешь, если вы меня из гостиной выставили, то я ничего не слышала? И этот господин сладкий с окаянной фамилией, Лядащев кажется, тоже тень на плетень наводил. Никита пропал? Уж неделю, как о нем ни слуху ни духу. Так?
Софья смутилась:
— Маменька, я не сказала вам только из опасения взволновать попусту. Все еще разъяснится самым простым и невинным способом.
— Невинным способом! — всплеснула руками Вера Константиновна. — Это где-нибудь в Венециях аль в Парижах разъясняется невинным способом, а у нас-то дома… Попомни мое слово. Добро еще, если Никита сидит заложником в разбойной шайке и выкупа ждет. А вернее всего, что это дело политическое. — Последнее слово свекровь произнесла грустно и буднично, словно речь шла о прокисшем супе.
Только тут Софья обратила внимание, что Вера Константиновна уже раскрыла свою рабочую сумку, водрузила на нос очки, а теперь оглаживает себе грудь в поисках иголки. Значит, пришла она не на пять минут, а для длинной нравоучительной беседы. Странно, однако, она началась…
— Что вы меня пугаете, маменька?
— Я б не пугала. Я бы вообще вмешиваться в это дело не стала, кабы не поехала ты сегодня с утра в казармы разыскивать Сашу Белова. Не нашла? И добро бы сама беседовала с ординарцем, а то послала кучера. Анисим тебе наговорит… Он не просто тугодум, он дурак.
— В военные палаты женщин не пускают, — обиженно бросила Софья, — и знай я, что у Анисима такой длинный язык…
— Вот-вот… Мало того что это неприлично — рыскать по казармам чужого мужа, так ведь и опасно. Ты губы-то не поджимай! У тебя дом, дети. Все в один миг можно перечеркнуть. И не посмотрят, что ты женщина. У нас женщин и в крепость сажают, и кнутом наказывают.
Пухлые ручки свекрови проворно сшивали куски ткани, разнящиеся не только формой и фактурой, но и цветом. Из блеклой парчи и косматого лазоревого бархата она сочиняла модную душегрею. Вера Константиновна приехала в Петербург, привезя из псковской деревушки два воза добра. В числе столов и лавок, посуды и икон был окованный железом сундук с одеждой умерших прародителей. Пятьдесят лет без малого все эти терлики, охабени и камлотовые кафтаны лежали без употребления, и теперь, твердо уверившись во мнении, что прежняя мода на Русь не вернется, Вера Константиновна занялась перешиванием старого гардероба в современный. Работа портнихи неизменно настраивала свекровь на доброжелательный лад, поэтому мрачные предчувствия ее выглядели особенно неуместно.
— Пока я не сделала ничего такого, что меня следует наказывать кнутом, — оскорбилась Софья. — Я просто хотела найти Сашу, чтобы справиться у него, нет ли новостей. Наши предположения подтвердились. — Она вкратце рассказала о найденной Гаврилой записке.
— Прочти, что Алешеньке написала, — примирительно сказала свекровь.
В уверенности и наивной непререкаемости, с какой она указала на исписанные листы, была она вся. Вере Константиновне и в голову не приходило, что Софья может писать кому-нибудь, кроме мужа, и что в переписке супругов могут быть какие-то секреты.
Когда письмо было прочитано, Вера Константиновна откусила нитку и сказала задумчиво:
— Ты на меня не обижайся. Я тебя просто предупредить хотела. Начинаешь важное дело, посоветуйся со старшими, узнай их мысли, касаемые данного предмета. Вдень-ка мне нитку…
Мысли, «касаемые данного предмета», были высказаны в неторопливой манере и были столь причудливы, что Софья в себя не могла прийти от изумления. Время от времени рука с иголкой замирала, свекровь вскидывала на Софью увеличенные линзами очков глаза. Двойное отражение свечи придавало ее словам таинственный характер. Очевидно было, что она подслушала разговор с Лядащевым весь целиком, и экстракт ее раздумий сводился к следующему: «Если Никита поехал на свидание к великой княгине и после этого пропал, то самый простой и разумный путь справиться об этом у самой великой княгини».
— Ну что вы такое говорите, матушка? — не выдержала Софья. — Кто ж нас пустит к великой княгине? Да ее и в городе нет.
— Вот именно. А в Царском Селе с ней гораздо сподручнее свидеться. Только это тайна! И Белов об этом не должен знать.
— Помилуйте, матушка, да разве я посмею что-либо в этом деле скрыть от Саши!
— Ты меня не поняла. То, что мы узнаем, рассказывай, пожалуйста, но как мы узнаем — об этом не должна знать ни одна живая душа. Я уже говорила об этом предмете с господином Луиджи. Он обещал подумать.
— Луиджи? Наш хозяин?
От неожиданности Софья рассмеялась громко, почти неприлично — истерически. Право слово, мозги у стариков повернуты иногда в другую сторону! «И как вы посмели?» — хотела крикнуть она, но вовремя одумалась.
— Как вы могли, матушка? Кто дал вам право посвящать в нашу тайну совершенно незнакомого человека? Ведь только что сами толковали про казематы и кнут! Луиджи иностранец, он бредит своей Венецией, ему до нас и дела нет.
Софья ожидала, что свекровь поднимется с негодованием и уйдет, хлопнув дверью, как неоднократно поступала ранее со строптивой невесткой. Однако Вера Константиновна не только не обиделась, но улыбнулась удовлетворенно:
— Ты не знаешь господина Винченцо. Более доброго и порядочного человека не сыскать во всем Петербурге.
«Дамский угодник!» — с негодованием подумала Софья, злясь на себя, что никогда не посмеет высказать эти мысли вслух. В его-то сорокалетние годы вести себя так неосмотрительно! Уже и прислуга прыскает в кулак, замечая самые неприкрытые знаки внимания Вере Константиновне. И она хороша! Хихикает с ним, словно девочка. Как неосмотрительна бывает старость! Уж она-то в их годы будет знать, как себя вести…
— А если он и бредит своей Венецией, — свекровь сняла очки и посмотрела на Софью грустным, затуманенным взглядом, — так как же не бредить-то, помилуй бог? Здесь у самой сердце замирает. Он мне рассказывал. Море теплое-теплое, солнце жаркое-жаркое, и всюду гондолы. Это как наши рябики, только черные, и гребут в них стоя. Ну что ты на меня смотришь? Придвинься ближе. О таких делах надо шепотом.
Софья послушно склонила голову.
— Великая княгиня с мужем своим Петром Федоровичем обретаются в Царском Селе. Кажется, они в опале. К великой княгине никого не пускают, кроме, — она приблизила губы к самому уху Софьи, — портного Яхмана и ювелира Луиджи. Он для их высочества Екатерины гарнитур делал. Я видела. Красота! Алмазы так и сияют! А потом их величество Елизавета раздумали дарить гарнитур их высочеству. Гарнитур себе забрали, а Луиджи сказали: «Подбери другой, поскромнее, да и сам отвези». Это было еще до отъезда государыни в Петергоф. Теперь господин Луиджи в некотором затруднении и решил сам отправиться в Царское Село.
— И он может все узнать? — восторженно прошептала Софья.
— Об этом пока разговора не было, — важно присовокупила Вера Константиновна. — Но он обещал подумать. А с дочкой его Марией я отдельно говорила. Уж она-то отца уломает!
— Ка-ак? Матушка, и Мария все знает? Скоро все галки в нашем саду будут кричать на весь свет, что Никита влюблен в великую княгиню и ездил к ней на свидание.
— О том, что он влюблен, — улыбнулась свекровь, — я никому ничего не говорила. Тем более что он и сам этого точно не знает, попомни мое слово…
Придворный ювелир
Итак, Винченцо Луиджи, венецианец сорока шести лет. Он прибыл в Россию пятнадцатилетним юношей с отцом своим Пьетро Луиджи, который называл себя архитектором, хотя и не имел на это права. Но в России давно утвердилось мнение, что лучших певцов и строителей, чем итальянцы, в мире нет и быть не может, поэтому Пьетро был весьма радушно встречен в зарождавшемся Петербурге и даже принят ко двору; как известно, Петр Великий был весьма демократичен.
Луиджи-отец был определен к строительству Петропавловской крепости, а Луиджи-сын предпочел другое ремесло. Слава досточтимого Бенвенуто Челлини — великого флорентийца — не давала ему покоя. Но не только о славе мечтал юный Винченцо. В ювелирном ремесле, чудилось ему, был самый надежный и быстрый способ разбогатеть и, следовательно, скорей вернуться на родину. Винченцо поступил в ученики к искусному бриллиантщику Граверо.
Жизнь предвещала удачу, но тут все напасти разом свалились на бедную семью. Луиджи-старший упал с крыши собора и умер в одночасье. Винченцо остался без средств к существованию и в крайнем разладе с учителем, который оказался развратником и пьяницей и все норовил наставлять юного венецианца именно в этих науках, пренебрегая огранкой камней.
Если б были тогда у Винченцо деньги хотя бы на дорогу, он наверняка сбежал бы из этой призрачной, холодной, хмурой Северной Венеции в Венецию подлинную, которая снилась ему каждую ночь. По узкому каналу, зажатому темными, ни огонька, домами, скользила его гондола. Лохматые звезды плавали в черной воде. Гортанно и звонко перекликались гондольеры, дабы не столкнуться на повороте лебяжьими носами своих гондол. Где-то звучала музыка, и Винченцо терзался, силясь понять, поют ли у моста Риальто или на площади Санти-Джованни в Паоло, где высится бронзовая статуя мрачного кондотьера Коллеони. Проснувшись, он обнаруживал, что подушка его мокра от слез. Луиджи переворачивал ее, засыпал и опять видел ночную Венецию. По утрам ему приходила в голову дурацкая мысль: если хочешь увидеть свой родной город золотым, солнечным, то и заснуть надобно днем и в хорошую погоду. Однако бдительный Граверо не позволял ему предаваться грезам в рабочее время.
Оставалось одно — работать и терпеть постоянную ругань, а иногда и побои, восемнадцатилетнему ученику трудно было совладать с пьяным учителем, имеющим силу гориллы.
Но все это в прошлом. Овладев мастерством, Луиджи ушел от своего грозного учителя, завел крохотную мастерскую, а в начале сороковых годов зажглась и его звезда, когда в числе прочих ювелиров он был приглашен во дворец к царице Анне Иоанновне для огранки полученных с Востока драгоценных камней. Все это были подарки из Китая, Персии и прочих государств, желающих подтвердить вновь испеченной императрице свое благорасположение.
Дабы не отпускать от себя только что приобретенное богатство, Анна Иоанновна приказала оборудовать мастерские рядом со своими покоями и потом часто заходила в эти мастерские, наблюдая с любопытством, как режут и шлифуют рубины, изумруды и прочие камни. Блеск драгоценностей, до которых императрица была большая охотница, не помешал ей обратить внимание на одного из ювелиров.
Луиджи не был высок ростом, к тридцати годам волосы его поредели и фигура чуть расплылась, обозначив под камзолом округлый живот, но лицо его ничуть не подурнело, в выражении его не было и тени угрюмости или испуга, которые неизменно безобразят черты наших соотечественников при виде высоких персон. Многие считают, что главное в лице — глаза, иные, правда, утверждают, что не менее важен нос. У Луиджи был красивый нос, но ничем не примечательный, однако глаза заслуживали особого разговора. И не в том дело, что, уезжая из Венеции, юный Винченцо отразил в них навсегда цвет лагуны (понятно, что они были голубыми), а потом вобрал в глубину их таинственное мерцание материала, с которым работал, а особое выражение кротости и доброты, с которым он смотрел на божий свет, а особливо на лучшее творение его — женщину. Он не был донжуаном, а по-русски — бабником, он просто жалел весь женский пол, и, попади под его взгляд хоть служанка, хоть императрица, душа их вдруг начинала томиться, таять, и сама собой формулировалась мысль: этот итальянец все поймет в моей горькой жизни. Только поговорить бы с ним негромко, погреться в сиянии его удивительных глаз.
Винченцо Луиджи получил заказ из рук самой государыни и уже через полгода имел достаточно средств, чтобы вернуться в Венецию зажиточным человеком, но вместо этого купил в канцелярии отстроенный каменный дом с садом, флигелем и амбарами, устроил в подвале первоклассную мастерскую и завел учеников. Благородная жадность к работе и желтому металлу, которая в странах Запада, в отличие от нас, русских, вовсе не считается пороком, всегда была двигателем прогресса. В России же прогресс толкается вперед столь ненадежным двигателем, как загадочная русская душа, но это так, к слову. И потом, это, может быть, не так уж плохо.
Мечта о Венеции не остудилась в его сердце, но, качаясь в рябике на невской волне и рассматривая отраженную в воде Большую Медведицу, Луиджи как-то сумел договориться со своим внутренним голосом, доходчиво объяснив ему, что родина может еще немного подождать.
Между делом он женился на русской деве — розе зимних снегов, меланхолической и хладнокровной, которая не умела вести хозяйство, требовала к себе куда больше внимания, чем успевал дать ей муж, и все хандрила, мерзла в перетопленных угарных покоях. Подарив ему дочь, она полностью израсходовала запас жизненных сил и незаметно угасла от чахотки.
Лет до пяти, а может быть, и более, Луиджи, можно сказать, не замечал Марии. Дети — это так беспокойно, так мешают работать. Да и где им было встречаться? В детскую он не ходил — целыми днями в мастерской или у клиентов. Иногда только, издали, он видел в саду толстенькую, неповоротливую девочку, слышал ее громкий, требовательный голос. Няньки жаловались, что дитя капризно не в меру.
А потом вдруг вытянулась, похудела, откуда-то взялась в ней удивительная прыть. С утра до вечера, пренебрегая игрушками, она скакала по дому, неутомимая, как белка. Запрет на отцовскую мастерскую она сняла сама, и не единожды заставал Луиджи маленькую модницу за примеркой неоконченных алмазных уборов, а то еще хуже, находил в испачканном, с трудом разжатом кулачке самой лучшей и тонкой огранки камни. «Это нельзя! Никогда! Наказать немедля!» Непривычный к угрозам голос Луиджи срывался на фальцет. Мария притворно выжимала из себя слезу, а потом вдруг прыскала в кулак и безбоязненно бросалась отцу на шею. Их отношения начались с конфликтов, он наказывал, она ластилась и наконец заставила отца полюбить себя без памяти. Любовь эта, нежная, чувствительная, принесла не только радость, но и вогнала в сердце шип, называемый словом «ответственность». Имеет ли он право растить этот веселый цветок в суровых хлябях русской столицы? В дом стал ходить менее удачливый и вечно голодный соплеменник, чтобы обучать Марию итальянскому языку, а Луиджи дал себе слово через год, в крайнем случае через два, вернуться на родину. Как раз к этому сроку он надеялся округлить весьма значительную сумму, посланную через посредников в венецианский банк.
Воцарение на престоле младенца Ивана с маменькой-регентшей внесло существенные изменения в планы ювелира. Неустойчивое положение трона рождает многие беспорядки. На жизни Луиджи они отпечатались тем, что знатные вельможи, которые всегда имеют обыкновение брать драгоценные изделия в кредит, здесь и вовсе перестали платить. Жаловаться на них можно было разве что Господу Богу, но русский Бог глух к стенаниям иностранца. Деньги не копились, а таяли с неимоверной быстротой. Возвращение на родину становилось неотвратимой реальностью. Уже найден был покупатель на дом и упакованы вещи.
Удержал его от отъезда Лесток, с которым Луиджи был знаком довольно тесно. За три дня до памятной ночи, когда Елизавета взошла на престол, Луиджи случилось ужинать вместе с Лестоком у итальянского купца Марка Бени, были там еще французский посол и секретарь посольства Вальденкур. Пили вино, произносили тосты. Луиджи предложил выпить за солнечную Венецию, в которую отплывал через три дня. Тост был поддержан криками радости, однако Лесток улучил минутку, отвел ювелира в сторонку и строго-настрого посоветовал в ближайшие три дня сидеть в своем дому и не высовывать носа, если желает сберечь себе деньги и жизнь.
Луиджи умел слушать дельные советы. Он вышел подышать свежим воздухом только тогда, когда армия присягнула государыне Елизавете.
Вопрос о немедленном отъезде сам собой рассосался. Государыня была весьма милостива. Она собственноручно приняла из рук ювелира драгоценные поделки, восхитилась его работой и запретила думать об отъезде. Луиджи опять засучил рукава, тем более что в знак особой милости ему разрешено было работать без посредников, то есть самому сноситься с китайскими купцами и покупать драгоценности беспошлинно. Тут и вельможи вспомнили старые долги, каждому нужно одеться и выйти в свет, а если платье не «облито» брильянтами, то ты как бы голый. Деньги к Луиджи текли рекой.
Здесь ювелир окончательно понял, что в ближайшие десять-двадцать лет ему из России не вырваться, приковала суровая страна своей щедростью, но Марии-то за какие грехи страдать без отечества?
Девочке минуло двенадцать лет. Бойка, смышлена, истинная итальянка. Правда, даже слепой родительский глаз видел, что не красавица, зато мила безмерно. Отлепил, оторвал дитя от сердца и, как горячо она ни плакала, услал с русской нянькой девочку в Венецию к престарелой тетке, чтобы та подыскала приличный пансион или монастырь, где девица могла бы набраться манер, знаний, навыков полезных — словом, всего того, что дает натуре культурный Запад.
Луиджи остался с любимой работой, однако в этой суете суждено было ему полной мерой узнать, что такое одиночество. Пустующий после ремонта флигелек он сдал с тоски. Пусть звенят в саду детские голоса, пусть приглашают его хоть изредка в семейный уют. Имелась, правда, еще одна задняя мысль: Корсак — человек военный, и уже одно его присутствие отвратит от нападения разбойников, коих развелось в Петербурге великое множество. Надежды эти, однако, не оправдались. Молодой мичман редко бывал дома, а потом и вовсе отбыл в длительную командировку, препоручив его заботам собственное семейство.
По счастью, разбойники обходили дом Луиджи стороной, а отношения с молодой Софьей, и особенно с маменькой Корсака, установились самые дружеские. Но будем точными, к Вере Константиновне Луиджи испытывал не только дружеские чувства. Что нашел уже давно не мечтательный, а деловой прижимистый венецианец в пожилой русской даме, знает только Амур-проказник. Может, пленился Луиджи здоровым румянцем на все еще тугих щеках, умением готовить кофе или незлобивым нравом? Вера Константиновна была всегда всем довольна. Парчово-бархатные душегреи ее, сшитые из кусков и кусочков, хоть и выглядели несколько странно, отличались диковатой красотой, словно букет, в котором перепутаны все цветы, и царственная лилия соседствует с нахальным лютиком.
Мария приехала неожиданно, свалилась, как говорят русские, снегом на голову, и завертелось, закружилось все в доме. А хороша-то стала — о Мадонна! — и что удивительно, как две капли воды похожа на покойную мать, но как бы в омоложенном виде. Темно-русая головка причесана на пробор, ранее острый подбородок приятно закруглился, на щеках ямочки, от отца только смуглость. Рот, может быть, и великоват, но стоит ли так подробно разбираться в деталях, если главным в лице ее было живое, вечно меняющееся выражение любопытства и причастности до всего, что есть в мире прекрасного.
Ах, папенька, Венеция — это чудесно, сказочно, необычайно, но жить она будет здесь. В пансионе все добры, умны, несколько нудноваты, пожалуй, но лучше всего дома. Она умеет вышивать гладью, крестом, бисером, она умеет рисовать и помнит все католические молитвы, она выучила французский и итальянский и, к счастью, не забыла родной — русский язык. Лучшего отца на свете зовут Винченцо Луиджи, и они никогда не расстанутся.
Ювелир только вздыхал от счастья, и нужно ли говорить, что он во всем согласился с дочерью.
За чайным столом
Луиджи думал два дня, потом направился во флигель, для важного разговора. Ему очень хотелось нанести визит втайне от Марии, но не тут-то было.
Тихий дождь шелестел в листьях. Пока Луиджи раздумывал, надеть ли ему плащ или без него добежать до флигеля, на крыльце появилась Мария с большим оранжевым зонтом.
— Я тоже хочу в гости. Меня приглашали ко второму завтраку. И не хмурься. Я все знаю, — говорила она скороговоркой, выталкивая отца на тропинку. — Помоги раскрыть зонт… Вы будете говорить о пропавшем молодом человеке? Я буду сидеть тихо. Обещаю, слова не скажу.
Так и явились вдвоем. Софья пригласила их в гостиную. Расселись. Дамы чопорные, руки сложены на коленях, лица настороженные. Разговор начала Вера Константиновна и повела его не об интересующем всех предмете, а о телятине, которая вдруг подорожала. Луиджи так и лучился взглядом, тема телятины его живо интересовала.
— Что ни говорите, — продолжала хозяйка, — а связано это с правительственным повышением цен на вино и соль. Виданное ли дело — за ведро вина платить по пятьдесят копеек! Да кто ж это может себе позволить? А коли вино дорожает, то все дорожает. Теперь уже не купишь вина к обеду…
— Маменька… — с легкой укоризной произнесла Софья, усмотрев в излишней страстности свекрови что-то неприличное, — дамам ли сетовать о вздорожании вин!
Служанка меж тем проворно накрывала на стол. Поговорили о том о сем. Луиджи сообщил о новом природном лекарстве под названием «нефть». Если этой маслянистой жидкостью мазать пораженные места, то весьма помогает для разгибания перстов и сообщает ногам лучше движение. Ходят слухи, что скоро Медицинская коллегия построит целую нефтяную фабрику.
Мария сидела пай-девочкой, не поднимала глаз, а Софья украдкой рассматривала ее французское платье из флера с позументом и каскадом кружев у рукавов.
Говорить о деле начали только тогда, когда откушали по чашке чаю и попробовали пирога — чуда кулинарного искусства. Вера Константиновна не решалась поставить вопрос в лоб, а все кружила вокруг ювелира, постепенно сужая радиус действия. Вы наш защитник, Винченцо Петрович, вы так обходительны с дамами, а особливо с высокими особами, они вам во всем доверяют, да и как не доверять, если вы об их красоте первый радетель?
Луиджи принялся за вторую чашку, разнежился и сказал, что приготовил для великой княгини новый убор. Брильянты в нем скреплены агатами в золотой оправе. Агат, конечно, камень не броский, но по астрологическому календарю является талисманом-хранителем для их высочества Екатерины Алексеевны. После этого он сообщил, что принял отчаянное, несравнимое по смелости решение: коли представится случай шепнуть великой княгине вопрос, простите-де, ваше высочество, не сочтите за дерзость, не ведом ли вам сей юноша — Никита Оленев, то он этот вопрос шепнет. Но это при условии, что Екатерина будет пребывать в добром здравии и хорошем настроении. И разумеется, спросить можно только в том случае, если их высочество будут пребывать в одиночестве и, главное, если работа им придется по вкусу, потому что если ожерелье их высочеству не понравится, то в голове будет одна мысль: как бы со стыда не сгореть.
Вера Константиновна кивала с полным согласием, а Софья нервно теребила бахрому на скатерти, сплетая ее в тугие косички. Как можно так длинно и нудно говорить о великой княгине? Право слово, любой, даже самый милый человек, в близости дворца тупеет.
— Простите, Винченцо Петрович, — решилась вступить в разговор Софья. — А если великая княгиня посмотрит на вас эдак, — она приняла гордый и надменный вид, — и скажет: «Нет, не ведом, знать не знаю никакого Никиту Оленева!» Тогда что?
Луиджи размял пастилку языком, хлебнул чаю, вытер губы и пожал плечами.
— Упаду в ноги. Скажу, простите за дерзость, — сказал он с достоинством.
— А чего ты еще хочешь? — Вера Константиновна недовольно посмотрела на невестку.
— Упасть в ноги — это правильно. Но дальше не так… Дальше надо просить великую княгиню о защите. Напомнить, как предан ей сей юноша, сказать, что четыре года он жил лишь мечтой о том, чтобы увидеть ее хоть издали.
Прекрасные глаза ювелира приняли какое-то совершенно новое выражение, они даже стали слегка косить, столь велико было потрясение от бестактной просьбы. За столом все замерли, и в этой тишине особенно выпукло прозвучал вопрос, заданный доселе молчавшей Марией:
— Господин Оленев влюблен в великую княгиню?
— Ну откуда я знаю? — рассердилась Софья, меньше всего ей хотелось обсуждать этот деликатный вопрос с посторонними людьми.
— И она в него влюблена? — продолжала Мария, всматриваясь в Софью с таким пристальным вниманием, словно могла поймать ответ визуально, угадать по выражению глаз.
Только тут Луиджи очнулся от шока.
— М-м-можно ли это? — Он зацепился языком за первую букву и тянул ее за собой, изображая неопределенное мычание. — Да смею ли я касаться столь деликатного предмета? Я только придворный ювелир, и не более того. Две встречи в саду с прекрасным, ныне исчезнувшим юношей дают ли мне право столь бесцеремонно вторгаться… рисковать будущим дочери моей… — Тут слова его пресеклись, и Луиджи закашлялся, ему не хватило воздуха.
Вера Константиновна погрозила Софье пальцем и с взволнованной заботливостью стала бить гостя по спине, но, вспомнив о присутствии Марии, осторожно убрала руку, сделав вид, что сняла с камзола ювелира невидимую пушинку. Однако Мария не обратила внимания на это фамильярное постукивание. Она сидела нахмурившись, о чем-то мучительно размышляя.
— Я все поняла, — сказала она вдруг. — Он ее фаворит. Но это не важно. Видимо, власти великой княгини не хватает, чтобы помочь господину Оленеву. Поговорить с ней надо непременно, но папеньке это не под силу. Он не сможет, как бы ни старался.
Луиджи с благодарностью посмотрел на дочь, он даже взял ее за руку и прижал ее к губам. Знай он, какая мысль уже вызрела в ее голове, вряд ли поторопился бы выказывать знаки любви и признательности.
— С папенькой должен поехать кто-нибудь еще. Какой-нибудь такой человек, который посмеет задать любой вопрос, — сказала она решительно.
— Уж не гвардейца ли Белова вы имеете в виду? — испуганно спросила Вера Константиновна.
— Не-ет, сударыня, с гвардейцем я не поеду. Да и он сам не согласится, если, конечно, у него на плечах есть голова. Его просто могут узнать в Царском Селе, его не пустят!
— Меня пустят, — сказала быстро Софья. — Меня не узнают. Я поеду как ваш ученик, подмастерье… как это называется?
— Но среди моих учеников нет дам!
— Я переоденусь в мужской костюм.
— Через мой труп, — коротко сказала Вера Константиновна.
Никогда еще Софья не слышала в голосе свекрови таких жестких, металлических нот.
Луиджи сразу приободрился. Он не ожидал от Веры Константиновны столь решительной поддержки. Сейчас главное — вовремя уйти, пока эта амазонка не выдумала новую несуразность. О том, что наиболее крамольные мысли высказала не Софья, а его дочь, он забыл, об этом и думать не хотелось.
Прощались по-светски, долго раскланивались, словно не в соседний дом шли, а спешили к ожидавшей карете. В дверях Мария, стукнув закрытым зонтом, как тростью, об пол, сказала Софье шепотом:
— Я его уговорю.
Софья ответила строгим взглядом. Она и сама не могла понять, что ей не нравится в Марии. Вот Винченцо Петрович — он свой, а дочь его — иностранка, которая хочет зачем-то быть русской. Не только выходные, но и домашние платья ее были сшиты по последней французской моде и сидят так фигуристо, и в суждениях Мария смела, словно другим воздухом дышит, который привезла с собой из Италии. И почему она ничего не рассказала о какой-то встрече с Никитой, после которой у нее остался его плащ? Могла бы пооткровенничать — ей предоставили такую возможность.
Софья поднялась к себе в светлицу, походила из угла в угол, потом спустилась в сад по крутой наружной лестнице. Дождь кончился, на ступеньках стояли лужицы, подсох только узкий их край, и, стараясь ступать на сухое, Софья спускалась боком, поддерживая одной рукой юбку, а другой держась за выкрашенные в зеленый цвет перила.
«Софья, солнышко, осторожнее», — прозвучал в ушах забытый голос матери. Окрик прилетел из того чудесного времени, когда отец еще не был арестован и она жила в родительском дому. Крутой спуск со Смоленской горки, ступеньки засыпаны снегом, и только край их подтаял на весеннем солнце, и Софья, шестилетняя, идет боком по бесконечной лестнице, преодолевая ее шаг за шагом, ступая на освобожденный от снега краешек. Лед хрустит под башмаками, и бархатный намокший подол епанечки цепляется за зеленые перила и ноздреватый снег.
Софья перекрестилась: «Господи, научи… Как помочь Никите? Неужели права свекровь и он арестован?»
До самого вечера Софья не разговаривала с Верой Константиновной — сердилась, а после ужина, когда расположились шить, она увидела в рабочей коробке у свекрови деревянную бобинку с намотанной на нее золотой нитью. Края бобинки были обкусаны, дерево расщепилось и обмахрилось. Софья взяла бобинку в руки.
— Это Кутька покусал, щенок был у Алешеньки. Такой паршивец! Все грыз — ножки у стола испортил. Я его потом на конюшню отослала.
— А моего щенка звали Трезор, — сказала Софья тихо. — И он так же у маменьки бобинку обгрыз. — И добавила страстной скороговоркой: — Отпустите, Христа ради, с господином Луиджи. Если не помогу Никите, то накажет меня Господь. Буду целыми днями о загубленной жизни родителей вспоминать, и не будет мне покоя.
В глазах доброй женщины стояли слезы. Трудно сказать, сейчас ли, под влиянием пылкого монолога Софьи, она поменяла свое решение или шла к нему путем долгого раздумья.
— Когда господин Луиджи поедет к великой княгине?
— Завтра.
— Ну что ж. Раз другого выхода нет, так и говорить об этом не пристало. Неси Алешин камзол и порты коричневые. Подгоню тебе по фигуре. Хотя, сама знаешь, все это мне очень не нравится.
Луиджи ошарашен
Чем настойчивее уговаривала Мария взять с собой к великой княгине Софью, тем больше возникало у ювелира сомнений относительно целесообразности самой поездки в Царское Село. В конце концов, не сказав дочери ни да ни нет, он решил прибегнуть к средству, которое неоднократно его выручало, а именно посоветоваться с Лестоком.
Часы пробили восемь, но Луиджи был уверен, что застанет лейб-медика дома. После свадьбы с прекрасной Марией Мегден Лесток стал домоседом, предпочитая общество жены пьяному застолью, картам и даже балам во дворце. Дабы придать своему визиту вид обыденности, ювелир пошел пешком, решив по дороге детально обдумать предстоящий разговор. Однако мысли его все время увиливали от главного.
Речки, каналы, канавки и многочисленные мосты через них. Очень похоже на Венецию, но если быть честным — совсем не похоже. Мосты на его родине изящны и основательны, под ногами камень, а эти деревянные, из досок, столь ненадежны! Правда, их красиво раскрашивают, тумбы украшены вазами, а то вдруг весь мост разрисуют под каменный рустик, но мост от этого не станет надежнее. По венецианским мостам не ездят кареты и телеги, а здесь так и снуют, забывая, что подобный транспорт опасен для хилых досок. И потом, это странное русское изобретение — устраивать щель посередине моста для пропуска мачтовых кораблей…
О чем просить совета у Лестока? При дворе сплетничают, что лейб-медик потерял былую власть над государыней, но ум, прозорливость и интуицию он не мог потерять. Прежде всего Луиджи спросит у него: уместно ли сейчас везти великой княгине драгоценности? Да, ему ведомо, что великая княгиня чем-то прогневала государыню, но ведь драгоценности надобны царским особам при любом состоянии дел в государстве. А ну как их величество спросит потом у Луиджи: отвез драгоценности их высочеству? А он что ответит? Мол, нет, не отвез, подумав, что их высочеству в ссылке сподручнее без брильянтов. Да пристало ли об этом думать скромному ювелиру? Получил заказ — выполняй! Этот лозунг еще никогда не подводил Луиджи.
Ювелир так разнервничался, что чуть не упал в воду с подвесного моста. Цепи угрожающе скрипели, у русских нет обычая регулярно смазывать маслом металлические части. Господи, сколько лет он живет в этом великом государстве и все никак не может привыкнуть к их беспечности!
Ну хорошо… Положим, мудрый Лесток скажет: «Вези убор. Царские особы потом сами разберутся, а ты чист». Но как быть с просьбой Марии? Дочь умеет уговаривать, в этом ей не было равных.
К особняку Лестока он вышел в сумерках, но что такое сумерки в Петербурге в середине мая! В Венеции в этот час сияют звезды, а небо такое низкое — рукой достанешь, а здесь… весь город словно вуалью покрыт, фонари на улицах не горят, а все видно.
— Но красиво… очень, — сказал он вслух неожиданно для себя и остановился, не доходя до узорной калитки.
Такой длинный путь, а так и не смог собрать в кулак разбредающиеся мысли. Теперь придумывай, беспечный ювелир, как объяснить Лестоку необходимость взять с собой переодетую женщину. А может, сказать все как есть? Может, Лесток лучше великой княгини сможет объяснить суть вещей? Но Вера Константиновна всеми святыми заклинала не разглашать никому тайны несчастного юноши. Что угодно, но он не вправе обмануть эту прекрасную женщину. Так ничего и не решив, Луиджи взялся за дверной молоток.
Лакей проводил ювелира к секретарю Шавюзо. Ах, какая жалость, господин Луиджи, господина Лестока нет дома. Нет, ждать его не имеет смысла. Он вызван к государыне в Петергоф. Но если господин Луиджи на словах передаст свою просьбу, то она непременно будет передана их сиятельству.
— Нет, ничего не надо передавать, — поторопился Луиджи. — Я приеду завтра в Царское Село, везу их высочеству работу. Прелестное ожерелье, знаете ли… И серьги…
— Брильянты?
— С агатами. — Луиджи кивнул и повернулся к двери.
В соседней комнате раздался неясный шум. Показалось ли Луиджи, или секретарь вправду хотел его задержать? И почему он так внимательно вслушивается в то, что происходит за стеной? Это их дело. Луиджи решительно спустился по лестнице. Даже если Лесток дома, но не расположен принимать ювелира, он имеет на это право.
Луиджи был уже в палисаднике, когда Шавюзо выскочил на крыльцо. Можно было предположить, что тот желает вернуть ювелира в дом, однако взгляд секретаря был устремлен на большую кривобокую карету с подслеповатыми, тесными окошками, которая остановилась у калитки. Желтые, как у извозчичьих пролеток, колеса ее уже стояли неподвижно на мостовой, а черный, обшарпанный кузов все еще продолжал мелко трястись, скрипеть и охать, словно пытаясь прийти в себя после долгой и быстрой езды. Наконец дверца ее отворилась, кучер спустил подножку, и на нее стала узкая женская ножка в фасонном башмачке. Луиджи поднял глаза и удивленно присвистнул — мамзель Крюшо собственной персоной: фиолетовое короткое пальто наброшено на плечи, шляпка с независимо торчащим крылом куропатки, одна мушка на щеке, другая на шее и, несмотря на прохладную погоду, открытый лиф с почти обнаженными, желтоватыми, как спелые дыни, грудями. Дама была давней клиенткой Луиджи, хотя и тайной.
— Фантастические дела, — сказал себе ювелир. — И такую дамочку Шавюзо выходит встречать в белые сумерки?! Кто из них и когда ездил в подобный особняк? Интересно, знает ли об этом Лесток? Вряд ли он одобрил бы подобную неразборчивость племянника…
Луиджи оглянулся на секретаря и увидел, что тот удивлен не менее, чем торопящийся гость. Ничуть не смущаясь, игриво приплясывая, мамзель Крюшо поднялась по ступенькам крыльца. Лиловые кружева на подоле полоскались у легких ножек, на оттопыренной руке раскачивалась обшитая гарусом сумка.
— Мне нужен хозяин, — бросила она неожиданно низким, словно простуженным голосом.
Шавюзо испуганно отступил назад, дверь за ним захлопнулась. Флегматичный кучер сидел на козлах неподвижно, как истукан, шапка сползла ему на глаза, он готов был сидеть здесь вечно.
Луиджи обошел карету со всех сторон, перешел на другую сторону улицы и неторопливо направился домой, но не успел он завернуть за угол, как услышал щелканье кнута и шум трогающейся кареты.
И вот она уже мчится по улице, громыхая по булыжникам желтыми колесами, кучер стоит на козлах и улюлюкает в голос, подгоняя лошадей. В темном окошке Луиджи увидел голову Лестока, без парика, в надвинутой по самые уши шляпе, позади его головы плескалось и пенилось что-то лиловое, игривое. Мгновение — и карета взлетела на мост.
Луиджи не успел увидеть, рассержен ли Лесток или взволнован или находится в том игривом настроении, которое возникает у мужчин при соседстве подобной дамы, но то, что она сидела в карете рядом с лейб-медиком и они мчались куда-то, не обращая внимания на любопытные взгляды, было настолько необычайно, что Луиджи против воли бросился за каретой, даже взбежал на мост, а оттуда, сверху, долго следил, как громыхала она по улице.
Вот тебе и домосед… молодожен. Куда же повезла его Крюшо? Неужели в веселый дом к мадам Дрезденше?
Луиджи вернулся домой раздавленным и тут же попал в любящие объятия дочери. Ласковые ручки обхватили мертвой хваткой шею отца и не выпускали до тех пор, пока он не согласился со всеми ее требованиями.
Теперь дело за Софьей. Марии не хотелось откладывать разговор с ней до утра, которое, как известно, мудренее вечера. Визит в столь позднее время мог быть превратно истолкован, но какие могут быть условности, если господину Оленеву нужна помощь? И потом, к Корсакам вовсе не обязательно идти через парадные сени. Окошко Софьи в мезонине еще светилось.
Все это детально обдумала молодая особа, прохаживаясь под темными кленами, и потом, сказав себе: «Я права!» — решительно направилась к лестнице, ведущей на мезонин.
Софья уже легла и долго не могла взять в толк, кто стучится в наружную дверь в столь поздний час. Она на цыпочках подошла к двери.
— Кто там? — спросила она испуганным шепотом.
— Я уговорила отца, — немедленно отозвалась Мария. — Но можете ли ехать вы? Папеньку нельзя отпускать одного. Он не сможет говорить с великой княгиней должным образом и только загубит все дело.
Последние слова своего страстного монолога Мария уже произносила при открытой двери, Софья смотрела на нее настороженно, казалось, ее не удивил, но и не обрадовал столь поздний визит.
— А почему вы принимаете такое горячее участие в судьбе господина Оленева? — спросила она холодно.
Софье хотелось подразнить хозяйскую дочку, которая так беззастенчиво кокетничала с Никитой, а теперь ведет себя так, словно имеет на него какие-то права. Она ожидала, что Мария смутится, начнет лепетать о справедливости, которая должна восторжествовать, о добре и зле — словом, будет играть в скромницу, но девушка посмотрела на Софью строго, резко выбросила вперед руки ладонями вверх, словно отдавала что-то важное, и произнесла без запинки:
— Неужели не понятно? Да потому, что я влюбилась в него без памяти. Сразу же, как на набережной увидела, так и влюбилась. А потом оказалось, что он ваш друг. Я так обрадовалась, передать не могу! Но счастье мое сразу и кончилось!
— А Никита знает о ваших чувствах? — опешив от такой прямоты, спросила Софья.
— Ну что вы? Конечно нет.
Софья отступила вглубь комнаты, приглашая Марию войти, и та тут же воспользовалась этим.
— Я поеду завтра с Винченцо Петровичем, — сказала Софья и добавила: — Садитесь. И не смотрите на меня так испуганно. Никита найдется, непременно. — Она улыбнулась.
— Я тоже так думаю. А вы не могли бы со мной поговорить о господине Оленеве? — Тон у Марии был просительный.
— И как же вы хотите поговорить?
— Расскажите мне о нем. Я ведь ничего не знаю, кроме того, что он умен, красив, благороден и лучше всех во вселенной… и еще фаворит великой княгини.
— Какой там фаворит! — ворчливо произнесла Софья. — Она и думать о нем забыла.
Они сели на постель, укрылись одной шалью.
— С чего же начать? — нерешительно произнесла Софья. — Никита учился вместе с моим Алешенькой в навигацкой школе в Москве…
Они разошлись уже под утро. С этого разговора и началась у Софьи с Марией большая дружба.
Царское село
В двадцати пяти километрах от Петербурга среди лесов и пустошей находилось местечко, которое финны называли Саари-Мойс, что означает — возвышенная местность. Издревле здесь существовала благоустроенная мыза. Место это почиталось здоровым из-за обилия зелени и хорошей воды, и Петр I подарил деревеньку с прилегающими лесами супруге своей Екатерине Алексеевне. Десять лет спустя здесь уже стояли палаты каменные двухэтажные о шестнадцать светлиц и был разбит сад с террасами.
Елизавета с детства любила Царское Село и, взойдя на престол, повелела произвести там значительную реконструкцию, часть зданий разобрать за ветхостью, двухэтажные палаты отреставрировать и пристроить к ним одноэтажные галереи с павильонами.
Когда великие князь и княгиня явились в Царское, как стали называть Саарскую мызу, работы там были почти закончены, однако подходы ко дворцу напоминали строительную площадку. Петр Федорович был вне себя. Штабеля досок, груды камня, чаны с известкой он воспринял как личное оскорбление. Почему ему надлежит жить в неприспособленном, неотапливаемом помещении, если он хочет жить в Петербурге? И чего ради царствующая тетушка решила его сюда выслать?
Вначале досталось камердинерам и лакеям, потом он высказал свое неудовольствие, причем в самых непотребных выражениях, в лицо камергеру Чоглакову, который вместе с супругой тоже приехал в Царское, дабы наблюдать за молодым двором. Чоглаков вначале спокойно слушал великого князя, только отирал капельки слюны, которые летели ему в лицо с царственных уст, а потом вдруг взорвался и отчитал наследника, как мальчишку-кавалергарда.
Петр выпучил глаза, показал ему язык и бросился в покои жены, чтобы нажаловаться теперь уже не только на тетушку, но и на Чоглакова.
Меньше всего сейчас Екатерина была расположена разговаривать с мужем. Она никак не могла прийти в себя после скандала с императрицей и сейчас мечтала об одном — побыть наконец одной, привести в порядок мысли. Петр ворвался вихрем и сразу поднял жену с канапе. Великий князь не умел жаловаться сидя, только меряя комнату шагами, он был в состоянии высказать то, что наболело. Жену при этом он цепко держал за руку, она семенила за ним следом, никак не попадая в такт. И чем горячее он говорил, тем быстрее бегал по комнате. Что это была за мука! Великий князь умел жаловаться часами.
Это возмутительно! Тетушка Елизавета сошла с ума! Зачем он здесь? Если императрица хочет, чтобы Россия стала его родиной, то не следует превращать ее в тюрьму. А Царское Село — тюрьма, тюрьма… только недостроенная. Зачем услали милых его сердцу голштинцев? Где Бредель? Где Дукер? А Крамер? Он лучший из камердинеров, он знал его с первой минуты своей жизни, он был добр, добр… Он давал разумные советы. А Румберг? За что его посадили в крепость? Никто лучше Румберга не мог надеть сапоги! Русские свиньи, свиньи… Кузина, почему вы молчите?..
Екатерина не молчала. Она все пыталась вставить слово, но разве под силу ей было бороться с этим потоком обид и негодования? Сам капризный тон Петра, его детская интонация, хриплый и чуть картавый голос сразу же выводили ее из себя: и это ее супруг, защитник и повелитель! Когда же он станет взрослым? Но женская обида скоро уступила место жалости почти материнской. Он тоже одинок, тоже под наблюдением, тоже нелюбим. И она начинала гладить его по плечу и стараться сбить с темы, которая особенно его раздражала. Уж то хорошо, что, бегая по комнате и с силой дергая ее за руку, он не спрашивал, почему их сослали сюда.
Очевидно, он ничего не знал и воспринял их принудительный отъезд как пустой каприз императрицы, приказы ее часто бывали нелогичны. Но Екатерина знала истинную причину их ссылки в Царское Село.
Маскарад прошел превесело! Ожили старые тени, вынырнули из небытия. Как смотрел на нее русский князь! Разумеется, она не могла себе позволить афишировать их старые отношения. Танцы, комплименты — болезнь не иссушила ее душу, не обезобразила тело — это счастье! И она готова поклясться, что никто не видел, как передала она записку Сакромозо — очередное послание матери. А утром вдруг разговор с государыней: «Как вы посмели украшать себя живыми розами? Розы — знак невинности, а вы — кокетка!» Екатерина привыкла к таким упрекам: это обидно, больно, но не оскорбляет, потому что уверена в своей невиновности. Но когда Шмидша явилась к ней второй раз с приказом следовать в уборную государыни, великая княгиня шла ни жива ни мертва. После того, что случилось вечером в ее покоях, Екатерина могла ожидать ссылки куда более дальней, чем Царское Село.
Все было как в прошлый раз — государыня сидела у зеркала, и трое горничных занимались ее туалетом: одна расчесывала локоны, другая массировала шею и грудь Елизаветы, третья по очереди примеряла разных фасонов туфли на полную, обтянутую розовым чулком ногу. И опять статс-дама Ягужинская с жемчугом в руках. «Как держит ее подле себя государыня? — невольно подумала Екатерина. — Рядом с этой дамой всяк чувствует себя словно смертный рядом с богиней». Великая княгиня знала, что несколько лет назад Петр волочился за Ягужинской, и, хоть она не хотела себе в этом сознаться, волокитство мужа раздражало ее несказанно. Одно дело, когда он любезничает с дурнушками, тут порок налицо, но влюбиться в красоту! Даже в этой неприступной, холодной Афине Петруша видел женщину, а в ней, законной супруге, — никогда!
Мысли эти проскочили мельком, тут же уступив место страху. Лицо государыни при появлении невестки стало жестким, даже через румяна видно было, как она покраснела от гнева. Движением руки она выслала всех из комнаты, посмотрела на Екатерину с ненавистью и, словно камень в лицо, бросила:
— Дрянь!
Будуар заколебался пред Екатериной, глаза ее заполнились слезами.
— Но, ваше величество…
— Молчать! — Елизавета поднялась неуклюже, забыв быть изящной, уткнула руки в бока и обрушила на невестку шквал ругани. Некоторых слов Екатерина просто не понимала, но угадывала в них крепкие выражения кучерской и лакейской.
Следуя за Шмидшей по коридорам, Екатерина решила: что бы ни сказала тетушка, ее удел один — молчать, а будет минутка затишья — броситься к ногам государыни. Но этой минутки не было. Елизавета была в такой ярости, что Екатерина ждала — вот-вот ее ударят. И ладно бы отхлестала по щекам дланью, но сколь унизительно быть избитой белой атласной туфлей, которую императрица сорвала с ноги, а теперь размахивала ею перед лицом великой княгини. Екатерина молчала, глядя в пол, слезы сами собой высохли, и только жилка под глазом неприятно дергалась.
Наконец силы императрицы иссякли, грудь стала дышать спокойнее. С удивлением она увидела в руке своей туфлю, отбросила ее с негодованием и села к зеркалу.
И сразу же, повинуясь неведомому приказу, сродни интуиции или передаче мыслей на расстоянии, в уборную явились горничные и как ни в чем не бывало принялись за туалет государыни, а Ягужинская подошла с поклоном и возложила на царственную шею жемчуг.
Конвоируемая Шмидшей, Екатерина прошла в свои покои. Щеки ее пылали, и она остужала их руками, слегка массируя дергающуюся жилку. Потом посмотрела в зеркало — неужели ее лицо безобразит тик? Все… самое страшное позади. Удивительнее всего, что Елизавета ни слова не сказала об аресте, который случился здесь вчера вечером. Она ругала великую княгиню только за тайную переписку с матерью, все остальное было гарниром. Каким-то образом в руки Елизаветы попало последнее письмо. Но должна же была она ответить матери, которая решила сделать брата Фрица герцогом Курляндии и просила помощи Екатерины. Слава богу, она не дала никаких обещаний, а написала только, чтобы Фриц и думать забыл о своих притязаниях, в Курляндии вообще решили не назначать герцога. Но даже столь незначительные сведения несли в себе крамолу. Курляндия и так и эдак склонялась в разговоре: как смеешь ты, негодница, девчонка, рассуждать о делах государственных?!
Уже в карете, которая везла ее в Царское Село, Екатерина подумала: а может быть, императрица не знает, что произошло вчера в покоях невестки? И почему не предположить, что арест Сакромозо — дело рук только Бестужева и он не доложил об этом государыне? В яростном ослеплении Елизавета вспомнила все ее прошлые прегрешения, с грохотом высыпала все обиды: и за мать обругала, и лютеранкой обозвала, и шельмой, и потаскушкой, перечислив всех молодых людей, которые, по рассказам Шмидши, оказывали Екатерине излишние знаки внимания. Знай государыня о вчерашней сцене, в этот список непременно попало бы и имя Никиты Оленева.
Петр выговорился, успокоился, за ужином вел себя вполне сносно, а вечером явился со своей половины в спальню к жене. Ни о какой любви, разумеется, не было и речи. Петр был твердо уверен, что их брак — чистая формальность и здесь просто неприличны какие-либо чувства, кроме приятельских. Как только он нырнул под одеяло, в спальню вошла Крузе[43] и вывалила из мешка целый ворох игрушек. Петр весело рассмеялся. Крузе, подмигнув, закрыла дверь на ключ, чтобы в спальню не сунулась Чоглакова, которой строго-настрого было наказано не давать великому князю предаваться детским развлечениям. Крузе судила иначе и с умилением издали следила, как на ночном столике появился отряд прусских солдатиков, выстроенных в каре, как между свечей, заменяющих деревья, выросла картонная казарма, а по изгибам одеяла, как по холмам и долинам, поехала карета с крохотными форейторами на запятках.
Екатерина с безразличием следила за игрой, она уже привыкла. Если явится вдруг Чоглакова, все игрушки немедленно будут засунуты под одеяло, а Петр неуклюже будет изображать нежность к жене, зная, что этого ждет весь двор.
— Держи коленку! Куда убрала? — закричал вдруг Петр звонко, видя, как от неловкого движения Екатерины карета завалилась набок. Поверженные лошади из папье-маше продолжали перебирать ногами.
Дальнейшая жизнь потекла именно так, как предполагала Екатерина, Петр играл в войну, но уже не солдатиками, а лакеями, камердинерами, пажами и карлами, которых обрядил в военную форму и заставил брать наскоро построенную крепость. После обеда он упражнялся на скрипке, а вечером возился с собаками. Раньше его армия была более значительной, в ней были еще учителя и гувернеры. После высылки его любимцев за границу «воевать» стало почти не с кем, поэтому если вдруг подвертывалась Екатерина, то Петр и ее обряжал в военную форму и ставил на часы под ружье. Екатерина просила об одном — разрешить ей читать в карауле. «Это ведь не настоящая война», — увещевала она мужа. Тот приходил в ярость. Выход был один — прятаться.
С раннего утра Екатерина брала книгу и уходила в Дикую рощу, которая тянулась вдоль Рыбного канала и называлась так в отличие от регулярного парка, расположенного вблизи дворца. В Дикой роще деревья никогда не подстригались, липы и клены росли, как им вздумается, и теперь прямо на глазах набухали почками. На камнях под соснами начал цвести мох, оттенки его были самые разнообразные — от бледно-зеленого до багряно-красного. Всюду май вносил жизнь, зацвели желтые цветки, ожившие мухи ползали по опавшим прошлогодним листьям, здесь никто их не убирал, иногда вдруг прилетала бабочка. Хорошо, совсем как в Германии.
Еще была охота… Чоглакова сквозь пальцы смотрела на это увлечение Екатерины, — очевидно, она получила специальные указания на этот счет. Государыня сама любила охоту, а окрестности Царского Села совершенно безлюдны.
С утра Екатерине закладывали одноколку, обряжали в охотничий костюм: кафтан, штаны, ботфорты, и она отправлялась с кротким егерем на ближайшее болотце стрелять уток. Егерь был из русских — старый, молчаливый, с перебитым носом, и что особенно смешно — имел бороду. От него пахло конопляным маслом, а в минуты задумчивости егерь имел обыкновение взбивать бороду резкими ударами тыльной стороны рук, отчего она торчала вперед, как накрахмаленная. Первоначально на все просьбы Екатерины поехать за ближний холмик или пройтись пешком он отвечал отказом, то есть с неимоверной важностью качал головой, но потом, видя, как увлечена великая княгиня охотой, как лихо держит ружье, как метко стреляет, он перестал противиться ее желаниям. Они посетили и дальнее болотце, и сосновый лес, и озеро, причем большую часть пути проделывали пешком. Их сопровождали две веселые собаки, которые выискивали меж кочек убитую дичь. Проще было бы ездить верхами, но Чоглакова категорично возражала против этого, боясь, что Екатерина бросит бородатого стража и ускачет на своем английском жеребце в неопределенном направлении.
На двенадцатый день опалы — Екатерина цепко держала в памяти эти сроки — охота была особенно удачной, если не считать стертой ноги. И еще жара, оводы… Видя, что великая княгиня хромает, перепуганный егерь предложил нести ее на руках.
— Глупости! — сказала она. — Рядом тракт. Я буду ждать тебя у дуба с дуплом. Пригонишь туда лошадей. И не трясись ты! Я никому не скажу, что ты оставил меня одну.
Егерь, видно, совсем потерял голову. С криком «нельзя» он вцепился в рукав великой княгине, но та вырвалась, топнула стертой ногой и решительно направилась к видневшемуся дубу. Егерю ничего не оставалось, как потоптаться на месте, взбить свою немыслимую бороду и бежать к оставленной в роще одноколке. Собаки кинулись было за хозяином, но потом вернулись к Екатерине, достигли с ней тракта и благодарно растянулись у ее ног, положив морды на лапы.
Великая княгиня села на землю, привалилась спиной к дубу, блаженно расслабилась. Шляпа сползла ей на глаза. Она ткнула пальцем в тулью, возвращая ее в прежнее положение, и тут заметила клуб пыли, который перемещался по дальнему краю поля. Всадник… Екатерина всмотрелась внимательнее. Нет, карета! Она вскочила на ноги. Неужели от государыни? Неужели кончилось их проклятое заточение? Не в силах ждать, забыв про стертую ногу, Екатерина бросилась бегом по тракту навстречу карете. Собаки с лаем устремились за ней.
Но скоро она перешла на шаг. Нет, это не из дворца. Карета скромная, на козлах один кучер. Может быть, медики пожаловали? Крик, натянутые с силой вожжи, вздыбленные морды лошадей. Карета, словно нехотя, остановилась. Из нее вышел тучный мужчина в большой шляпе и епанче до пят. За ним шустро выскочил подросток с миловидным лицом и сверлящими глазами. С наглой беззастенчивостью мальчишка уставился на великую княгиню, потом опомнился и вслед за мужчиной согнулся в глубоком поклоне.
— Ваше высочество, вас невозможно узнать в этом наряде! — Сорванная с головы шляпа бороздила краем своим дорожную пыль.
Только тут Екатерина узнала в нем придворного ювелира Луиджи. Подросток тоже снял шляпу. Сделал он это весьма осторожно, боясь растрепать свои короткие, блестящие, словно лаком покрытые, волосы. С каких это пор у Луиджи появились пажи, да еще такие неучтивые!
— Вас государыня прислала ко мне? — резко спросила Екатерина.
— Ни в коем случае! — пылко воскликнул ювелир, обозревая все вокруг своим взглядом. — Еще месяц назад их величество заказали для вас драгоценный убор, повелев мне вручить его вам, как только он будет готов. Я помню о своих обязанностях. — В руках его появился обитый парчой футляр.
— Жалкий человек! — почти с состраданием бросила Екатерина. — Весь двор знает, что я в опале, и только вы находитесь в неведении. Если бы вы проехали еще версту, вас бы задержал караульный солдат. Сюда никто не ездит.
— Но как же быть с этим? — Потрясая футляром, Луиджи стал испуганно озираться.
— Оставим это до лучших времен, а теперь уезжайте. Сейчас здесь будет егерь. Он следит за каждым моим шагом.
Луиджи, отирая пот, уже пятился к карете, когда спутник его, паж или подмастерье, вместо того чтобы подсадить хозяина, сделал шаг вперед.
— Умоляю, ваше высочество…
Этих слов было достаточно, чтобы Екатерина поняла, что перед ней женщина. Только этого ей недоставало — тайных свиданий на дороге с переодетыми девицами.
— Я не могу с вами говорить. — Голос великой княгини против воли прозвучал высокомерно и обиженно. — Покажите убор, — обратилась она вдруг к Луиджи.
Тот, ломая ногти, поспешил открыть замок футляра. Сноп искр, света, лазурной радости вырвался на свободу. Екатерина сразу увидела, что брильянтов в ожерелье маловато, но черные камни меж ними были так изысканны. Ах, как пошел бы этот убор к ее серому с серебром платью!
— Уберите, — прошептала она с горечью, захлопнула крышку и отвернулась, разговор был окончен.
Однако ряженая особа не захотела этого понять. Не хватило у нее деликатности также оценить по заслугам жертву великой княгини. Навязчивую девицу куда больше волновали собственные дела. «Умоляю, ваше высочество… это вопрос жизни и смерти…» Словом, она произнесла кучу невнятных фраз, которыми обычно сорят просительницы, и только вдруг знакомая фамилия — Оленев — заставила Екатерину прислушаться.
— А что вы печетесь об Оленеве? Вы его жена, любовница? — Екатерина говорила отрывисто, резко, а сама смотрела в сторону дуба, где с минуты на минуту должен был появиться егерь.
— Он друг моего мужа, — твердила невозможная особа. — Оленев арестован! Но он невиновен, ваше высочество! И вы должны помочь ему!
— Я? — потрясенно спросила Екатерина. — Я даже себе не могу помочь! Нет более бесправного человека в России, чем я.
Луиджи вдруг опомнился, схватил своего переодетого пажа за руку и потащил к карете, но женщина вырвалась и неожиданно упала в ноги Екатерине.
— Куда делся Никита, умоляю? — Она склонилась щекой к земле, сжатые кулаки ее уткнулись в пыль.
— Ваш Оленев благородный человек!
— Я знаю, что он благородный человек. — В голосе женщины появились жесткие нотки, так не разговаривают с членами царской семьи. — Но где он? Куда его упекли?
— Я была уверена, что он давно на свободе! — надменно крикнула Екатерина. — Его арестовали по недоразумению.
«Очень хорошенькая, — отметила про себя Екатерина, и сердце ее царапнула ревность. — Она врет, что Оленев друг мужа. Так не просят за друзей мужа… За них просят почтительно. Однако что за нелепость? Неужели Оленев в крепости?»
Меж стволов росших вдоль тракта лип Екатерина увидела, как по полю стремительно несется одноколка. Конечно, егерь все видит.
— Да уезжайте же наконец! — крикнула она в ярости. — Помочь вам может один человек — Лесток. — И она кинулась бегом к дубу.
Екатерина уже не видела, как Луиджи сгреб в охапку мнимого пажа, как сели они в карету, развернулись с трудом и помчались в сторону Петербурга. Ее волновала одна мысль — что егерь успел рассмотреть и о чем будет докладывать Чоглаковой. Может, деньги ему предложить за молчание? Почти одновременно с одноколкой она достигла дуба и без сил повалилась в траву. Собаки с лаем прыгали у ног хозяина, словно ябедничали.
— Это ювелир приезжал, только и всего, — сказала Екатерина, не поднимая головы.
— А я ничего не видел и не слышал. Пожалуйте в карету, ваше высочество. — И егерь со значительностью взбил бороду.
Веселый дом
Вернемся несколько назад, всего лишь на сутки. Луиджи не ошибся в своих предположениях — Лесток действительно ехал к Дрезденше — весьма достойной даме, приехавшей из Германии около десяти лет назад. Беда только в том, что средства к существованию, и очень немалые, она доставала несколько сомнительным способом, а именно содержанием Модного дома, который Петербург украсил еще одним эпитетом — «веселый».
В XVIII веке не существовало полиции нравов. За нравственностью при дворе следила государыня, но недостаточно строго, и, как ни горько нам сознаться, сама далеко не всегда была безупречна. Именитые дамы, ловящие чутким ухом пикантные сплетни, совершенно справедливо считали, что если при дворе можно фривольничать, то уж скромным подданным совсем не грех подражать лучшей части общества. Спустя три года после описанных здесь событий Модный дом будет распущен, а сама Дрезденша предстанет перед судом, а пока очаровательные модистки процветают и, как выяснилось впоследствии, богатые клиентки не только примеряют у Дрезденши платья, но и встречаются с представителями сильного пола. Для «утех любви» шли не с главного хода, а с «синего», прозванного так из-за обивки в сенях — тускловато-голубой холстины, украшенной лазоревым орнаментом.
Именно через этот вход шустрая мамзель Крюшо ввела Лестока в апартаменты Дрезденши. К чести лейб-медика скажем, что он был здесь впервые. Крутая лестница на второй этаж привела его в гостиную, не роскошную, но уютную и опрятную, с православной иконой в углу, немецкими гравюрами на стенах и неожиданно яркими шторами на окнах. Неслышные ветерки вздували шторы, и они легко опадали, словно крылья бабочек, которые все трепещут и никак не могут успокоиться.
Здесь перед Лестоком предстала сама Дрезденша. Изящное, скромного покроя платье и румянец на щеках придавали ей почти юный вид, особенно красили ее искреннее смущение и благородная взволнованность. Она низко склонилась перед Лестоком, ему даже показалось, что Дрезденша хочет облобызать, словно игумену, его руку, и не произошло это только потому, что он отвел ее за спину.
Дрезденша молча взяла свечу и повела лейб-медика по коридорам и коридорчикам, лестницам и приступочкам. Наконец его привели в тупик, толкнули низенькую дверь. Комната была тесна, скудно обставлена, окно закрыто плотной циновкой. На столе горела свеча, подле нее сидел человек и читал книгу. При появлении Лестока он вздрогнул, резко обернулся. Это был Сакромозо.
— Вот уж не ожидал вас встретить здесь. — Лесток без сил рухнул на стул.
Поспешая за Дрезденшей, он совершенно сбил дыхание, а встреча вызвала сильнейшее сердцебиение. Лесток достал маленькую коробочку, вытащил из нее круглую таблетку и положил под язык. Сакромозо молча, исподлобья наблюдал за его манипуляциями. Вид у рыцаря был потрепанный, камзол мят, кружева на рубашке обвисли, как лапша, обычно бледное лицо его приобрело серый цвет и украсилось мешками под глазами. Ничего не осталось в нем от прежней светскости — озлобленный, подозрительный, весь ощеренный человек.
— Как вам удалось бежать? — В голосе Лестока прозвучало искреннее удивление, почти восхищение, и Сакромозо понял, что лейб-медик не посвящен в подробности этого странного дела.
— Произошла глупейшая история. Когда вы узнали о моем аресте?
— Через два дня.
— От кого?
— От моего верного агента.
— Где их теперь взять — верных-то?
Лесток положил еще одну таблетку в рот и спрятал коробочку в карман.
— Плачу много, вот и верный. Я вначале не поверил — вы неприкосновенное лицо! Как можно? Но мой агент обычно не врет.
Об аресте рыцаря Сакромозо в покоях великой княгини Лестоку рассказал Бергер. Лейб-медик не спрашивал у своего осведомителя, как он узнал об этом. У хитрой бестии Бергера были свои тайны, и Лесток совсем не был уверен, что курляндец только ему продал эти сведения. Плати — и все возможные секреты будут в твоем кулаке.
— Произошла глупейшая история, — повторил Сакромозо. — Вместо меня арестовали кого-то другого. Чудовищная страна эта Россия!
Лесток вдруг расхохотался. Он опять чувствовал себя бодрым и готовым к любым неожиданностям.
— Недостатки России обсудим в другой раз. А вы всю неделю, даже больше, были на свободе? Не грешно ли не поставить меня в известность? Почему вы торчите в этой дыре?
— А потому, что эта дыра — единственное надежное место в вашем славном городе! — с раздражением крикнул Сакромозо. — Арестованный назвался моим именем.
— Но это абсурд!
«Какой нервный молодой человек, — думал Лесток, с удовольствием наблюдая за Сакромозо. — Ишь как пальцами хрустит!» Лейб-медик уже забыл, как метался по кабинету после известия, полученного от Бергера, как клял себя за излишнюю болтливость. И добро бы одна болтливость, но ведь он расписки давал и цифры называл… Страшно подумать, как мог бы очернить его, Лестока, этот бледный рыцарь, если бы его как следует тряхнули в Тайной канцелярии.
— Зачем ему это, помилуй бог? — продолжал Лесток благодушно.
— Этого я не могу понять. Более того. Прошло десять дней, а этот арестованный, пребывая в крепости, продолжает хранить свою тайну. Зачем? Может, он любовник великой княгини и решил скомпрометировать меня?
— Но как вы узнали о собственном аресте? — К Лестоку вернулась серьезность, здесь было над чем поломать голову.
— Узнал…
Сакромозо совсем не хотел откровенничать с лейб-медиком, излишняя откровенность была не в его пользу, особенно если вспомнить, как он стоял на подоконнике за шторой, ожидая, когда офицеры, а может, агенты или полицейские оставят его квартиру.
А случилось все так. На маскараде он выпил лишнего. С рыцарем это случалось редко, он никогда не пьянел. Так было погано после пробуждения, что он подумал было: не подсыпали ли ему в вино какого-либо сонного зелья. Хотя у русских встречаются столь крепкие напитки, что без всякого сонного порошка можно ноги протянуть.
Весь день и вечер Сакромозо провалялся в кровати, решив никуда не выходить, однако вспомнил об обязательном визите к одной милой даме. Муж у нее был в отлучке, дама была прехорошенькая, в общем, стоило приободриться. Камердинер уже кончил его причесывать, когда раздался стук в дверь, и не просто стук, а громыхание, казалось, били ногами или прикладами. По счастью, в доме из слуг находился только камердинер, он и пошел открывать.
Врожденный инстинкт и привычка к опасности предостерегли Сакромозо, он не вышел к ночным гостям, а на цыпочках подошел к двери. Удивительно, что столько шума производили всего два человека. Строгим, официальным тоном на плохом немецком языке они сообщили камердинеру, что пришли с обыском.
— По какому праву? Я пожалуюсь хозяину! — вскричал камердинер.
— Твой хозяин арестован.
Очевидно, все бумаги у них были оформлены надлежащим образом, потому что камердинер пустил их в дом.
У Сакромозо был выбор — пронзить негодяев шпагой или бежать, не поднимая шума. Он предпочел второе, благо спальня его находилась на первом этаже. Но черт подери этих русских — мало того что окна у них закрыты намертво, так еще оклеены бумагой. Она с трудом отклеивалась и громко, отвратительно шуршала.
Разбить стекло? Он не успел. Когда эти двое вошли в спальню, рыцарь стоял на подоконнике, сжимая эфес шпаги. Конечно, он не мог совладать со своим любопытством и стал осторожно подсматривать в щелку между шторами за происходящим в комнате.
Пришедшие запалили множество свечей и всерьез приступили к обыску. Как понял Сакромозо, они искали въездной паспорт и прочие документы. Неторопливо обшаривая ящики, сундуки с одеждой, роясь в карманах, они вели неторопливую беседу, перемежая русские фразы немецкими словами. Знай Сакромозо получше этот варварский язык, он обогатился бы весьма полезными сведениями о некоей Арине Парфеновне, которая бьет свою падчерицу, и это ей, шельме, даром не прошло — подавилась намедни костью в рыбном холодце, также узнал бы он, что чья-то сватья шьет к Троице дорогое платье из бордового камлоту, а каналья Бергер полностью отыграл в фаро свой старый долг. Между делом один сообщил другому, что при аресте Сакромозо вел себя весьма достойно. Иные за шпагу хватаются или в штаны со страху накладут, а этот без лишних слов отдал себя в руки правосудия. Вот только документов при нем никаких не обнаружено.
Сакромозо казалось, что он сошел с ума. Когда офицеры стали как попало запихивать в сундук его одежду, а потом сгребли в кулак кольца и сунули их отнюдь не в ящик, а себе в карман, рыцарь с трудом подавил в себе желание соскочить с подоконника и насадить этих двух негодяев на шпагу.
Однако выдержка не изменила Сакромозо, он дал уйти двум мерзавцам. Завтра недоразумение разъяснится, и он возместит сполна все убытки, как моральные, так и вещественные. Совершенно измученный страхом камердинер запер за негодяями дверь.
— Вы здесь, господин? Я думал, что вы бежали. Простите, но я не мог не впустить их в дом. Документы на обыск подписаны самим Бестужевым. Все ваши бумаги унесли.
Вот здесь можно было сесть, выпить вина и спокойно обдумать ситуацию. Бежать из собственного дома не имело смысла. Вряд ли кто-либо явится сюда во второй раз. Сейчас главное — понять подоплеку этого странного дела.
Первым пришел в голову граф Финкенштейн, но при воспоминании об этом маленьком чистеньком кружевном старичке Сакромозо поморщился. В уме посланнику не откажешь, но ведь он трус. Тут же начнет бегать по комнате, стучать своими копытцами по паркету: «Это не мое дело! Я понимаю — недоразумение, но почему прусский посланник должен вмешиваться в дела Мальтийского ордена?» Можно было бы ему сказать: «А потому, плешивый козлик, что ты депешу получил, в которой ясно сказано — содействовать! И не твоего ума дело — кому. Хоть Мальтийскому ордену, хоть папуасу с перьями!»
Нет, так он ему не скажет. Финкенштейн пока отпадал. Сакромозо перебрал еще несколько фамилий, и Лесток был в их числе, но остановился на Дрезденше.
Новости появились через два дня, и такие, что Сакромозо взвыл от ярости. Дрезденша, а именно Клара Шекк, сообщила об убийстве Гольденберга. Никаких подробностей, кроме убийства на маскараде, но теперь, по крайней мере, рыцарь понял, что его есть за что арестовывать. Под покровом ночи он перебрался в Веселый дом и стал измышлять, как ему покинуть Россию, — нужны документы, деньги и надежный транспорт, черт подери!
После бесконечных колебаний Сакромозо решил обратиться к Лестоку. Этот француз стал почти русским, он знает все их обычаи, он ненавидит Бестужева. И главное, он уже потому не откажется помочь, что Сакромозо сам может подвести его под арест.
Как на грех Лесток уехал ко двору в Петергоф. Рыцарь считал не только дни — часы, а теперь этот насмешливый боров сидит перед ним и никак не может взять в толк, что именно ему, и никому другому, надо обеспечить безопасный отъезд рыцаря из России.
— И торопитесь! — заключил Сакромозо. — Меня не разыскивают потому, что сидящий в крепости почему-то хранит молчание. Но он может в любую минуту передумать и открыть рот.
— Загадочная история, — пробормотал Лесток. — Загадочная… Поверьте, я сделаю все, что в моих силах. Но не меняйте пока место жительства. Здесь вас всегда могут спрятать между…
— Клиентами, — заключил Сакромозо и рассмеялся горько.
Возвращаясь домой, Лесток обратил внимание, что на углу Аптекарского переулка, как раз против его дома, расположилась странная фигура — нищий с деревянной ногой и рыжей треуголкой на голове, указывающей, что некогда он принадлежал к Ширванскому пехотному полку. Может быть, пьяный? Лесток подумал, что надо бы наказать, чтоб прогнали нищего, отрепья его наводили на грустные мысли, но, войдя в дом, он совершенно забыл о пьяном пехотинце и прошел в кабинет. Прошел час, два, а секретарь Шавюзо все слышал, как он тяжело ходил из угла в угол.
Бестужев
Не получилось серьезного разговора. Канцлер знал, что раньше трех часов дня государыня его не примет, поэтому отправился в Петергоф после обеда. Но, видно, опоздал… «Ах, Алексей Петрович… Избавь! Голова болит… Может, съела что-то не то? Давай завтра поговорим, а?» А сама заглядывает в лицо и не хмурится, а улыбается.
Ладно… Пусть завтра. Лишний вечер посидеть над бумагами никогда не помешает. Беда только, пока плыл из Петергофа назад, схватил простуду — ветер с залива дул отвратительный. Надобно было в карете ехать, да уж больно трясет. Беда наша — русские дороги!
На рабочем столе горели свечи, окна плотно зашторены, за дверью ни звука. Супруга Анна Федоровна, урожденная Бетангер, знает: если муж за работой, то слуги в одних чулках ходят, а сама она на его половину ни ногой.
Бестужев сел к столу, пододвинул папку, водрузил на нос очки. В папке расшифрованные и пронумерованные депеши в Берлин прусского посла Финкенштейна. Очки, видимо, лежали на сквозняке, металлическая дужка была неприятно холодной, и канцлер непроизвольно чихнул. Гадость какая! Так и есть, уже насморк. Мало того что работать мешает, так ведь и во дворец не сунешься с соплями-то. Чихни он при государыне, она тут же исчезнет из опасения заразиться.
Однако приступим… Первую депешу он знал почти наизусть. Месяц назад Финкенштейн доносил королю Фридриху, что дружба между «важным и смелым приятелем крепка, как никогда». «Важным» прозывался вице-канцлер Воронцов, «смелым» посол-конспиратор называл Лестока.
В этой же депеше Финкенштейн сообщал, что «важный и смелый» нашли способ преклонить на свою сторону тайного советника Исаака Павловича Веселовского, знающего многие тайны Бестужева. Расшифровывая эту депешу, Бестужев только что зубами не скрежетал, помнится, кончик пера весь изжевал, а потом сам с утра поехал в Иностранную коллегию, дабы устроить там примерный разнос. Веселовского, конечно, не тронул, потому что не каждой похвальбе Финкенштейновой можно верить, но дружбу водить с Исааком Павловичем перестал.
Удивительная вещь эти депеши в цифрах! Лукаво и ласково улыбаясь, читал в них Бестужев, как заверяет Воронцов Финкенштейна, не быть в них слишком откровенным, потому что он-де, Бестужев, может перехватить оные бумаги, ибо не жалеет на то ни трудов, ни денег. А Финкенштейн не верит, отмахивается и пишет, пишет, что-де Лесток деньги получил от прусского короля и просит заверить его в своем усердии (шельма Лесток, ужо тебе!). Этот бедолага посол имеет наглость просить Лестока повлиять на государыню: негоже-де посылать русские войска к Рейну, это-де неблаговидно с религиозной точки зрения. Фридрих уж Саксонию занял, на Силезию рот раскрыл, огнем и мечом по Европе — это, вишь ты, благовидно и с религиозной точки зрения, и с прочей, а вот затушить войну, навести в Европе порядок, чтоб справедливость восторжествовала, — это неприлично и неблаговидно!
Бестужев умакнул перо в красные чернила, обвел имя Лестока словно кровавым картушем, а на полях написал дрожащей рукой: «Христос в Евангелии глаголет, не может раб двум господам работать — Богу и Мамоне!»
Это была одна из слабостей канцлера — не мог он читать депеши, чтобы тут же в письменной форме не ответить врагам своим. Пусть не прочитают они его виршей. Господь прочтет и рассудит, что правда на его стороне.
«Червь ничтожный, эшафот мне строил!» Ему казалось, что Лесток всегда его ненавидел, всегда стоял на его пути. Однако это не было правдой. В 1741 году, когда государыня воцарилась на троне, именно Лесток помог Бестужеву вернуться из ссылки и обеспечил ему место вице-канцлера. Все историки цитируют оброненную Елизаветой фразу: «Лесток, ты готовишь себе пучок розог», мол, ты хлопочешь о Бестужеве, а он тебя потом и высечет. Семь лет назад легкомысленный лейб-медик не придал этой фразе никакого значения. Однако судьба рассудила иначе.
Если бы задачи Лестока и Бестужева совпадали, то они могли бы не только сотрудничать, но и дружить. Оба знали цену деньгам, были гурманами в еде и благородных напитках, понимали красоту интриги и во власти святого азарта одерживали победы на зеленом сукне. С шакалом лучше дружить, чем с этой шушвалью Лестоком! Лейб-медик считал, что вся необъятная Россия у него в кармане. Уже за одно это следовало поставить его на место! Не Россия для тебя, любезный, а ты для России. Какие только ловушки ни расставлял Лесток, чтобы убрать вице-канцлера. И архив у Бестужева похитили, и лопухинское дело придумали, и Ботту, посланника австрийского, сюда приплели. Лесток с Шетарди потирали руки: вот еще чуть-чуть — и победим, вице-канцлера под топор или в ссылку, и восторжествует французская политика.
Сорвалось… Шетарди покинул Россию, над Лестоком нависла тогда угроза опалы, но уничтожить его, размазать, чтоб и духу не было, Бестужеву тогда не удалось.
Не получилось тогда, получится теперь. И кличка-то у него какая независимая — «смелый»! Каждая расшифрованная депеша давала канцлеру новую пищу для негодования и затягивала бант на толстой шее его противника. Погоди, «смелый», скоро этот бант станет удавкой…
В последнем письме в Берлин Финкенштейн приводил слова потерявшего совесть Лестока: «…одного боюсь, как бы Бестужев по бестолковости не задержал продвижения русской армии и тем спас бы ее от неминуемого поражения». Богомерзкие эти слова были сказаны Лестоком мальтийскому рыцарю Сакромозо. Какое дело острову Мальта до прусских дел? И вообще, надобно поразведать, чем промышляет в России Сакромозо, с кем водит дружбу этот рыцарь. Уж не ряженый ли он?
Проверил… Сакромозо водил дружбу со многими, около Иностранной коллегии вертелся, но более всего заигрывал с великой княгиней и Лестоком.
Бестужев долго и серьезно готовился к разговору с императрицей: депеши были подобраны в должном порядке, нужные места не только подчеркнуты красными чернилами, но и переписаны на отдельные листки крупным, каллиграфическим почерком. Но Бестужев знал: главное должно быть не написано, а сказано, и сказано в такой форме, чтобы государыня все поняла. И слово он достойное нашел — пресечь!
Произнося это слово, канцлер энергично взмахивал рукой, некрасивое лицо его наливалось кровью. Но тут была и некая тонкость. Объяснить, что именно пресечь, надобно было одной короткой фразой. Если не сможешь, начнешь для объяснения употреблять сложносочиненные предложения с предлогами и союзами, то можешь быть уверен — разговор ты прошляпил.
Депеши Финкенштейна государыня читать не будет — слишком долго и путано. Поэтому надобно заостриться на деталях. Пойдем дальше… Про арестованного Сакромозо государыня ничего знать не должна — пока. Беспричинный арест мальтийского рыцаря пахнет международным скандалом.
Но ведь никто и не собирался держать в крепости этого иностранного красавца. Надо было тихо и без шума услать его за пределы России. Нашли простой способ скомпрометировать: появление Сакромозо в покоях великой княгини — событие политического порядка! Да и Екатерину лишний раз не мешало поставить на место. Арест прошел тихо, незаметно.
Однако великую княгиню удалось поставить на место более простым способом, без упоминания имени Сакромозо. Кто же знал, что, когда Сакромозо явится вечером во дворец, на него уже будет иметься столь серьезный компромат, что его не из России высылать, а судить надобно.
Вот ведь как в жизни случается! Сядешь, например, в жаркий, потный полдень под дерево в размышлении, чем бы жажду заглушить. И в этот самый момент с дерева, о котором ты и не знал, что оно яблоня, валится прямо тебе в руки сочный плод. Словно ты Ньютон какой — прямо в руки яблоко!
Этим сочным плодом (канцлеру не понравилось сравнение, и он поправился мысленно), этим неожиданным подарком был труп купца Гольденберга, обнаруженный на маскараде. Кто его убил, зачем — не важно, найдут, главное, что все карманы покойника были набиты тайными письмами.
Из всех этих писем только одно могло заинтересовать государыню — послание великой княгини к шпионке-матери, Иоганне Ангальт-Цербстской. Он ведь и раньше предупреждал их величество, что великая княгиня — колючий цветок, несмотря на запрет, ищет способ напрямую общаться с маменькой. А что государыня? Только изволили улыбаться и журить своего старого канцлера: «Вечно ты, Алексей Петрович, в каждой собаке волка ищешь!» Теперь поверила.
Пойдем дальше… Поняла ли государыня, что убитый Гольденберг — прусский шпион, сие не важно. Скорее всего, и думать забыла об этом. Их величество не только криминальными делами брезгует, но и государственные держит в небрежении.
В карманах Гольденберга находилась шпионская цифирная информация, тут тебе и военные секреты, и численность войск, и количество провианту. Ясно, что эту тайнопись вручил Гольденбергу Сакромозо, они весь вечер на маскараде были вместе и не скрывали этого. Но Сакромозо сам в передаче не сознается, на дыбу его не поднимешь — иностранец! Значит, сидит он себе на Каменном носу, и пусть сидит… потом разберемся. Главная цель сейчас — доказать, что информацию про армию дал Сакромозо Лесток. А может, не Лесток? Надо снять допрос с Сакромозо…
Бестужев встал, прошелся по комнате. Кто ж другой, если не Лесток? «Смелый»… А может, это дело рук «важного»? Не-ет, не станет Воронцов марать об это руки.
Надобно доказать, что это именно Лесток, и еще бы хорошо заговор… Чтоб против матушки государыни, а Лесток… пусть не главный заговорщик, пусть просто участник… Это даже лучше, что просто участник…
В этот момент снизу неожиданно раздался грохот. Он был столь силен, что Алексей Петрович решил, что чья-то карета перевернулась, и подошел к окну. На улице было пусто, а снизу, с первого этажа, уже неслись неразборчивые крики. Внятен был только голос жены.
Бестужев выругался сквозь зубы. Уж если так стучат и орут, зная, что он работает, значит произошло что-то из рук вон…
Он хотел было крикнуть лакея, но передумал. Застегнул пуговицы на камзоле, взял свечу и пошел на лестницу.
Шум уже стих, только словно поскуливал кто-то в буфетной или в кладовой. Заслышав его шаги, навстречу вышла жена. Встрепанная, с деланой улыбкой, она загородила дорогу мужу, лепеча испуганно:
— Что вы, мой друг? Квасу хотите? Сейчас велю принести…
Бестужев отодвинул жену рукой, прошел в буфетную. Там на лавке в беспамятстве лежал старый камердинер Никифор. Алексей Петрович подумал было, что он пьян, но как только поднес свечу, увидел, что лицо и голова Никифора в крови, а рука висит плетью.
— Кто? — Бестужев повернулся к жене и по глазам ее увидел, что мог бы и не спрашивать, и так все ясно.
— Антоша вернулся. — Анна Федоровна сложила трясущиеся пальцы щепоткой и закрыла рот, словно затыкая его, запрещая говорить дальше.
— А Никифор его не пускал?
Жена кивнула.
— Где этот мерзавец? — негромко и спокойно спросил Алексей Петрович. — Ушел?
— У себя, — выдохнула супруга и, предвидя тяжелую сцену, запричитала на высокой ноте, вздела руки: — Не ходите, Христом Богом молю. Не ходите! Не в себе он. — Она вдруг повалилась на пол, обнимая ноги мужа.
Алексей Петрович не терпел подобных причитаний, считая их чистым притворством. Супруга его, немка, ненавидела все русское, но в критические минуты вела себя как баба-распустеха. Так, казалось ей, она скорее доберется до нутра мужа. Впрочем, на этот раз она была вполне искренна, — видно, сильно испугал ее сынок, маменькин баловень.
Бестужеву вдруг стало жалко жену, он даже погладил ее по голове, утер тыльной стороной ладони мокрый лоб, а потом сказал жестко:
— За мной не ходи!
Комнаты, которые когда-то назывались детскими, уже много лет пустовали, но изредка в них наведывался граф Антон. Кажется, нет большей радости для родителя, чем лицезреть в своем дому дитятю. Но сын никогда не приходил трезвым, всегда устраивал непотребные сцены. И всегда мать его покрывала. А сейчас вообще особый случай.
Алексей Петрович пинком открыл дверь. Кроме зажженной лампады, никакого света в комнате не было. Сын сидел в кресле, не сидел — лежал, широко раскинув ноги. Заметив отца, он не встал, не поздоровался, только мрачно, тяжело уставился на родителя.
— Я тебе что говорил? — делая ударение на каждом слове, произнес Алексей Петрович. — Ты где должен находиться? Почему съехал с Воробьиной мызы? — Голос его неожиданно рванулся вверх и замер на неловко скулящей ноте.
Мызой называл Бестужев свое загородное имение подле села Воробьева, куда он выпроводил сына после постыдной дуэли. Наказ был — в столицу ни ногой! И вдруг явился.
Граф Антон не отвечал, продолжая так же напряженно смотреть на отца. Взгляд его можно было бы назвать бессмысленным, если бы не выражение лютой злобы. «Да слышит ли он меня?» — подумал Бестужев.
— Авдотья где? Слышишь, про жену спрашиваю! Опять на тебя, бесово ребро, государыне жаловаться побежит!
— Я желаю жить здесь… в родительском дому, — тяжело ворочая языком, но внятно произнес граф Антон и мотнул подбородком, стараясь скрыть икоту.
Неожиданно для себя Алексей Петрович чихнул, да не один раз, а четыре кряду. Проклятая простуда, и ведь платка с собой нет, манжетой приходится утираться.
В комнату тут же влетела жена, вложила в руки мужа утиральник. Только здесь Алексей Петрович увидел, что, кроме сына, в комнате находится еще один человек — молодой офицер, весь какой-то черный. На нем был плащ до пят, темный парик нечесан, букли на висках топорщились по-мужичьи. Он неловко отклеился от стены и лихо, со щелканьем каблуков и бодливым жестом головы представился:
— Бурин Яков.
— А это Яков Пахомыч, друг наш, — затараторила Анна Федоровна. — Он Антошеньку и привез. Дозвольте, Алексей Петрович, господам в доме переночевать.
Бестужев звонко высморкался и вышел из комнаты, шаркая ногами, поднялся на второй этаж. Коль промолчал, значит разрешил, видно, так и поняли его уход — загалдели, затрещали голосами.
Он сел к столу. Вот они… депеши, а ведь как хорошо работал! Каждое лыко в строку, а сейчас мозги словно заклинило. На чем он остановился? Чтоб окончательно сокрушить Лестока, надобен хороший заговор. А где он его возьмет?
Про заговор забудь, заговор в один день не сочинишь. А вот наблюдение за домом Лестока осуществить не помешает. Про рыцаря мальтийского никому ни слова. В разговоре с государыней намекнем, что к врагам нашим попали зело важные сведения. Откуда? От некоторых лиц, коих в шифровальных депешах не по именам, а по шпионским кличкам поминают. И эти самые «важный» и «смелый» рвутся к власти, используя иностранную креатуру в своих целях, и подрывают этим престиж отечества нашего. Коротко и ясно: Лестока и Воронцова — пресечь!
В лаковой гостиной
«Помочь ему может только Лесток» — такую фразу обронила великая княгиня, разговаривая с Софьей, и чем больше думал Саша над этой фразой, тем меньше она ему нравилась.
Да назови она кого угодно, хоть Бестужева, хоть саму государыню, хоть Господа Бога! В последнем случае он понял бы, что надо действовать, рассчитывая только на себя. Впрочем, до Бестужева так же далеко, как до Всевышнего. Давно ли он стоял в кабинете тогда еще вице-канцлера Бестужева, и не жалким просителем, а помощником, оказавшим неоценимую услугу. Бестужев был щедр. Кто, как не он, сделал Сашу гвардейцем и хоть не напрямую, косвенно, но помог получить руку Анастасии.
Бестужев расплатился сполна и точно дал понять — скандальной истории с его похищенным архивом не было, и горе тому, кто об этом вспомнит!
За все четыре года службы у генерала Чернышевского Алексей Петрович даже намеком (а случалось бывать в общих гостиных) не дал понять, что когда-то, пусть на миг, их судьбы сплелись в тугой узелок. К Бестужеву можно будет обратиться только в крайнем случае, а пока, похоже, этот «крайний» еще не наступил. «Произошла ошибка», — сказала великая княгиня. А какая ошибка? Было любовное свидание. Если их застали вместе, то Никите грозит ссылка, а пока, естественно, арест. Но это недоразумение можно решить росчерком пера.
В рассуждениях Саши было множество натяжек, но он и себе не хотел напоминать, что хоть и был когда-то Лесток во вражьем стане и по его вине Анна Гавриловна Бестужева отбывает ссылку в Якутске, но вести с ним разговор о Никите Оленеве куда легче, чем с Бестужевым. Лесток весел, неизменно благодушен и весьма вежливо раскланивается с Сашей при случайных встречах. «Ах, мой юный друг. Политика — жестокая игра, а человеческие отношения — совсем другое. Поверьте, я всегда относился к вам с симпатией».
Но предстоящий разговор — именно политика, а в этих вопросах Лесток умен, хитер, коварен — вот обратная сторона его улыбок. Но и к нему можно подобрать ключик, он ведь и доверчивым бывает, славный лейб-медик. Он, словно престарелая кокетка, уверен в своем обаянии. А такой скажи только, что сегодня она «чудо как хороша», и разговор сразу пойдет в нужном тебе направлении.
Направление выберем, чтоб путь к цели был наикратчайший, никаких окольных путей: «Сударь, я пришел к вам просить о милосердии! Только вам под силу… Дальше та-та-та… великая княгиня и прочее…» А если он удивится и сделает вид, что ничего не понимает? Лесток ведь всегда хитрит, даже если в этом нет необходимости. Он и завтракает, наверное, с хитрой улыбочкой: вот обману сейчас жаркое… вот одурачу каплуна…
Еще утром Белов договорился об аудиенции с Шавюзо, а вечером он уже сидел в жестком кресле китайской гостиной и смотрел на загадочные древние пейзажи, где иероглифы были выписаны не менее тщательно, чем леса и горы, на лакированные тарелочки с аистами и невесомые, почти прозрачные чашки. Лесток изволил опаздывать… Может, он вообще в отсутствии, и Шавюзо своей властью решил задержать его до прихода хозяина. Шавюзо, как хорошая гончая, нюхом чует, что может быть небезынтересно дядюшке. Уже сорок минут истекло, как Саша начал рассматривать китайскую красоту.
Дверь неслышно отворилась, и тут же раздался вкрадчивый голос:
— Мой юный друг! Я чрезвычайно рад нашей встрече. Что привело вас в мой дом?
Лесток был роскошен в ярком шлафроке. Ба… да это не шлафрок, а китайское платье с драконом на спине. «Сейчас пойдет у нас разговор, как китайская пытка, — подумал Саша. — Я буду говорить без остановки и вертеться как уж на сковороде, а он капать словами, словно на выбритое темя. Как взять этого дракона за рога?..»
— Я пришел просить вас о помощи в чрезвычайно деликатном деле. Имя ваше было упомянуто в приватном разговоре с великой княгиней. Более того, их высочество сказали, что вы единственный человек, к коему стоит обратиться по моему делу.
Легкое удивление, словно непроизвольное движение пухлой руки, и никаких вопросов, только вежливое: «Продолжайте, продолжайте…» Экая бархатная беседа, словно не о живом человеке речь, а о кусте сирени за окном, что так восхитительно благоухает.
Саша коротко и четко рассказал о том, как Никита Оленев, «мой друг, вы наверняка помните, бывший гардемарин», ушел на свидание к великой княгине, а дальше только догадки.
Главное — не сказать лишнего, но это очень трудно, когда, желая придать рассказу достоверность, приходится вспоминать какие-то подробности. Меньше всего Саше хотелось в этом кабинете называть имя Софьи, но как иначе убедить Лестока, что разговор с опальной Екатериной действительно состоялся?
Сейчас главное — заставить Лестока задавать вопросы, по ним можно будет хотя бы приблизительно определить осведомленность лейб-медика в этом деле.
— Естественно, я обратился в полицию. Были предприняты некоторые попытки розыска. Попытки… не более, которые ни к чему не привели. Полицейские чиновники высказали предположение, что Оленев утонул. Но теперь есть твердые сведения, что он жив. Мой друг арестован и содержится под стражей в неизвестном нам месте.
Саша умолк, твердо приказав себе, что, как бы ни было тяжело молчание, первым он рта не раскроет. Лесток это понял, подобрал длинные рукава своего роскошного кимоно и спросил рассеянно: «А не выпить ли нам токайского?» Глаза его смеялись, но смотрели куда-то мимо Саши, при этом он имел вид недоуменный или озадаченный — не сразу поймешь, во всяком случае, ему было весело. Потом он достал табакерку и принялся нюхать табак, оглушительно чихая и прикрываясь большим фуляром с вышитыми в уголке ирисами. О Саше он словно забыл.
Вино наконец принесли. Лесток его пригубил и тут же отставил.
— А каким образом случилось, что сей молодой гардемарин возымел наглость посетить великую княгиню?
— Они некоторым образом знакомы. Во время длинной дороги в Россию Никита Оленев оказался случайным попутчиком неких графинь Рейнбек.
— Понятно. Но с чего вдруг Оленеву взбрело на ум именно сейчас продолжать знакомство?
— Оленев совсем недавно вернулся из Геттингенского университета. На последнем балу после весьма длительного перерыва он встретился с великой княгиней. Очевидно, она назначила ему встречу.
Лесток стал серьезен. Саша хорошо изучил этого человека во время старых допросов, когда он мальчишкой-гардемарином стоял навытяжку перед Лестоком и беззастенчиво врал. Но как пять лет назад он не понял, верил ли лейб-медик в его вранье, так и теперь он не знал, поверил ли он его правде. Похоже, Лесток только играет серьезность, пока разговор не затронул его за живое.
— Мой юный друг, вы уже не тот мальчик, с которым я беседовал когда-то. Помните виньетку из незабудок в вашей личной тетрадке? — Лесток словно подслушал его мысли. — Тогда вы могли позволить себе наивность. Тогда… не сейчас. Супруга ваша занимает чрезвычайно высокое положение, и жизнь двора для вас сейчас не тайна. Не мне говорить вам, что случайный мужчина, появившийся в покоях великой княгини, подлежит немедленному аресту. Такова воля их величества Елизаветы Петровны.
— Да, конечно… Можно предположить несчастный случай, — например, чей-то донос сделал их тайную встречу явной.
— У Бестужева достаточно шпионов. Вам известна история с Андреем Чернышевым? Он угодил под арест только за то, что слишком часто беседовал с великой княгиней в аллеях парка, а может, и не только беседовал, и не только в аллеях… Зачем мы будем гадать? Я не видел великой княгини почти две недели. Бедная девочка… — Тон Лестока был искренен и сострадателен, но у Саши опять возникло ощущение, что мысли Лестока заняты чем-то другим. — И какой помощи вы хотите от меня?
— Восстановить справедливость. Я уверен: Никита Оленев ни в чем не виновен.
— И как, по-вашему, я должен восстановить справедливость?
— Ну, не знаю. Если Оленева нельзя освободить росчерком пера — тогда побег. Но для этого надо знать, где его содержат.
Лесток неопределенно пожевал губами, крамольная Сашина идея его не смутила.
— Где служил ваш друг?
— В Иностранной коллегии.
— Ну, ну… — Лицо Лестока приняло странное выражение, словно он блефовал, но решил продолжать игру до конца, потом рассмеялся, звонко щелкнул пальцами. — Я помогу вам. Может быть, это безумие, но просьба великой княгини для меня закон. Только побег — чрезвычайно сложное предприятие. Это не под силу осуществить одному человеку. Помнится, вас было трое. Один в тюрьме, вы передо мной, — он принялся загибать пальцы, — а третий?
— Вы имеете в виду Корсака? Мичман Корсак командирован в Регервик на строительство порта.
— Но ведь ему положен отпуск? — Лесток неожиданно подмигнул.
Такой удачи, право слово, Саша не ожидал.
— Отпуск — это прекрасно. Алеша давно рвется домой!
— Вот и славно. Вы освободите друга, а мы тем временем устроим так, что Корсак поплывет куда-нибудь в Гамбург или в Венецию. На том же корабле уплывет из России и Никита Оленев. Как вам эта идея?
— Замечательная идея! Но захочет ли Оленев плыть за границу? Он ведь ни в чем не виноват, а фактически будет лишен родины.
— На нашей родине, — Лесток подчеркнул слово «нашей», мол, забудьте, что я был когда-то французом, — не бывает невиновных. Арестован — значит виновен. А когда предстоит выбор между Сибирью и Европой, то, как подсказывает мне опыт, люди всегда выбирают последнее. И еще… — Он поднял палец, видя, что Саша пытается вставить слово.
Однако он не сказал, что именно «еще», а встал с кресла и пошел вдоль стен, внимательно, словно заново, рассматривая китайские безделушки. Зеленый дракон на его круглой спине распластался по-лягушачьи и зорко следил за Сашей красным глазом. А давно ли Оленев служит в Иностранной коллегии? В каком подотделе? Не у Веселовского ли? Оленев, помнится, внебрачный сын князя Оленева? Ах, усыновлен по всем правилам? А папенька в Лондоне? Видите, как все хорошо складывается? Вопросы Лесток задавал как бы между прочим, а сам обдумывал что-то, собирая лоб в гармошку.
Наконец он сел, улыбнулся дружелюбно:
— Так вот, мой юный друг. Услуга за услугу. На том же самом корабле отплывет некий человек. Все его документы будут оформлены подобающим образом. Но я бы не хотел, чтобы эту тайну знал кто-либо, кроме нас двоих.
— Конечно, ваше сиятельство.
— Итак, первая задача — выяснить, где обретается ваш друг Оленев. Как только я выясню это, немедленно найду вас через моего секретаря. Но если мне понадобится ваша шпага, — Лесток сделал роскошный жест рукой, — я могу на вас положиться? — Он пристально смотрел на Сашу.
— Да, ваше сиятельство. — Он встал, почувствовав, что время, отпущенное для аудиенции, истаяло.
На улице прыскал мелкий дождичек, что было вполне кстати, чтобы остудить горячий лоб и пылающее воображение. Это что же получается, черт подери! Они теперь в одной упряжке с Лестоком? А хоть бы и с Лестоком. Главное — Никиту освободить!
Саша обогнул решетку палисада и вышел на набережную. Какой-то человек, немолодой, озабоченный, обогнал его и чуть ли не бегом спустился по откосу к воде. Там стояла причаленная лодка, и мужчина стал отвязывать веревку. Саша обратил внимание на этого человека не из-за лодки, а из-за некоей небрежности в костюме. Камзол его, старый, но отутюженный и украшенный новыми галунами, был порван сзади, словно мужчина где-то зацепился за гвоздь и вырвал кусок ткани, что называется, с мясом. Через дыру проглядывала необычайно яркая, оранжевая подкладка.
Саша мог поручиться, что уже видел сегодня этого человека, он так же неимоверно куда-то торопился, оранжевая подкладка тогда горела, как маленький факел. Но где, когда? Он вспомнил Никитин закон парности и усмехнулся. Мужчина меж тем прыгнул в лодку и теперь короткими, сильными гребками выводил ее на середину реки. Поразмысли Саша еще минуту, он бы непременно вспомнил, что видел мужчину у дома Лестока два часа назад, и это открытие сыграло бы немаловажную роль в его жизни.
Но голова у Саши была занята совсем другим. Еще во время беседы в лаковой гостиной он заострил внимание на кой-каких деталях и теперь пытался поймать за хвост ускользающую мыслишку. Ах да… Что толковал Лесток о человеке с документами, «оформленными подобающим образом»? Нет ли во всем этом противозакония? И почему Лесток проявил столько усердия? Не одурачил ли его лейб-медик, обрядившись с такой охотой в тогу благодетеля?
В темнице
Помещение — девять шагов в длину, шесть — в ширину, у входа давно не беленная, местами облупленная до кирпича печь, лавка, грубый сосновый стол, на нем Библия на немецком языке без трех первых страниц. Окно узкое, с решеткой и железными ставнями. Днем одну створку открывали, и был виден крепкий дощатый забор. Даже стоя вплотную к окну, нельзя было увидеть верх забора, из чего можно было заключить, что арестантская каморка находится на первом этаже или в полуподвале, второе вернее — уж очень сыро. Между окном и забором настолько узкая щель, что трудно понять, как в нее протискивается человек, чтобы открыть или закрыть ставни.
Все это Никита рассмотрел утром, а ночью, когда его доставили в камеру, усадили на лавку и позволили наконец снять с глаз повязку, он увидел темноту. Лязгнул повернувшийся в замке ключ, потом задвинули засов, кажется, даже цепи гремели. Пока раздавались эти звуки, он еще принадлежал миру людей, но когда и они стихли, осталось только дыхание моря, он ощутил этот мрак как плотную, вязкую массу. Кажется, подпрыгни — и повиснешь в этой темноте, как в клею.
Шум моря был совсем рядом — огромный, необъятный, до звезд, а потом появился и малый шум, невнятный, как шепот, — это мышь возилась в углу, грызла старую корку или щепку. Может, он на корабле? Шум волн создавал иллюзию покачивания. Слушай хоть до звона в ушах — только стук собственного сердца, море и темнота.
Никита ощупал лавку, на которой сидел, обнаружил некое подобие подушки и одеяло, оно было коротким и колючим.
— Я в темнице, — сказал он шепотом, словно проверяя, зазвучит ли в темноте его голос, потом перекрестился широким крестом и лег спать.
Когда он проснулся, одна ставня уже была открыта, а на столе стоял завтрак, простой и сытный: каша, пара яиц и кусок жилистого, постного мяса. «С голоду сдохнуть не дадут, — беззлобно подумал Никита, — и на том спасибо».
И покатились дни, похожие друг на друга, как песчинки, как болотные кочки, неторопливые, как улитки, как дождь за окном, как мысли дебила — хватит сравнений! В темнице они не могут быть удачными. Тоска и однообразие — вот и весь сказ.
Еду носил один и тот же человек, чисто одетый, неимоверно худой и абсолютно молчаливый. Он же выносил «черное» ведро и топил через день печь мокрыми осиновыми дровами. Теплее от этого не становилось, но влажность отступала. Первые два дня света не давали, потом без всяких просьб с его стороны служитель принес плошку с плавающим в ней сальным фитильком. Фитиль светил очень слабо, но хотя бы создавал видимость замкнутого пространства, отгораживая его от бесконечности.
Утром, когда служитель приносил воду для умывания, Никита неизменно с ним здоровался по-немецки, но не получал ответа. Никита вполне резонно решил, что служитель не понимает этого языка, но на третий или четвертый день он машинально бросил по-русски:
— Сегодня вторник?
Служитель возился у печи и никак не отреагировал на его вопрос. Может, он глухой? И уже из хулиганства Никита сказал на чистейшем русском языке:
— Скажи хоть слово-то! Я твой голос хочу услышать.
Служитель прошел мимо с бесстрастным лицом, — видимо, подозрения Никиты были небезосновательны.
С самого первого часа своего заключения Никита ждал допроса. Еще сидя в лодке с завязанными глазами, он думал: вот доплывем куда-нибудь, к какому-либо столу с чернильницей и бумагой, и все разъяснится. Ему зададут пару вопросов, поймут, что арестовали не того, и отпустят. Или войдет человек, глянет ему в лицо и крикнет: «Обалдели вы, что ли, братцы? Какой же это мальтийский рыцарь?» Но дни шли за днями, и представление о допросе менялось. Дела обстоят, видно, гораздо серьезнее, чем думал. Все будет выглядеть иначе. Положим, так… входят те же самые офицеры, которые его арестовали, и долго ведут тюремными коридорами в какую-то особую комнату. Наверное, в этой комнате будет давно ожидаемый стол с чернильницей, а справа или слева обретается нечто такое, куда Никита предпочитал не смотреть. Угол этот назывался «дыба», об этом лучше не думать. В конце концов, не всех допрашивают с пристрастием. Если арестованный Сакромозо (хорошо еще, что имя запомнил!) — подданный государства Мальта, то вряд ли его будут вздергивать на шерстяных ремнях.
Может, возможен побег? Никита не один раз проверил решетку на окне и простучал стены, но все это казалось ему мальчишеством. Самый простой способ — трахнуть служителя сзади по башке его же поленом, снять с пояса ключи… Но этот тощий Аргус нимало не опасался Никиты — значит в тюрьме серьезная охрана.
Не так бегут из темницы! Он знает, как надо бежать, читал. Во французских романах были пилки, переданные друзьями в хлебе или пироге. Узник всю ночь перепиливал железные прутья, потом по крутой стене на веревке в бурю… А в этой тюремной камере все было до того обыденно, что проигрывать в ней ситуацию из книг было просто смешно. И потом, зачем бежать, если он добровольно пошел под арест?
Главное — решить, как вести себя со следователями. Ведь состоится же когда-то допрос? Никита так и не придумал — будет ли он и дальше играть роль мальтийского рыцаря или стукнет кулаком по столу: «По какому праву держите в заточении князя Никиту Оленева?»
Вот тут-то собака и зарыта: во-первых, милый князь, как ты попал в покои великой княгини? Во-вторых, почему взял чужое имя и принял на душу чужой грех? Понятно, без греха не арестовывают.
На первый вопрос он при любом раскладе откажется отвечать, а над вторым стоило поразмыслить. Но что он может поведать следователю, если самому себе не может толком объяснить, почему промолчал при аресте. Было в глазах Екатерины что-то такое — испуг, вера, восторг, из-за которого он просто вынужден был совершить то, что она ждала от него. «Не раскрывайте свое имя!» — вот что он прочел в ее прекрасных испуганных, умоляющих глазах, и жест — поднятый к губам узкий, прозрачный пальчик — подтвердил это. И теперь, терзаясь сомнениями, он цеплялся за спасительный лозунг: «Ее право решать, твое — подчиняться!» У него не было выбора, так и запишем… Но с другой стороны, господа, объясните, почему он такой дурак? Ситуация, в которую он вляпался, — фальшива, смешна, нелепа. Идти на каторгу под чужим именем не столько страшно, сколько унизительно.
Но должен же быть, Господи, в этом какой-то смысл? Если тебя позвали на свидание и свидание обернулось арестом, то объясните значение этого! Куда нетерпеливее, чем допроса, ждал Никита какого-нибудь знака, записки или слова, не любви, у него хватило ума не мечтать об этом, но подскажите хотя бы, как себя вести!
Он не сразу пошел во дворец. Вначале прохаживался по набережной, наблюдая за движением шлюпок и кораблей, потом вышел на Зимнюю канавку, отыскал высокое крыльцо с зеленой дверью. Вокруг было безлюдно. Вид у крыльца был такой, словно им давно не пользовались.
Постучал. Дверь открылась сразу. Как было велено в записке, прошептал пароль. С птичьей цепкостью запястье его обхватила маленькая ручка, властно потащила куда-то в полумрак. Под лестницей оказалась еще одна дверь, которую девица — горничная или фрейлина — открыла своим ключом. Девица заметно нервничала, при этом старалась не смотреть на своего спутника, а может быть, прятала лицо. Они прошли по пустой анфиладе комнат. В них было не топлено, пахло пылью и мышами, — видно, здесь давно никто не жил.
Потом появился еще один ключ, еще одна дверь, за ней прихожая с плотно занавешенным окном, на стене что-то из Эллады — мечи, шлемы, благородные греческие профили. Девица вдруг пропала, потом появилась внезапно, словно вынырнула со дна пруда, решительно подвела его к окрашенной в желтый цвет двери и толкнула в спину.
У горящего камина с книгой в руках в кресле с высокой спинкой сидела великая княгиня. Книга была в потрепанном переплете, под ногами княгини была маленькая скамеечка, ножки которой обкусал любимый шпиц. Кресло было обито кожей с помощью плотно посаженных гвоздиков с большими медными шляпками — какими ненужными подробностями иногда полнится наша память! Екатерина поспешно встала. На ней было серое, нет, розовое платье с серебряным позументом и пуховый платок на плечах. Однако платье все-таки было серым.
— Мой бог, как вы сюда попали?
Не готов поручиться, что она встретила его именно этой фразой, но по зрелом размышлении выходит, что тут, как и с цветом платья, память его подвела. Если человеку назначили свидание, то при встрече говорят другие слова. А может, это естественная стыдливость, волнение? Но естественная стыдливость уместна для какой-нибудь уездной барышни, горничные играют в стыдливость, если ущипнешь их за ушко… Не-ет, естественная стыдливость отпадает, просто он, болван, забыл первую фразу.
Он ей ответил:
— Сударыня, располагайте мной!
Надо было сказать не «сударыня», а «ваше высочество», но он смешался, увидев ее так близко. Она ему ответила (уж эти слова он помнит точно):
— Если бы вы знали, как я в этом нуждаюсь! — И пошла к нему навстречу, протягивая правую руку, в левой она продолжала держать книгу.
Он не успел поцеловать эту ручку, потому что из противоположной двери совершенно бесшумно вышли два офицера. Никита их видел, великая княгиня — нет, но она спиной почувствовала опасность, замерла, продолжая смотреть на него ласковым, сводящим с ума, обволакивающим взглядом. Как она была хороша!
Ордер на арест представлял из себя большой плотный лист бумаги с очень коротким текстом — несколько строк сверху, а дальше белое, словно заснеженное, поле. По такому полю они скакали в Ливонии, неслись во всю прыть, ах, Фике!
Никита вначале не понял ничего. Какой Сакромозо? Офицер плохо читал по-французски и еще картавил. Слово «арестован» он повторил три раза — по-французски, по-немецки и по-русски, очевидно, для себя самого. В этот момент и поднесла Екатерина пальчик к губам.
Никиту поспешно обрядили в длинный плащ с капюшоном, который полностью закрывал лицо. Какая-то плотная дама вошла в комнату, слабо ахнула и привалилась к стене, Никита почувствовал запах винного перегара. Екатерина стояла неподвижно, прямая как свечка, лицо как закрытая книга, что упала из ее рук на пол…
Офицеры вывели Никиту тем же путем, каким он вошел во дворец. На Зимней канавке их ждала лодка. «Прыгнуть бы в воду, нырнуть глубоко, и черта с два они найдут меня в этом сонном сумраке», — подумал Никита, и, как бы угадав его мысли, офицеры с двух сторон плотно взяли его за локти.
В лодке ему сразу завязали глаза. В воду бесшумно опустились весла. Плыли в полном молчании. Видимо, шли они не по Большой Неве, а каналами, лодку не качало, и волна била в борт как бы осторожно. Море он почувствовал не столько из-за появившейся вдруг качки, сколько из-за ветра и запаха. Довезли, втолкнули в темноту и исчезли.
И что теперь? Сиди, читай Евангелие, думай… Щетина на щеках уже не колется, проведешь рукой — словно шерстяной овечий бок. Надо ходить, топтаться по камере из угла в угол, а то превратишься в колоду с дряблыми мышцами. Вспоминая наказы Гаврилы, он по утрам стал обтираться холодной водой.
Перед сном Никита играл в свободу. «Закат в Холм-Агееве», — говорил он вслух, мысленно открывал дверь и вступал в мир своего загородного поместья. Солнце багровым шаром сидело на островерхих елках. Он внимательно всматривался в крапиву, мокрую от росы, в паутину с капельками влаги, в цветущую обочь дороги пижму и подорожники. А почему бы не пробежаться по цветущему лугу? Можно даже представить, что рядом бежит Фике, у нее легкое дыхание и заразительный смех. Никите очень хотелось забрать ее с собой в сон, может быть, там она объяснит ему смысл происшедшего?
Но сны его были пусты. Среди серых невнятных теней и тоски, которая пластом глины лежала на груди, не было места милым образам.
Мать говорила в детстве: «Милый, никогда нельзя отчаиваться — это грех. В самых трудных положениях надо уповать на Господа и милость его». Нельзя сказать, чтобы отчаяние охватило Никиту целиком, просто он в каком-то смысле… умер. Екатерина, Белов, Алешка Корсак, даже Гаврила — все они остались в той жизни, а здесь, в темноте, появился новый человек со старой фамилией, и ему предстоит начать все снова.