Гардемарины, вперед! — страница 6 из 13

Алеша

Ну вот и пришло время появиться на этих страницах третьему из моих героев — Алексею Корсаку, герою, наверное, самому любимому, потому что все помыслы и порывы души его накрепко связаны с тем, что мы называем романтикой, — море, звезды и парус, открытие новых земель и морские бои во славу русского флота. И не его вина, что угораздило Корсака родиться в то время, когда Петровы баталии уже отгремели, а для новых побед не пришел еще срок, когда кончились уже и первая, и вторая экспедиции Беринга, а сам он почил вечным сном.

Уделом Алексея Корсака было сохранить и передать следующему поколению моряков опыт и память, передать зажженный (образно говоря) Петром факел в другие молодые руки. Высокие эти слова вроде бы и информации не несут, но греют душу. Вперед, гардемарины! Жизнь — Родине, честь — никому! Как не взволноваться о юноше, рожденном с сердцем аргонавта и твердым пониманием, что корабль сей прекрасный уже сгнил, а построить новый не дает морское ведомство — денег нет, мореплавателей нет и вообще не до того…

На деле все выглядело так. Три года назад Корсак кончил петербургскую Морскую академию со специальностью, как сказали бы сейчас, навигатор. Случись это тридцать лет назад, его немедленно послали бы в Англию или Венецию стажироваться, совершенствовать профессию, но в Елизаветинскую эпоху, когда флот пребывал в состоянии мира, застоя и полного бездействия, Корсака определили в Кронштадтскую эскадру, которая направлялась в летнее практическое плавание. Алеша с восторгом принял это предложение, работал как простой матрос, ставил паруса, чинил такелаж и драил палубу, но четыре часа в день, согласно уставу, отдавал практическому учению: навигации, мушкетной и абордажной науке и пушечной экзерциции. Противник, разумеется, был только воображаемый.

Алеша пробыл в море два месяца. Аландские шхеры, острова Ламсланд, Эзель, Гренгам — замечательное было путешествие! По возвращении из кампании Корсак получил самый высокий балл, в его прописи значилось, что он радив в учении, знает секторы, квадранты и ноктурналы[44], умеет определять широты места по высотам светил и долготы по разности времени и прочая, прочая… Пропись была подписана капитаном и командиром эскадры. Но, несмотря на столь высокую аттестацию, Корсак получил всего лишь чин мичмана, который в те времена не считался офицерским, а находился в списке рангов между поручиком и боцманом.

Здесь необходимо пояснение. Одним из бесспорных великих деяний Петра I было создание русского флота. Диву даешься, что всего за двадцать лет этот человек, чья энергия и фанатическая приверженность делу, находящаяся за гранью понимания, не только основал Санкт-Петербург, создал верфи, построил корабли, завоевал Балтийское море, но и вывел новый сорт людей — сведущих, энергичных, преданных своему делу моряков-профессионалов.

Вся Россия тогда была как флагманский корабль, скажем, «Ингерманланд» — трехмачтовый, двухпалубный, который под сине-белым андреевским флагом летел вперед, и только вперед под всеми парусами. Умер Петр, и прекрасный корабль словно в клей вплыл: как ни ставь паруса, ни улавливай ветер — все равно бег его замедлился, а потом и вовсе приостановился.

Показательна судьба самого «Ингерманланда». Петр велел сохранить его для потомства и поставить на вечную стоянку в Кронштадте. В 1735 году в правление Анны Иоанновны он неведомо как затонул, а в следующем году за невозможностью восстановления был пущен на дрова.

Правду сказать, кабинет-министр Остерман (он же генерал-адмирал, как любят в России правители совмещать должности!) пытался поддерживать флот, создавая новые ведомства для наблюдения за кораблями, службами, верфями, но что-либо путное в это время делалось скорее вопреки ведомствам, само собой, по старой, заложенной Петром традиции. Флот умирал.

И вот на престоле Елизавета. Она обещает народу своему, что в каждой букве закона будет следовать отцовскому завещанию. Однако воспрянувшие было моряки скоро почувствовали, что вышеозначенная «буква» обходит флот стороной. Государыня вполне искренне считала, что для пользы дела достаточно отменить Остермановы морские нововведения, а дальше все вернется на круги своя. Господи, да когда же что-либо путное на Руси делалось одними указаниями? Хочешь пользы — засучивай рукава, ночей не спи, ищи дельных людей себе в помощники, а царское повеление: «Все петровские указы наикрепчайше содержать и по ним неотложно поступать» — это описка на глянцевой бумаге, не более…

Упразднили кабинет министров, вернули прежнее значение Сенату, и пошла великая дрязга. Одни говорили — мы по петровским указам живем, что придумал Остерман — все дурно! Другие, отстаивая теплые места, спорили: время не стоит на месте, и петровские указы ветшают, а Остерман сделал это и вот это! К слову сказать, в утверждении последних было немало правды.

Одним из возвращенных петровских порядков был «закон о чинах», по которому кадет или гардемарин должен был для лучшего усвоения дела послужить простым матросом, срок служения в каждом случае был свой. Именно поэтому Алеша Корсак, хоть и имел лучшие аттестации, при огромной нехватке офицерского состава не мог получить чин поручика.

Но нет худа без добра. В прежние времена за ранний брак (а гардемаринам он разрешался только с двадцати двух лет) Корсак мог бы попасть на галеры, на весла к преступникам и пленным туркам, а он живет себе женатый, воспитывает детей, и никто не обращает на это ни малейшего внимания, как будто так и надо — жениться в восемнадцать лет.

Из всех флотских дел наибольшее внимание Елизаветы привлекло учреждение новой формы. Первая форма для моряков была утверждена адмиралом Сиверсом: мундир и штаны — василькового цвета, камзол, воротник и лацканы — красного. Остерман, естественно, внес нововведение: мундир, штаны — зеленые, камзол и прочее — красные. Желание Остермана в этом вопросе осталось только на бумаге, но при Елизавете борцы за возрождение старых традиций организовали комиссию, и та постановила: мундир и штаны — белые, камзол, воротник, обшлага — зеленые. Чины отличались друг от друга золотым позументом.

Кое-как отремонтированные корабли со слабым рангоутом и гнилым такелажем выходили в море, зачастую при свежем ветре открывалась течь. Команда была недостаточна, пополнялась за счет необученных матросов — иногда якорь поднять не могли, зато щеголяли в белоснежных мундирах, сияли золотым позументом, пуская солнечных зайчиков в необъятные балтийские просторы.

Празднуя свои преобразования на флоте, Елизавета повелела перевести бот Петра I из Петропавловской крепости в Александро-Невскую лавру. Когда-то это суденышко, украшенное, словно керамический сосуд, трогательным орнаментом, бороздило воды Яузы, Измайловского пруда и Переяславского озера. Ботик был нежной заботой Петра, и по его приказанию с величайшими трудностями «дедушка русского флота» был доставлен в Кронштадт. За два года до смерти Петр возглавил на нем парад русской флотилии. Теперь, двадцать лет спустя, ботик с величайшей помпой перевезли на вечную стоянку — тут и оркестры, и парад, и восторг, и набежавшая слеза.

Даже до сухопутной Москвы долетели вести о перевозке «дедушки русского флота», и древняя столица откликнулась — пронесла по улицам старый маскарадный кораблик, прозванный «памятником-миротворцем». Обычай этот был введен Петром, кораблик обычно носили по улицам в памятные дни побед над шведами, а в прочие дни макет хранился в специальной пристройке в Сухаревой башне. В честь Елизаветы его подновили, покрасили, распустили паруса, по вечерам на игрушечной палубе зажигали фонари. Красиво, душу щемит и верится — жив флот русский! Вера, как известно, горы двигает, но сознаемся — не всегда!

Вернемся к Алеше. Обязанность мичмана на корабле — вести журнал, делать счисления, помогать штурману, вести астрономические наблюдения и предоставлять их капитану. За труды дают небольшое жалованье, которое никогда не выплачивается в срок, полторы порции еды в море, отпуск редок, денщик не положен, обихаживай себя сам. Но поскольку на Алешином фрегате, как и на прочих кораблях, был вечный некомплект, в море Корсаку приходилось замещать и поручиков, и подпоручиков, и штурманов, и в артиллерийские дела он вошел с головой, а однажды, когда вся команда отравилась какой-то дрянью, он замещал самого капитана. После этого замещения к Алеше прикрепили денщика, весьма шустрого и злого на язык матроса Адриана. Последний очень гордился своим именем, внушая всем, что родился не в Псковской губернии, как значилось в его документах, а на берегах Адриатики. Команда же, не веря, прозвала его Дроней, потом Дрючком, третье прозвище я не рискну упомянуть на этих страницах. Вообще, малый был отчаянный, помесь пирата с перцем, и Алеша подозревал, что денщик дан ему не для услуг, а на перевоспитание.

Неожиданно весной 1746 года флот всколыхнуло известие, что величайший указ повелевает готовить эскадру к выходу в море для военных действий. С кем воевать, если война никому не объявлена? Слухи были самые противоречивые. На устах одно — в поддержку Англии… Но кто пустил слух, в чем эту сильнейшую в мире державу надо поддерживать, оставалось глубокой тайной.

В начале июня под флагом адмирала Мишукова[45] вышел целый флот: двадцать шесть кораблей, четыре фрегата, два бомбардира и еще малые суда. Вскоре стало известно, что в Ревель едет государыня и что выступление флота не что иное, как торжественный парад в честь Елизаветы и показ могущества России.

В конце июля на ревельском рейде было разыграно примерное сражение, за которым государыня наблюдала с возвышения близ развалин монастыря Святой Бригитты. Шесть кораблей разделились в два строя и устроили холостую пальбу, а также показательный абордажный захват фрегата.

Алеша бился со шпагой в руках. Хотя битва эта и напоминала мистерии, которые разыгрывались в бытность его в навигацкой школе, сердце полнилось отнюдь не показным, оперным, а истинным восторгом. Потому что во славу Отечества! Виват государыне! Виват и многие лета!

После маневров флагманы и командиры судов были удостоены приглашения на царев праздник с фейерверком и богатейшим пиршеством. Матросам поставили водку, офицерам обещали всякие блага, и Алеша ожидал для себя никак не меньше, чем повышения в чине, тем более что в ретивости своей во время боя он был замечен самим Мишуковым.

Мишуков с эскадрой в двадцать три вымпела должен был в поддержку Ласси разбить шведов на море. Но случилась незадача — адмирал не нашел неприятеля. В коллегии толковали потом о «пагубной нерешительности» Мишукова, хотя всяк понимал неправомочность такого утверждения: Мишуков был очень решителен в своей задаче — использовать любые обстоятельства, чтобы не встретиться, хоть невзначай, со шведской эскадрой. Что тому виной — трудность, леность, бездарность — неизвестно.

Но случилось непредвиденное. Отшумел праздник. Елизавета со свитой направилась в Регервик и обнаружила там вопиющие беспорядки в строительстве порта. Последовали гром и молнии: «Государь и родитель мой Петр I говаривал, что делом руководить должны лучшие люди, а у вас здесь начальствуют пьяницы и бездельники!» Адмирал Мишуков отлично понял задачу и выказал свое благорасположение к мичману тем, что направил оного Корсака, как зело отличившегося в показной баталии, бить сваи с отрядом каторжан в порту Регервик.

Проклиная судьбу, Алеша сошел на берег. Утешало только то, что верный Адриан последовал за ним. Целый год Корсак писал докладные с просьбой вернуть его на корабль, но добился только перевода в Кронштадт, и опять-таки на строительство канала.

Это была установка того времени: «Предпочтительное внимание флота обращать на береговые постройки». Видно, сухопутные души были и у адмирала Мишукова, и у второго человека в коллегии, толкового и преданного делу Белосельского, и у последующего генерал-адмирала — князя Михаилы Голицына. Большой каменный канал с находящимися в нем доками был заложен еще Петром, работы там было невпроворот, но каждую неделю Алеша мог видеть Софью и детей, а это тоже немало.

Последней командировкой в Регервик Алеша был обязан тому, что в самую лютую, колючую февральскую стужу поругался со своим непосредственным начальником — обер-офицером Струковым. Если быть до конца честным, то не так уж этот белоглазый Струков плох, а то, что дурак, так мало ли их на свете. Французы говорят: «Le plus sage est celui qui ne pensee pas l’etre»[46]. Мудрейшая пословица! А Струков начинал все свои указания с присказки: «Я, может быть, ума и не большого, но…» Далее следовал приказ, который никогда не шел вразрез с первым утверждением.

До Кронштадтского канала Струков служил главным в команде на плашкоутном мосту через Неву. Должность эта, как известно, прибыльная, пассажиры, проезжая в каретах по понтону, платят по копейке, пейзажи вокруг один краше другого — дворцы и церкви, а здесь на острове все до крайности неказисто. Земля, которую инженеры называют грунт, несмотря на морозы, течет как кисель, сваи скользкие, тяжелые, словно свинцовые, все время на кого-то падают, а солдаты слабые, болеют и мрут.

Тяжело работать на строительстве! Чтобы как-то скрасить быт, Струков приказал оповещать начало работ, а также конец их долгим барабанным боем, а потом прибавил еще пальбу из пушек для красоты и значительности. Обычай этот он перенял у старой службы, столь пышно там отмечали открытие переправы по весне. Корсак посчитал, что это безумие — забирать самых толковых рабочих для битья в барабан и никчемной артиллерийской службы. Были и еще у Струкова нововведения, но опустим подробности. В общем, поругались они крепко. Через день Алеша получил приказ о перемене места службы.

Приказ есть приказ. Поцеловал Софью, обнял мать, потетешкал детей и отбыл в уже знакомый постылый Регервик. И опять он писал докладные, и опять просился в море и тут же в вежливых тонах просил уточнить, сколь долго продлится его «краткосрочная командировка». Начальство отвечало ему тяжелым молчанием.

Письма из дому он получал аккуратно, любезная Софья писала обо всех подробностях быта, а конец каждого письма был украшен припиской маменьки, мол, береги себя, любимый сын, и приезжай скорей, потому что соскучились. Приписка была всегда одинакова и по смыслу, и по способу сочинения, но кому нужно менять слова в молитве, если она исходит из материнских уст.

Между заботами как-то незаметно пришла весна. В один из майских вечеров Корсак, усталый, с маленькой, но чрезвычайно вонючей трубкой в зубах, прогуливался по набережной. Курить он начал, дай бог памяти, года полтора назад и все никак не мог привыкнуть. Противный вкус во рту и першение в горле он переносил с легкостью, но погано было, когда в компании бывалых моряков он терял бдительность и сильно затягивался. Кашель наваливался, как обвал, слезящиеся глаза готовы были выпрыгнуть из орбит. Бывалые моряки били его по спине и деликатно замечали, что табак сырой и трубка не обкурена.

Алеша затягивался очень слегка, гладил щетину, которая не желала быть бородой, и мечтал, глядя на стоящие на рейде корабли. Скампавея разгружается у пристани, панки и гальоты снуют с доставкой провианта… Заприметив иной корабль, он думал, что, будь его воля, перетянул бы весь такелаж — ишь, как разболтался; глядя на другой, улещал себя мыслью, что ни за что не согласился бы на нем плавать — военная галера, гребцы, прикованные к веслам.

За этими мечтаниями и нашел его Адриан с письмом в руке. По взволнованному виду денщика понятно было, что тот уже запустил свой любопытный нос в секретное послание (вот вам воочию неудобства просвещения!) и мнение свое имеет.

— Кто передал? Откуда? — спросил потрясенный Алеша, пробегая глазами бумагу.

— Сегодня же и отплываем. Бриг «Святая Катерина». Вы, как изволите видеть, мичманом. Я уж и сундук на борт отволок, и с хозяином за постой расплатился.

Кто же порадел о нем в столице? Печать, подпись, все по форме, но упор сделан на то, чтобы мичман Корсак очень поспешал в Петербург в распоряжение Адмиралтейской коллегии.

Встречи

В час, который наши романтические предки называли юностью дня, к Береговой набережной, что близ Адмиралтейства, пристал легкий ялик. Из него выпрыгнул на берег мичман Корсак, вслед за ним матросы вытащили его сундук. Этот небольшой на вид кованый сундучок пришлось нести вдвоем на палке, поскольку главным его содержимым были книги и приборы.

Получив в Регервике назначение на корабль, Алеша был почему-то уверен, что петербургское начальство известит об этом семью, поэтому не удосужился послать с сухопутной, более скорой, почтой самое маленькое письмецо.

Никем не встреченный, Алеша прошел в дом, заметил в сенях мантилью Софьи, брошенную на лавку, и у него перехватило дыхание. Случайно вошедшая служанка, увидев матросов и хозяина, закрыла лицо фартуком, надсадно крикнула: «Алексей Иванович пожаловали!» — и исчезла. Крик отозвался эхом, и сразу по дому прошла волна движения, словно на сонном корабле боцман протрубил в свой рожок сигнал «Свистать всех наверх».

Первой появилась Софья, окинула мужа мгновенным взглядом и тут же припала к нему, спрятав лицо на груди. Но, видимо, испуг от внезапного появления мужа был сильнее радости, потому что уже через секунду она тормошила его:

— Что случилось? Почему приехал? Почему не предупредил?

— Все хорошо, очень хорошо, — приговаривал Алеша, кропотливо рассматривая ее лицо, поднятое в истовом порыве.

Он готов был бесконечно изучать эти прямые, чуть насупленные брови, прозрачные глаза в опушке коротких густых ресниц, крохотную родинку на виске, но маменька оторвала его от этого занятия, а рядом уже Николенька пытался отцепить от отца шпагу, и смеялась Лиза на руках у кормилицы.

Самое простенькое событие этого дня было исполнено высшего смысла: и баня, где Алеша и Адриан парились не менее трех часов, и суета на кухне, где каждое блюдо пробовали все имеющиеся в доме женщины, добавляя с важным видом — «соли маловато» или «еще петрушки положить», и торжественное застолье, за которым мало ели и повторяли ненасытно: «Ну, рассказывай…»

А что рассказывать-то? Главное, что на свете есть такое прекрасное понятие, как отпуск, зачем-то торопили в Адмиралтействе, а теперь Алеша может голову дать на заклание — три дня, а может, и неделю, он будет принадлежать только семье. Николенька весь вечер цепко держал отца за рукав шлафрока, — видно, ребенку очень надоело женское общество.

Однако ночью, когда Алеша смог наконец остаться с Софьей наедине, вместо того чтобы предаться радости любви, она вдруг расплакалась. «Слезы мои — грех, я знаю, в такой день… — твердила она сквозь рыдания. — Но не могу я больше одна!» Дети вырастут и без нее, у них замечательные няньки, Вера Константиновна заменит им мать, а жену Алеше никто не заменит, и посмотри на себя, какой неухоженный, руки в цыпках, похудел невообразимо, кожа на носу шелушится, и весь провонялся табаком. Плача, Софья исступленно трясла головой, волосы рассыпались по плечам и зацепились за деревянную завитушку в изголовье кровати. Она принялась выдирать эту прядь с болезненной гримасой.

— Но на корабль не пускают женщин, солнышко!

— А пассажиров? Будешь платить за меня капитану.

— На военный корабль, ты знаешь, берут пассажиров только в крайнем случае.

— Мой случай крайний! И на корабль за тобой пойду, и в Кронштадт, если они опять туда тебя упрячут.

Пока они препирались, в открытое окно налетело множество всякой мелюзги, мотыльки и мошки порхали вокруг свечи, а по темным углам ровно и уныло гудели комары. Нечисть эту разгоняли долго, Софья успела развеселиться, и даже неминуемая сцена раскаяния — я вздорная, я порчу тебе жизнь, не слушай меня! — на этот раз не состоялась. Все слова растаяли в нежности.

Истинной подоплекой рыданий Софьи была не только забота о муже, но и страх, вызванный исчезновением Никиты. Однако не только ночью, но и утром об этом не было сказано ни слова. Софья знала, что, как только Алеша узнает об аресте друга, замечательное понятие «отпуск» будет немедленно принесено в жертву не менее значительному — «дружба».

Однако сразу после завтрака Алеша взял перо и бумагу, чтобы написать записки друзьям и немедленно послать с ними рассыльного. Софье ничего не оставалось, как рассказать мужу все. При первых ее словах Алеша только удивленно поднял бровь, ясно было, что он не постигает важности события, но по мере того, как он узнавал о маскараде, о посещении великой княгини в Царском Селе и упоминании ею имени Лестока, он пришел в такое возбужденное состояние, что Софье стоило большого труда уговорить мужа тут же не мчаться на поиски Саши.

— Я уже отослала записку Саше. Ты уйдешь, а он придет. — Софья хитрила, но ей очень не хотелось, чтобы важный разговор с Сашей произошел в ее отсутствие.

После двух часов ожидания Алеша не выдержал, сбежал и, не найдя Сашу ни на службе, ни дома, бросился на Малую Введенскую к Гавриле. По первому впечатлению от встречи с камердинером Алеша решил, что тот повредился умом. После первых слов приветствия Гаврила фамильярно взял Алешу за руку и повлек его в свою лабораторию. Там он запер дверь и стал вываливать на стол драгоценные камни. Оказывается, все дни и ночи он проводит, раскладывая оные камни в сложные криптограммы, и получает от них один и тот же знак — барин жив, но нуждается в помощи.

— Верчу камни и так и эдак, в мистическом узле всегда аквамарин, что означает море. А раз море, то вам его, Алексей Иванович, и спасать.

— Мне это и без всяких аквамаринов ясно, — проворчал Алеша.

— И еще! — Гаврила поднял худой палец. — Помочь барину может большой сапфир. А как? Я думал, думал и придумал. Вернее всего, предложить сей камень должностному лицу в качестве взятки.

— Некому предлагать-то!

— Когда появится кому — скажите. Я дело говорю. Камни не лгут.

Провожать Алешу он не пошел. Спрятал камни, встал на колени перед иконой и зашептал молитву, склонив голову к самому полу.

Алеша шел домой в крайне подавленном настроении. К Фонтанной речке он подошел в тот момент, когда для пропуска высокой, груженной дровами баржи развели мост. Алеша буквально пританцовывал от нетерпения, наверняка Саша уже пришел и теперь слушает рассказы Софьи о его жизни в Регервике. На набережной успела собраться небольшая толпа, всем позарез нужно было на ту сторону. Кто-то окликнул Алешу негромко. Он не сразу узнал в нарядно одетом, слегка надменном господине старого Сашиного знакомого, Василия Федоровича Лядащева, но тот сам помог вспомнить, представился, слегка приподняв треуголку.

— Очень рад вас видеть, Василий Федорович! Искренне благодарен, что вы принимаете участие в отыскании друга моего, Никиты Оленева. — Алеша уважительно тряс руку Лядащева. — Не можете ли обнадежить нас какой-нибудь новостью?

— Так Оленев еще не отыскался? — удивился Лядащев. — И не дал о себе знать?

Алеша сокрушенно покачал головой. Уж если Тайная канцелярия пасует, то судьба Никиты может быть ужасной.

— Сегодня я жду к себе Белова. Надеюсь, он имеет какие-либо новые сведения.

Лязгнули подъемные устройства, мост сошелся. Лядащев и Алеша вместе вступили на доски, дальше их пути расходились.

— Умоляю, если вы что-либо узнаете… — Алеша сказал это скорее из вежливости, чем в расчете на помощь Лядащева, но тот отозвался вполне дружески:

— Непременно. Мне симпатичен этот молодой человек. К сожалению, дела увели меня в сторону от этой истории. Нижайший поклон Софье Георгиевне.

«Ишь как все имена в памяти держит, — подумал Алеша с неожиданной неприязнью. — Зря Сашка якшается с Тайной канцелярией».

Друг пришел только вечером. Радостно саданув Алешу по плечу, Саша на негнущихся ногах прошествовал в гостиную, рухнул в кресло и тут же начал жаловаться:

— Ненавижу службу! И ведь мне мало надо, я не привередлив! Хоть толику здравого смысла в том, чем я занят. И еще чтоб было на чем сидеть. Пять часов торчком — это ли не мука!

Они смотрели друг на друга и улыбались. Автору очень хотелось воспеть здесь гимн дружбе, но боязнь показаться высокопарной сковывает ее уста.

— Ну, рассказывай. — Алеша первым произнес эту уже набившую оскомину фразу.

В этот момент в сенях жиденько тренькнул колокольчик.

— Кого еще принесла нелегкая! — проворчала Софья, направляясь к двери.

Вернулась она несколько смущенная, почти церемонная, потому что нелегкая принесла Лядащева. Он вошел в гостиную, словно в хорошо знакомый дом, где ему заведомо будут рады, вежливо кивнул друзьям и обернулся к Софье, ожидая приглашения сесть. Та поспешно указала на стул. Все напряженно молчали. Что бы Василию Федоровичу задержаться часа на два или хотя бы на час, когда главное было бы обговорено. Лядащев почувствовал напряжение и начал разговор сам.

— Вообразите, какую дивную вещицу мне удалось приобрести, — сказал он и с невозмутимым видом достал из кармана небольшую, похожую на табакерку коробочку. — И где бы вы думали? В Торжке. — Он протянул коробочку Алеше.

Тот вежливо покивал, выражая живейшую радость по поводу удачного приобретения, повертел коробочку в руках, совершенно не зная, что с ней делать.

— И вы не поняли! — Лядащев счастливо рассмеялся. — Это же часы. Вообразите, карманные солнечные часы. Им цены нет. — Он надавил рычажок, и коробочка открылась, как книга.

Алеша с восторгом уставился на прибор. На левой поверхности он увидел инструкцию, выгравированную готическим шрифтом, а на другой — крохотный компас и круг с делениями. В центре круга плоско лежал металлический стерженек. Лядащев поднял его, и на круге обозначилась неверная тень от свечи.

— Кому нужны часы, которыми можно пользоваться только днем? — проворчал Саша, подозрительно глядя на Лядащева.

— Но ведь как красиво! Как компактно и умно! — Алеша так и этак вертел вещицу. — Ты ничего не понимаешь!

Улыбаясь, Лядащев закрыл коробочку и повернулся к Саше:

— А теперь рассказывай. И постарайся подробнее. Я не представлял, что дело с Оленевым столь серьезно.

«Он дурачит нас, как мальчишек», — подумал Саша, однако был достаточно подробен в рассказе, умолчал только о планах Лестока с кораблем и вывозом некоего инкогнито. Уж если судьба навяжет им сомнительного протеже Лестока, то ради спасения Никиты он не остановится ни перед чем, однако об этом не нужно знать Тайной канцелярии.

— Где записка, которую нашел Гаврила?

Саша порылся в карманах и нашел заложенное в книжицу письмо.

Вначале Лядащев осмотрел бумагу со всех сторон, потом положил на стол и, нахмурившись, принялся всматриваться в строки, словно не только слова, но и буквы несли в себе дополнительный, зашифрованный смысл. Выражение лица его было не просто заинтересованным, но и удивленным до крайности.

— Оч-чень любопытное письмецо, — сказал он наконец и весь дальнейший разговор повел, обращаясь исключительно к Саше. — Значит, так… Некто, а именно Оленев, направляется к тебе с визитом, но в дороге меняет решение. Предположительно, он арестован после свидания с великой княгиней. Здесь ставим римскую цифру «один».

— Не предположительно, а точно! — воскликнул Саша. — Лесток не сомневается, что он в тюрьме, только не знает, в какой именно.

— Превосходно, — менторским тоном продолжал Лядащев, и Алеша дернулся из-за подобной оценки событий — что за дьявольский язык у этих сыщиков!

— После ареста Оленева великую княгиню и великого князя отправляют в ссылку. Ты следишь за моими мыслями?

Все истово закивали.

— Здесь ставим римскую цифру «два». Кучер уверяет, что, направляясь к тебе, Оленев не выходил из кареты. Следовательно, он обнаружил записку в дороге. Вечером накануне ее бросили в карету, а он не заметил. Видите, и каблук отпечатался.

Алеша наклонился вперед — похоже, каблук.

— Это было на следующий день после маскарада, — продолжал Лядащев. — Помните, Софья Георгиевна, ваш рассказ про двойников?

— Но мы же еще в прошлый раз говорили, что это простая случайность, — вмешался Саша.

— Ах, милые, поживите с мое на белом свете, — протянул Лядащев с дурашливой интонацией. — Все случайности потом как-то да отыгрываются, потому что их подсовывает сама судьба. Прочитай-ка еще раз записку. — Он протянул письмо Саше.

— Да я ее наизусть помню. Никиту зовут во дворец.

— А где сказано, что именно Никиту?

— Как — где? — воскликнул Саша и замер, весь подчинившись новой, неожиданной мысли. Ведь в самом деле, здесь ни намеком не указывалось, кому предназначена записка. Более того, тон ее был таков, словно звали на свидание если не близкого, то хорошо знакомого человека. А пароль мог быть точным знаком, от кого именно письмо.

Софья встала и, заглядывая через Сашино плечо, попыталась произнести вслух незнакомые немецкие слова.

— Вы хотите сказать, что Никита занял чье-то место? Что его заманили в ловушку? Он, доверчивая душа, решил, что его зовут на любовное свидание, а Екатерина ждала совсем не его?

— Боюсь, что Екатерина никого не ждала в этот вечер, — задумчиво сказал Лядащев. — Дело в том, что я знаю человека, который писал эту записку. Его зовут Дементий Палыч, и служит он в Тайной канцелярии. Это будет у нас цифра «три».

Сцену, которая последовала за этим, в литературе принято называть немой. Обескураженный Алеша весь как-то разом обмяк, Софья быстро перекрестилась, а Саша ударил себя по лбу — вспомнил! Никто не решался произнести ни слова.

— Вы можете отдать мне эту записку? — нарочито спокойным голосом спросил Лядащев, он был доволен произведенным эффектом.

«Есть еще порох в пороховницах!» — мысленно похвалил он себя и тут же мысленно обругал за тщеславие.

— Убью его, к черту! — крикнул Саша. — Вызову на дуэль и убью. Этот Дементий в числе прочих с меня когда-то допрос снимал.

— Вот уж не стоит, — усмехнулся Лядащев. — Дементий Палыч — весьма достойный человек и отличный работник. А к Лестоку больше не ходи. Не верю я в его благие намерения.

В дверь тихонько постучали, все повернули лица и замерли. Тяжелая портьера нерешительно отодвинулась, и общему взору предстала очаровательная девица в платье без фижм и с несколько растрепанной прической, словно она долго бегала по саду.

— Я не вовремя?

Вопрос был задан с чуть приметным итальянским акцентом, без которого юная особа могла замечательно обходиться, но которым иногда окрашивала свою речь, зная, как ей это идет. При этом весь ее вид говорил, что она глубоко уверена в своевременности своего визита, а вопрос задан чисто формально, вместо «добрый вечер».

Мужчины это поняли, засуетились, предлагая ей кресло, а Софья сказала строго:

— Это Маша Луиджи, моя задушевная подруга. Именно с ее помощью я встретилась с великой княгиней. И прошу учесть, она знает про Никиту все. Ты очень вовремя, друг мой.

Хождение вокруг и около

Лядащев решил, что для трудного разговора с Дементием Палычем служебные палаты никак не годятся, а потому вечером следующего дня направился к нему на Васильевский остров. Прежде чем уйти, он старательно переписал полученную от Саши записку и копию спрятал в бюро.

Путь предстоял долгий, погода вполне благоприятствовала прогулке. Дементий Палыч жил в собственном дому — опрятной одноэтажной мазанке с подворьем и палисадом, в котором росли молодые тополя и кусты ухоженных, еще не зацветших пионов.

Хозяин был дома. Стуча толстой тростью с набалдашником из слоновой кости, он вышел навстречу Лядащеву, не выказав ни малейшего удивления, поклонился и указал рукой на тесную комнатенку, служащую ему кабинетом.

Дементий Палыч был молодой еще человек с бескровным, благородного рисунка лицом и каштановыми, вьющимися на висках волосами. Во время разговора он смотрел обычно искоса, и его большой, нацеленный на собеседника глаз вызывал ассоциации с породистой лошадью, что было вовсе не уместно при его хромоте. У Лядащева с Дементием Палычем были особые отношения. Перенесенная в детстве болезнь костей наградила последнего не только хромотой, но еще и насупленностью на весь мир и крайней подозрительностью. Дементия Палыча никак нельзя было назвать приятным человеком, и в свое время Лядащеву стоило немало сил доказать, что в деле сыска куда важнее иметь трудолюбивую, привычную к мысли голову, чем здоровые ноги. И хотя Лядащев никогда не был начальником Дементия Палыча, отношения у них сложились такие, словно первый был учитель, а второй усердный ученик.

— Открой окошко, душно, — сказал Лядащев, усаживаясь.

— Дождь пошел…

— Как у тебя тополя-то пахнут!

— Сам сажал — особый, бальзамный сорт.

Лядащев вздохнул, кряхтя полез в карман за запиской. Почему-то в присутствии Дементия Палыча его всегда тянуло играть в этакий умудренный жизнью, преклонный возраст.

— Ты писал?

Дементий Палыч искоса глянул на записку, буркнул: «Свечи запалю» — и отправился за жаровней с углями. Ясно было, что он признал бумагу, Василий Федорович зря в гости не придет. Со свечами он возился долго, потом поднес записку к свету, прочитал внимательно, словно чужой труд.

— Как она к вам попала? — спросил он наконец.

— Скажу! С превеликим удовольствием скажу, но сначала ты мне ответишь. Кому эта записка предназначена?

Дементий Палыч нахмурился:

— Сие есть тайна, и тайна не моя. Не мне вас учить, Василий Федорович, что за разглашение я могу быть уволен со службы, которой дорожу.

— Кабы ты своей службой не дорожил, я и говорить бы с тобой не стал. Я-то понимаю, что если ты это письмо не только сочинил, но и набело переписал, не доверяя писцу, то дело это весьма секретное.

— Вот именно. И не мне вас учить, что праздное любопытство здесь неуместно.

— Эк ты излагаешь! — Лядащев со смехом хлопнул себя по коленке. — А кто тебе сказал, что оно праздное? Я ж эту писульку не на улице нашел. — Он неторопливо взял письмо со стола и, сопровождаемый внимательным взглядом собеседника, спрятал его в карман. — И не тверди ты мне попугаем — «не мне вас учить…». Всяк Еремей совет разумей. Понял?

— Я отказываюсь продолжать разговор в подобном тоне! — обиделся вдруг Дементий Палыч.

— Предложи другой тон. Я шел к тебе как к старому другу, а ты мне нравоучения читаешь. Я знаю, что человек, к которому эта записка попала, арестован. Знаю также, что тот, кому она предназначалась, находится на свободе.

— Этого не может быть! — Голос у Дементия Палыча внезапно осип, а красивый рот собрался в узелок, что очень его портило.

— Условия мои такие: я говорю тебе, что мне известно по этому делу, и мы обмениваемся именами. Я называю того, кого вы арестовали на самом деле, а ты — того, кто вам был нужен.

— Этого не может быть, — повторил Дементий Палыч, вскочил на ноги и, громыхая немецким ботинком, проковылял к стоящей в углу горке.

Сделал он это столь стремительно, что казалось, он вытащит сейчас из шкапчика какие-то очень веские доказательства своих слов в виде бумаг, но хозяин достал штоф настойки и две маленькие темные рюмки толстого стекла. Твердой рукой он разлил желтоватое зелье, пододвинул одну из рюмок Лядащеву и с мрачным видом уставился в открытое окно. Дождь тихонько стучал по разлапистым кустам пионов.

— Анисовая… — проговорил Лядащев, пригубив настойку, — прелесть что такое. Сами готовили? Впрочем, не надо бы и спрашивать. Я знаю, что все твои настойки приготовлены собственноручно сестрой твоей, Ксенией Павловной. В добром ли она здравии?

— В добром, — буркнул Дементий Палыч. — Зачем вам знать это имя?

— А зачем тебе знать, что мне надо его знать? — благодушно и витиевато спросил гость, ставя рюмку. — Не мне тебя учить, — добавил он едко, — что лишние знания в нашем деле рождают большую печаль. А ты смутился, право… Мне и в голову не приходило, что ты не знаешь, кого арестовали. Я даже хотел об ошибке твоей греметь по инстанции, а теперь не буду. Более того, я сам назову имя арестованного. Никита Оленев, да, да, князь Оленев-младший. Так кому ты сочинил эту записку? Я тебе даже верну ее, если хочешь. — Лядащев опять достал письмо и теперь держал его, как приманку, за уголок: клюнет — не клюнет?

Дементий Палыч клюнул.

— Мальтийскому рыцарю Сакромозо, — через силу проговорил он, хищно схватил записку и тут же спрятал ее в недра домашнего шлафрока.

— Ну вот и славно, — рассмеялся Лядащев, делая вид, что его никак не удивило это сообщение. — Но ведь Сакромозо иностранный подданный. Он уже выслан за пределы? Я имею в виду мнимого Сакромозо.

— Это уже второй вопрос, — усмехнулся Дементий Палыч, он успел оправиться от первоначального шока и обрел прежнюю уверенность.

— Ага… значит, не выслан. И в какой крепости он содержится?

— Да не знаю я, Василий Федорович! — Дементий Палыч убедительно прижал руки к груди. — Дело это весьма опасное. Около трона ходим. Мне поручено только арестовать — придумать и осуществить.

— Придумано хорошо, осуществлено безобразно. Теперь слушай: у меня к тебе личная просьба, личная! — Лядащев поднял палец значительно. — Узнай, где содержат арестованного Оленева.

— А это точно князь Оленев? — Лошадиный, с жесткими ресницами глаз его нервно мигнул.

— Отвык ты от меня, Дементий Палыч, коли такие вопросы задаешь. Ну как, узнаешь?

Хозяин поморщился, как от кислого.

— Когда к тебе зайти? — продолжал Лядащев.

— Ко мне заходить не надо. Если сведения добуду, то найду способ сообщить вам об этом.

Возвращаясь домой, Лядащев не думал о подмене, темнице и Сакромозо. Жалко было тратить на подобные размышления эту свеженькую пахучую красоту, очистившееся от туч небо. Ночью, если случится бессонница, или утром, под журчащие разговоры супруги, он будет пытаться понять, чем мешал мальтийский рыцарь великой империи и почему остановил на нем свой гневливый взгляд канцлер Бестужев, а сейчас… Можно ведь и ни о чем не думать, а только усмехаться случайно пришедшей в голову мысли: «А испугался Дементий-то» — или журить себя насмешливо: «Забыл ты, Василий Федорович, повадки Тайной канцелярии, но вспомнил…» А дальше опять слушать, как бьется вода в канале, как скрипят в тумане уключины невидимых весел, как лает собака за забором — не надрывно, а так, для удовольствия.

Дементий Палыч вел себя на иной лад. Проводив гостя до порога, он вернулся в кабинет, неторопливо, смакуя, выпил еще рюмку настойки, потом сел к столу и пододвинул к себе железный ларчик. Прежде чем спрятать туда записку, он достал из ларчика бумаги и углубился в их изучение. Если бы Лядащев видел выражение его лица — злорадно-угрюмое, он бы немало удивился, но знай он мысли прилежного чиновника, то пришел бы в ужас. «Кстати вы появились, Василий Федорович, — думал чиновник. — Если с толком дело вести, то самозванцу Оленеву из крепости не выбраться!»

Если ты оставил стены Тайной канцелярии, так сказать, выпал из обоймы, то все нити обрубил. Прервалась связь времен… Коллекционируй часы, любезничай с женой, езди по Европам, а к святому делу сыска не лезь — оно не для дилетантов. Лядащев и предположить не мог, что, желая помочь Никите Оленеву, он сослужил ему плохую службу. Василий Федорович не мог знать, что уже легла на стол канцлера расшифрованная депеша прусского посла Финкенштейна, в которой сообщалось: «…из достоверных источников известно, что с убитым купцом Гольденбергом тесное общение имел князь Никита Оленев, служащий в Иностранной коллегии и завербованный как информатор».

Достоверным источником в данном случае был Лесток. Термин «послать дезу» — изобретение XX века, но суть этого термина известна миру с незапамятных времен. Вначале Лесток решил подбросить Бестужеву письмо за подписью «Патриот», в коем бы подробно объяснил злонамеренное поведение служащего в Иностранной коллегии Оленева. Однако анонимное письмо — не всегда надежная вещь, проницательный Бестужев мог заподозрить клевету.

Решение пришло на обеде у Финкенштейна. За ростбифом и немецкой колбасой Лесток осмыслил главное, за десертом продумал детали, а за кофеем нашептал послу под большим секретом «все, что ему известно об этом деле». Особо подчеркнуто было, что если господину Финкенштейну вздумается писать об этом в Берлин, то «убедительно прошу не называть имя ни под каким видом!». Далее следовало проследить, чтоб ни одна из тайных депеш пруссака не миновала «черного кабинета» и расшифровки, потому что не только на старух бывает проруха, но и на бестужевских чиновников.

К слову сказать, Финкенштейн не послушал Лестока и все-таки приписал слова, где в похвальном смысле упомянул усердие «смелого», но о последствиях этого «после».

Прочитав Финкенштейнову депешу, Бестужев велел немедля сыскать оного Оленева, пока не для ареста, а для разговора и, может быть, для слежки. Но случилась неурядица. Оленев, оказывается, исчез, и никто толком не мог сказать о его местонахождении, высказывались даже предположения, что он утонул, но в это верила только полицейская служба. Уже три дня Дементий Палыч трудил мозги, измышляя, как об этом донести Бестужеву, и вдруг! Сообщение Василия Федоровича иначе как подарком и назвать было нельзя.

В темнице (продолжение)

Все случилось не так, как представлял себе Никита, а совсем просто, по-домашнему — никуда его не повели, а оставили сидеть на топчане, ради прихода следователей служитель затопил печь, употребив на этот раз сухие дрова, и они затрещали весело, распространяя по камере березовый дух.

Следователей было двое. Один сухой, чернявый, горячий, весь движение и мерцание — глазом, жестом, нервным подергиванием ног, обутых в зеркально начищенные сапоги, Никита мысленно назвал его «старый орел», второй — короткий, плотный, разумный, этакий комод. Он сел за стол, разложил бумаги, непринужденным жестом, словно шляпу, снял парик. Обнажившийся лоб был огромный, сократовский, словно из пожелтевшего мрамора изваянный, и Никита невольно почувствовал уважение к этому лбу, может быть, под ним водились черные, но отнюдь не глупые мысли. Видимо, этот «комод» и был старшим.

— Итак, — начал тот, умакнув перо в чернильницу, — ваше имя и звание.

Какая-то соринка или волосок на кончике пера привлекли его внимание, и Никита тоже машинально уставился на перо, судорожно соображая, что ответить.

— Что же вы молчите? — вмешался «старый орел» и нервно забегал по комнате, стуча подковками на каблуках.

Только тут до Никиты дошло, что допрос ведется по-русски. Что это — уловка или забывчивость? Арестовывали-то по-немецки.

— Я вас не понимаю, — произнес Никита с хорошим геттингенским акцентом.

— Он не понимает, — без раздражения отметил «старый орел», ткнул острым пальцем в бумагу, и Никита подумал, что, наверное, старший он.

— Так и запишем, — согласился лысый, что-то нацарапал в уголке листа и, легко перейдя на немецкий, спросил: — Ваше имя и звание?

— Рыцарь Мальтийского ордена Сакромозо.

Лысый удовлетворенно кивнул. Далее разговор шел только по-немецки, причем лысый «комод» великолепно справлялся с этим языком, а «орел» мекал, и некоторые фразы ему приходилось переводить.

— Объясните, за какой надобностью прибыли в столицу нашу Петербург?

— Как частное лицо, — быстро ответил Никита.

— Сколь долго вы пребывали в нашей столице?

«А, черт… Понятия не имею!» Никита поднял к потолку глаза и зашевелил губами, словно подсчитывая.

— Не утруждайте себя, — вмешался «старый орел». — Вы прибыли десятого февраля сего года. Подтверждаете эту дату?

— О, конечно! — с благодарностью улыбнулся Никита. — Помню только, что холод был собачий, чуть нос себе не отморозил, а дату запамятовал.

Вопросов было много. «Были ли у вас дипломатические поручения?» — «Нет…» — «Были ли секретные поручения?» — «Нет…» — «А не были ли вы уполномочены своим правительством изучать наш строй?» — «Нет…» — «Дела военные?» — «Нет».

Уже два листа исписаны мелким почерком, а Никита все твердил свое «нет».

— Как долго вы намерены пробыть в столице нашей Петербурге?

Тут Никита словно опомнился. Ведь по всем дипломатическим законам он вообще имеет право не отвечать, и уж во всяком случае потребовать, чтобы ему объяснили, по какому праву держат в тюрьме иностранного подданного? Но допрос уже слишком далеко зашел, и вообще все текло как-то не так, слишком уж спокойно. Очевидно, Никита плохо играл роль Сакромозо.

— Я думаю, это не от меня зависит! — крикнул он запальчиво.

Оба следователя словно не заметили, как изменился тон заключенного, последнюю фразу вовсе оставили без внимания, и тут был задан вопрос, который заставил Никиту насторожиться. Можно было даже испугаться, если бы положение его и так не было бы достаточно бедственным.

— В каких отношениях состоите вы с прусским купцом Хансом Леонардом Гольденбергом?

«Так он же убит!» — хотелось крикнуть Никите, но он опомнился, не крикнул, а принял независимый вид и ответил почти беспечно:

— Я не знаю никакого купца, тем более прусского.

«Старый орел» немедленно взвился с места, затрещал пальцами, забряцал подковками, а потом обронил как-то по-светски:

— Смею вам не поверить. Распишитесь вот здесь… — Он ткнул пальцем в бумагу.

Никита отрицательно замотал головой, еще не хватало, чтобы он расписывался за Сакромозо. К его удивлению, следователи не стали настаивать, встали. Очевидно, допрос кончился. Это произошло так внезапно и быстро — бумаги в папку, перо за ухо, чернильницу в руки — и в дверь, что Никита так и не успел выкрикнуть фразу, которую придумал еще загодя: «Протестую! Я иностранный подданный! По какому праву вы держите меня здесь?»

Не спросил сегодня, спросит завтра. Следующий день побежал как бы резвее. Никита все прислушивался. Теперь на допросе он будет вести себя умнее. Главное — заставить их сбить темп. И вообще надо молчать, и хорошо бы их разозлить, может, сболтнут лишнее. Кроме как от следователей, ему неоткуда получить подсказку, как вести себя дальше.

Почему они спросили о Гольденберге? А не есть ли этот Сакромозо тот самый спутник купца, с которым он вышел из поломанной кареты? Интересно бы знать, в каких они были отношениях. А вдруг Сакромозо и есть убийца Гольденберга? При этой мысли мурашки пробежали у него по спине. Не приведи Господь…

Три, а может, четыре дня Никита общался только со служителем, если можно назвать общением молчаливое созерцание его долговязой фигуры. Никите уже стало казаться, что его вдруг забурлившая арестантская жизнь вошла в старые берега. Будь проклят тот день, в котором ничего не происходит! Можно перенести страх, обиду, горе, болезнь, прибавьте к этому еще кучу отвратительных понятий, а в конце припишите слово «скука», оно перетянет все предыдущие. Потому что страх, обида и прочее — это от Бога, это испытание, а скука — от дьявола. Она — не испытание, она — возмездие. Можно спросить с жаром: «За что, Господи, за что?» Можно помолиться, поплакать, разбить лоб об пол, проклиная свою глупость и доверчивость! Но не смешно ли, господа, продолжать твердить с глупым упрямством, что он Сакромозо? Нет, не смешно, потому что скучно. И молиться он не хочет. Ничего он не хочет. Кто больший враг человеку, чем он сам?

Примерно такие мысли роились в голове у Никиты, когда в камере в неурочный час, к вечеру, как-то незаметно появился человек без примет. То есть у него была примета, и весьма существенная, — он хромал, но менее всего этому человеку подходила кличка «хромой». В нем не только не ощущалось никакой ущербности, но как-то даже неудобно было ее замечать. Страж закона! «„Господин страж“, так и будем его называть, — подсказал себе Никита и усмехнулся. — Дьявол, носитель вселенской скуки, тоже припадал на одну ногу. Но носил ли он такой ботинок? И как цепко когтит он набалдашник трости! Словно этот костяной шар не менее как держава, а он — орел, венчающий русский герб».

Служитель вместо коптилки запалил свечу. «Господин страж» сел за стол, развернул папку с исписанными давеча листами и, грустно, почти любовно глядя Никите в глаза, спросил по-русски:

— Так вы продолжаете утверждать, что ваше имя Сакромозо?

У следователя не было ни малейшего сомнения, что он будет понят, и Никита явственно услышал, словно кто-то в ухо ему дыхнул: разоблачен! Почему-то совершенно очевидно было, что с теми, первыми, можно было ломать комедию, а с этим не то чтобы стыдно, опять-таки — скучно…

— Ничего я не скажу, — ответил Никита по-русски и разлегся на топчане с таким видом, словно он был один в комнате.

— Вы раздражены, я понимаю, — участливо произнес следователь. — Но вы сами во всем виноваты. Согласитесь…

Дементий Палыч умолк, ожидая реплики или хотя бы вздоха арестованного, но с топчана не доносилось ни звука. И вдруг явственно и громко в камеру вошел гул моря. Дементию Палычу даже показалось, что дом слегка раскачивается на волнах. Он потряс головой, будто отгоняя дурноту или хмель, хотя никогда не был он столь трезв, как сейчас. Раздражало только, что он не видит лица арестованного.

— Начнем сначала, — бодро сказал Дементий Палыч. — Ваше имя и звание?

Никита внезапно сел, почесал руки, их словно судорогой сводило. От следователя на стену падала большая носатая тень, перо в руке казалось кинжалом.

— Я, пожалуй, останусь Сакромозо, — сказал Никита.

— Вы ведете игру, мне непонятную… пока. Очевидно, кто-то велел присвоить вам чужое имя? Очевидно, за деньги… или под честное слово?

Никита молча, чуть покачиваясь, смотрел на следователя.

— Я помогу вам, — продолжал Дементий Палыч. — Вы князь Никита Григорьевич Оленев. Вас арестовали в покоях великой княгини. Как вы туда попали?

Никита задумался ненадолго, потом коротко бросил:

— Не скажу!

— Перестаньте дурачиться, юноша. Неужели вы решили водить за нос всю Тайную канцелярию? Но зачем? — вот главный вопрос. Когда будет получен ответ на него, тогда и все прочие вопросы обзаведутся ответами. И беседовать мы с вами будем до тех пор, пока вы не ответите мне внятно: зачем вы назвались именем Сакромозо?

«Это тупик, — думал Никита, рассеянно скользя глазами по комнате. — На эту тему мы можем беседовать годы. Неужели в этих стенах пройдет вся моя жизнь? — Взгляд уперся в фигуру Дементия Палыча. — Хромой черт! Нет, я здесь жить не буду. Сбегу… или руки на себя наложу». Меньше всего он в этот момент думал о Екатерине. «Не впутывать ее!» — это было столь однозначно, что не стоило отдельной мысли. Сказать этому «стражу», мол, она приказала, так же невозможно, как перепилить себя пилой в надежде, что каждая часть тела выйдет на свободу.

Дементий Палыч не мог угадать мыслей арестованного. Он видел бородатого, тоскующего человека, который слегка повредился в уме, иначе зачем бы он так тупо и сосредоточенно рассматривал комнату, которую видит каждый день? И уж совсем непереносимо, когда вы сами являетесь объектом этого угрюмого, бессмысленного взгляда, который украсился вдруг оскорбительной усмешкой. Дементий Палыч знал этот взгляд. Он быстро спрятал свой немецкий башмак под стол и люто обозлился на князя, что тот вынудил его к этому вороватому жесту. В довершение всего Оленев опять лег, как бы давая понять, что считает допрос оконченным. «Пащенок, а туда же…» — подумал он злобно и вдруг крикнул фальцетом:

— Извольте встать!

Для убедительности Дементий Палыч стукнул по столу с такой силой, что свеча выскочила из шандала и погасла. Они очутились в полной темноте.

— Ты на меня не ори, — спокойно сказал Никита, у него вдруг возникло ощущение, что он один в камере и беседует не с колченогим «стражем», а сам с собой. — Говорить мне с тобой не о чем, но одно слово подарю — «случайность». И ты уж сам шевели мозгами, тебе их хватит.

Дементий Палыч нащупал наконец огниво, чиркнул палочкой по насечке. Свеча неохотно загорелась. Вот ведь чертовщина какая — руки у него тряслись. Оленев удобно сидел на топчане, привалившись спиной к стене, а насмешливый взгляд его опять шарил под столом, там, где следователь прятал немецкий ботинок.

— Ах, случайность? — повторил следователь ехидно. — И с Гольденбергом ты случайно знакомство водил?

— Вы что-то путаете, милейший!

«Щенок спесивый! Князя из себя корчит! — мысленно возопил Дементий Палыч. — Я тебе покажу князя! Я тебя на место задвину, ты у меня по темнице своей ходко забегаешь! Завоешь, мерзавец, слезно… Соплями весь топчан извозишь!»

Он набрал воздуха в легкие:

— И сведения тайные в коллегии Иностранной по крупицам собирали — тоже случайно? И цифры Гольденбергу носил, сам знаешь какие, тоже случайно?! — Кончив кричать, следователь перевел дух и только тут заметил, что тоску с князя как рукой сняло. Перед ним сидел до крайности удивленный и, что особенно странно, веселый молодой человек.

«Ах, не стоило на него высыпать все разом. Эти вопросы надобно выдавать по штуке на допрос. Ишь, глазищи-то вылупил! Ладно, пусть поразмыслит на досуге».

Стараясь не хромать и прямо держать спину, Дементий Палыч проследовал к двери.

— Больше на допрос один не ходи! Прибью! — крикнул ему вслед Никита и, как только дверь закрылась, быстрым, упругим шагом прошелся по комнате.

Жизнь устроена из рук вон, миром правит глупость, случайность, подлость, безумие, но, что ни говори, скуке в ней нет места. Подождите, господа, дайте сосредоточиться — о чем ему только что толковал этот невообразимый колченогий «господин страж»?

Петергоф

— Боже мой, зачем ты приехал? Государыня пребывает в меланхолии, все ей не так, меня поминутно кличет, а смотрит недобро, — торопливо говорила Анастасия, как бы ненароком заталкивая Сашу за штору в уголке полутемной гостиной Петергофского дворца.

— Зачем приехал… соскучился, — беспечно ответил Саша, с удивлением рассматривая большой, с кудельками на висках черный парик, украшавший голову жены.

— Что ты на меня так смотришь? Не заметил разве, что мы все в черных париках? Мне в знак особой милости разрешили свои волосы не стричь, поэтому и голова как кочан.

— А другим остригли?

— Наголо, — резко сказала Анастасия и, что было совсем на нее не похоже, шмыгнула носом, словно перед этим плакала.

Саша посмотрел на нее внимательно, глаза жены и впрямь были красными.

История с черными париками очень взволновала женскую половину дворца, и не одна Анастасия ходила с исплаканными глазами. Объяснялось все просто. Накануне перед балом парикмахер Елизаветы покрасил ей волосы, да, видно, не проверил загодя французскую краску — перетемнил. Государыня признавала только светлый цвет, а тут мало того что волосы темны, так еще краска легла неровно, одна прядка светлая, другая каштановая. В те давние времена модницы еще не понимали особого шика разноцветных прядей. Елизавета была в великом гневе. Смущенный и испуганный куафер поклялся, что все исправит, стал полоскать волосы государыни в каком-то им самим придуманном растворе, который благоухал и давал прекрасную пену. Однако после полоскания волосы хоть и стали одноцветными, но еще больше потемнели, и не в каштановый тон, а в серый, с грязноватым оттенком. Парикмахер был отхлестан по щекам, а всем дамам и фрейлинам велено было, дабы оттенить голову государыни, носить черные парики. Приличных париков нужного цвета нашлось с десяток, не более, а все прочие — косматые, нечесаные, пыльные и усохшие до детских размеров. Девицу или даму можно обругать, опозорить, кнутом отстегать, но нет для нее большего наказания, чем заставить себя изуродовать. А здесь даже обижаться не сметь! Если мал парик, то без разговоров снимали лишние волосы, а то и вовсе брили голову. Охи, вздохи, плач… Словно стая черных галок спустилась в петергофский парк, проникла в царские покои.

— Да будет тебе. — Саша поцеловал жену в шею, потом коснулся губами щеки, она пахла мятной водой, обязательной принадлежностью косметики, прозванной «холодцом»; может, из-за этого щека показалась холодной, словно неживой. — Черный цвет тебе очень к лицу. И потом, ты у меня такая красавица, тебе хоть стог на голову надень…

— Не родись красив, а родись счастлив, — прошептала Анастасия, и глаза ее угрожающе заблестели. — Давеча присоветовала государыне на фонтаж[47] брошь с жемчугами, а она как закричит: «Ты нарочно! Я с утра и так бледна!» А на фонтаже блонды молочного цвета. Что ж на них надевать, как не жемчуг! Прогонит она меня от себя. Сердцем чую…

— Вот и славно, — весело подхватил Саша. — Поживем своим домом. Хочешь, за границу поедем. Я в отставку подам…

— Не говори так. — В голосе Анастасии прозвучала незнакомая доселе суровость. — Если прогонит, я умру…

Саша нахмурился. Он знал, что если разговор коснулся отношений жены с государыней, то его лучше кончить, потому что утыкаешься в стену, и если в первое время супружества на эту тему можно было зубоскалить, мало ли у Елизаветы недостатков, и порицать двор, и смеяться над глупостью приближенных, то сейчас разрешалось только безвольно благоговеть перед величием трона и местом, которое подле него занимала Анастасия. Сашу это несказанно злило и, стыдно сказать, унижало, потому что подчеркивало разницу в происхождении.

— Не будем об этом, — примирительно сказал Саша. — Я ведь по делу приехал. Оно касается Никиты. Понимаешь, он арестован по ошибке…

Рука Анастасии плотно закрыла ему рот.

— Не здесь… — И она повлекла его через залу, анфиладу комнат, в узкий коридорчик и оттуда в парк.

Кажется, чего проще найти уединенное место среди деревьев и кустов, но Анастасии все казалось, что слишком людно. В Нижнем парке у фонтанов пестрая группа черноволосых фрейлин играла в волан, у Монплезира толпились освобожденные после дежурства гвардейцы, в большом пруду у Марли какие-то чудаки ловили карасей.

Наконец они поднялись в Верхний парк и нашли уединение в садовой беседке. Деревянная решетка ее, собранная из перекрещенных планок, закрывалась от посторонних глаз огромным кустом шиповника, но через узкий дверной проем можно было видеть весь парк и заметить любого, кто направится в их сторону по аллее молодых подстриженных лип.

— Ну вот, теперь говори. — Анастасия поправила парик, как неудобную шапку, и внимательным взглядом окинула куст шиповника. Над малиновым цветком басовито гудел шмель.

— А он не донесет? — добродушно усмехнулся Саша, копируя жужжание, но тут же сделался серьезен, поймав строгий взгляд жены. — Произошла роковая подмена. Никита арестован вместо рыцаря Сакромозо, которому великая княгиня якобы назначила свидание.

— Что значит «якобы»? Кто же его назначил?

— Тайная канцелярия, а вернее сказать — Бестужев. Он решил таким образом скомпрометировать великую княгиню. А Никите случайно попала в руки записка с приглашением.

Нервно теребя кудряшки у виска, Анастасия спросила настороженно:

— И что же вы хотите от меня?

Саша сразу обозлился на это «вы». Анастасия ревновала Сашу к друзьям и часто говорила в запальчивости: «Они тебе нужнее, чем я!» — а если доходило до громкого разговора, когда он упрекал жену в приверженности ко двору, она отвечала: «Да, это моя жизнь. А у тебя своя! Ради вашей мужской дружбы ты меня не пощадишь!» И попробуй объясни ей, что обида говорит в ней, а не разум.

Но сейчас об этом лучше не вспоминать. Если у женщины красные глаза, а на голове нелепый парик, то говорить с ней надо терпеливо и ласково, как с ребенком.

— Мы посоветовались и решили, что сейчас от тебя зависит все. Тебе отводится главная роль.

— Какая?

— Ты должна поговорить с государыней.

— Вы решили! — вспыхнула Анастасия. — Это ты и Софья?

— И еще Алешка. Я же писал тебе, что он приехал.

— Ах да…

— И еще Мария.

— Какая Мария?

— Подруга Софьи, дочь ювелирщика Луиджи.

— Ну конечно, если дочь ювелирщика решила, то мне остается только подчиниться…

— Настя, не сердись, что с тобой? Мы обязаны помочь Никите! Если он и должен понести наказание, то за беспечность — не более.

— Это не беспечность — быть влюбленным в великую княгиню, — быстро сказала Анастасия. — Это гораздо хуже.

— Пусть, — согласился Саша. — Назовем это непочтением, безрассудством, в конце концов. Но ведь он в этом никогда не сознается. Я его знаю. На плаху пойдет, чтоб не замарать имени Екатерины. И добро бы любовь, а то ведь так, дорожное приключение, а остальное он сам придумал. — Он вкратце рассказал события последних дней.

Анастасия слушала его не перебивая, потом спросила неуверенно:

— И вы хотите, чтобы я рассказала об этом их величеству?

Ах, как высокопарно умеет излагать Анастасия самую простую мысль! Да, да… он именно хочет, чтобы Елизавета узнала истину.

— Истину? — Анастасия рассмеялась желчно. — Мы здесь во дворце не живем, а играем в жизнь. Правила игры каждый всосал с молоком матери. А правила такие — маскировать пред государыней все плохое и выставлять напоказ хорошее. Если нет ничего хорошего, то можно придумывать, фантазировать, то есть врать, только бы улыбнулась матушка Елизавета. А ты с дочерью ювелирщика жаждешь донести до государыни истину — смешно…

У Саши на щеках заходили желваки. Анастасия увидела, что он на пределе, и сразу сменила тон:

— Бедный Никита, угораздило его… Погоди, дай подумать. — И она надолго замолкла, глядя на кончик выглядывающей из-под платья туфли. Потом сорвала травинку, торчащую сквозь решетку, принялась ее жевать, измочалила до отдельных волокон.

— Что ты так долго думаешь? — не выдержал Саша.

Анастасия поморщилась, не говоря ни слова. Она думала не о том, стоит ли ей разговаривать с государыней, ее занимал другой вопрос: стоит или не стоит сказать сейчас мужу об истинной причине ее страхов. Впрочем, когда страхов много, это еще не беда. У нее был один, главный страх, от которого она ночей не спала, в каждом взгляде государыни видела угрозу. А дело все в том, что Шмидша проболталась, выкрикнула ей в бешенстве ужасную фразу: «С матерью-изменщицей переписываешься? Ужо тебе!»

Три года назад, когда счастье над Анастасией воссияло, когда обвенчалась она с любимым и вернулась ко двору, совершила она беспечный поступок — послала с нарочным небольшую писульку в Якутск. Нарочный был верный человек, старый слуга ее матери, которому разрешили отбывать ссылку вместе с госпожой. Писулька была самая невинная. Анастасия сообщала матери о своем браке и просила на то ее благословения.

Якутск — это на краю земли. Там живут раскосые люди в шкурах, кругом снега, льды, и так круглый год. Как-то после ласк на супружеском ложе, беспечная и веселая, она увидела эту страну во сне, и холодом пахнуло с ее подушки. Все там блестело прозрачным, колючим льдом. Она проснулась окоченелая, в слезах, со сведенными судорогой ногами. После этого и написала записочку, чтоб подбодрить мать, утешить и дать знак — жива я, помню и люблю.

Отослала писульку и ответа ждать забыла. Какой может быть ответ, если бросила она свои слова теплые в ад, в холодную зловонную яму, а год спустя, когда повертелась она при дворе, приобрела опыт, то поняла, что писулька ее — серьезное преступление против государыни. Потом она стала с ужасом ждать, что, не приведи Господь, Анна Гавриловна вздумает ей ответить. Мать всегда была безрассудна, отпишет целую депешу с благословением да отправит со случайными людьми. И ведь не только благословения просила она у матери в той записочке. Она еще каялась и присовокупляла: «Коли виновна — прости!» Знать бы, что перехватили государевы ищейки — само письмецо или материнскую депешу.

Анастасия поняла, что начала говорить вслух, только поймав удивленный взгляд мужа.

— О чем ты, Настя?

— Нет, это я так… не обращай внимания. — Она твердо решила пока ничего не говорить мужу. Саша все равно не отступится от своей затеи, а знать лишнее — только волноваться зря.

— Вот что я тебе скажу, — спокойно начала Анастасия. — Помочь Никите необходимо, но рассказать тайну Екатерины я не вправе. Поверь мне, только хуже будет. Государыня страсть как не любит, когда кто-то смеет совать нос в семейные дела царской семьи. О Никите рассказать государыне должна сама Екатерина.

— Но она в ссылке! Екатерина сказала, что не в силах помочь Никите, и назвала фамилию Лестока.

Анастасия рассмеялась:

— Это она пошутила. Уж за себя-то великая княгиня постоять сможет. Если ей станет известно, что Тайная канцелярия сочиняет записки, чтобы заманивать в ее покои молодых людей, дабы скомпрометировать и тех, и этих… Понимаешь? Но какая это гадость! Если бы ты знал, как я боюсь Тайной канцелярии!

Саша отмахнулся от жалоб жены, словно и не слышал их вовсе.

— Но великая княгиня в Царском Селе. Как до нее добраться?

— Это она сегодня в Царском Селе, а завтра будет в Гостилицах. Мы все едем к графу Алексею Григорьевичу Разумовскому. Там будет пышный праздник в честь отъезда австрийского посла. Я точно знаю: на этом празднике будут великие князь и княгиня. За ними в Царское уже послана карета. Видимо, государыня их простила.

— А может, хочет показать австрияку, что у нее нет разногласий с молодым двором? Мир и любовь! Уж посол всему миру растрезвонит об этом!

Анастасия быстро закрыла Сашин рот ладонью.

— Что ты мне рот затыкаешь? Шмель улетел, доносить некому.

Анастасия не позволила себе даже улыбнуться.

— Ты тоже поедешь в Гостилицы, но не со мной, а в общем обозе с гвардейцами. После обеда там будут танцы на лужайке. Екатерина обожает танцевать, это все знают. Во время танца ты с ней и поговоришь или договоришься о свидании. Уж если государыня решила вернуть ее к своей особе, то она и выслушает Екатерину, и пожалеет. Ее величество бывает необыкновенно добра, если в хорошем настроении.

— В хорошем настроении и тигрица кошкой мурлычет, — хмуро сказал Саша. — А теперь скажи, где мне у вас можно поесть? Я умираю от голода.

Гостилицы

Жизнь Екатерины в Царском Селе протекала вполне спокойно, и, если говорить честно, она вовсе не была в претензии на государыню за эту ссылку. Во-первых, ее избавили от обязательной скуки. Что может быть более унылым, чем каждодневный ритуал в Зимнем дворце?

Ее поднимали рано, умывали, причесывали, потом долго и придирчиво обряжали в жесткое платье. К одиннадцати часам утра она выходила к своим фрейлинам. Очень хотелось читать, но вместо этого приходилось вести пустые, никчемные разговоры. О, если бы она сама могла выбирать себе приближенных, вместо этих дежурных кавалеров — напыщенных, ломаных, недалеких. А фрейлины — все дурочки, у них только амуры и наряды на уме. Зимой в моде были шубки без рукавов — «шельмовки», узкие башмаки «стерлядки», а на шее чтоб цветы, банты и кружева. Фрейлины белились, румянились, сурьмили брови, часами могли обсуждать, куда наклеить мушку: у правого глаза, что значит «люблю, да не вижу!», или под носом — «разлука неминуема!». Вечером обязательные карты. А где взять денег? И великий князь, и Чоглакова любят только выигрывать. В Царском не надо идти к государыне на поклон в галерею и часами среди прочих ждать ее выхода, заранее зная, что Елизавета не выходит никогда.

В Царском Чоглакова забыла вдруг о своих обязанностях цербера, предоставив Екатерину самой себе. А лучшей собеседницы, чем Екатерина из Цербста, она же Фике, великая княгиня не знала.

Несколько выпало из череды упорядоченных дней неожиданное появление Луиджи. Может, зря она не взяла у него драгоценный убор? Серьги, пожалуй, мелковаты, но ожерелье чудо как изысканно! Однако подобный подарок можно принять только из рук самой государыни, зачем Екатерине лишние нарекания?

Но какое безумие и безрассудство было взять с собой истеричную девицу в мужском костюме! Луиджи, конечно, простак, но… После ареста русского князя Екатерине очень хотелось вспомнить его имя, но сколько она ни рылась в памяти, он по-прежнему оставался студентом из Геттингена. Девица все оживила, имя вспомнилось само собой — Никита Оленев, такой любезный, восторженный, покорный. Все эти воспоминания волновали.

Девица, конечно, любовница. Жены друзей так не хлопочут за арестованных. Любовница, и ревнует. Ну и пусть ее! Взгляд, которым она успела обменяться с Оленевым, сказал ей все — словно и не было пяти лет, он продолжает любить ее.

Арест — это плохо, но это тоже волнует. На постоялом дворе в снегах он сам сказал, что будет ее рыцарем. Какое забытое слово — рыцарь. Дон Кихот был рыцарем… А здесь судьба вдруг посылает двух рыцарей разом — один на словах, романтический, другой, Сакромозо, — подлинный.

Зачем он не стал спорить? Зачем не стал доказывать, что он не Сакромозо? Это ясно — чтоб не устраивать скандала. Екатерина была уверена, что недоразумение разъяснится в ту же ночь. А девица вопит — спасите! Значит, он в крепости…

Но Бог свидетель, она ничем не может помочь князю. Она сама в опасности. Может быть, дурно так говорить, может быть, это эгоизм, но как не быть эгоисткой, если ты супруга наследника? Неужели подлинный Сакромозо тоже арестован? Карточные рыцари, карточные короли! Но сама она не из колоды карт, она живая!

Он красив — князь Никита, и Сакромозо красив. Но Сакромозо опасен, а Оленев наивен. Будь ее воля, она бы устроила турнир на зеленом поле. Всадники в доспехах, лошади в кольчугах, пики наперевес… И у каждого рыцаря на металлическом локте шарф ее цвета — розовый!

Но судьба наградила ее другим рыцарем. Чоглакова подсмотрела, как он играл в ее спальне солдатиками, учинила скандал, отобрала игрушки. Теперь он является к жене за другой надобой. Уже готовый ко сну, в длинной, с множеством складок полотняной рубашке, он с ходу сбрасывает туфли и прыгает под одеяло.

— Скорее, скорее… раздевайтесь! — торопит он жену. — Будем разговаривать.

Разговаривать перед сном значило вспоминать Голштинию. Ни одно место на земле не любил Петр так преданно и нежно. Что бы ни утверждала тетка Эльза — это его родина, а вовсе не Россия. Но Голштиния Петра была ненастоящей, придуманной. Каждый вечер Петр вспоминал новые подробности — словно кисточкой разрисовывал маленькое кукольное государство.

— Там у всех коз золоченые рога, — говорил Петр. — Это красиво.

— Но этого не может быть! — трезво возражала Екатерина.

— Как же не может быть, если я сам видел! — кричал Петр. — В Голштинии все очень чистое, там моют мылом мостовые, там всюду газоны, днем видны звезды, а у коз золотые рога.

Вначале Екатерина искала объяснения его выдумкам, может быть, он в детстве видел на площади балаган и ученая коза с рогами, обмотанными золотой фольгой, прыгала через обруч? Но воспоминания становились все нелепее, и она поняла: великий князь выдумывает, а можно сказать — сочиняет. Его не в цари надо готовить, а в лицедеи или сказочники! Но странно — в двадцать с лишним лет так искренне верить своим выдумкам. Может, он сумасшедший?

Утомившись от воспоминаний, Петр Федорович засыпал. Если лакеи не уносили его, сонного, это была мука, а не ночь! Свернувшись калачиком, он занимал всю кровать, скрипел зубами, а то вдруг распрямлялся, упруго и больно бил жену локтем в бок. Лицо во сне у него было совсем детским, но большие морщинистые веки придавали ему неожиданно старческий вид.

И вдруг все разом изменилось: курьеры, депеша от государыни и карета с зеркальными точеными стеклами, резным орнаментом на дверцах, наличниках и колесах — словом, царская. Они едут в Гостилицы на празднество в честь отъезда в Вену этого скучного барона Брейтлаха.

Чоглакова совсем потеряла голову от беспокойства, тоже втиснулась в карету, не боясь растрясти беременное чрево. Видно, необходимость лично предстать перед государыней с отчетом погнала ее на праздник.

Екатерина была уверена, что по приезде в Гостилицы ее с великим князем сразу отведут к государыне для примирительного разговора, но не тут-то было. Не успела она отдохнуть от длинной дороги, как ее с фрейлинами повели к маленькому павильону одеваться. Оказывается, по замыслу императрицы, всем дамам надлежало провожать австрийского посла наряженными пастушками. И без того тонкую талию Екатерины затянули так, что не вздохнешь, надели короткую розовую юбку и казакин. Широкополая, подбитая тафтой шляпа была безобразна, еще хуже был черный парик. Екатерина хотела топнуть ногой и запретить уродовать себя, но поступила умнее прочих — она рассмеялась. Когда видишь много одинаковых мужчин — это называется полк, армия, а как назвать группку розово-белых пастушек, которые все одинаково уродливы, а разнятся только ростом и объемом? Полк пастушек — ну не смешно ли? А лучше сказать — стадо пастушек…

Столы были накрыты в саду, под липой разместился итальянский оркестр, все было готово для начала праздника. Пастушки проследовали перед императрицей, послом и хозяином дома церемонным строем, великая княгиня была представлена особо. Начались танцы.

Екатерина искренне радовалась обществу, музыке и не заострила внимания на неожиданном разговоре, а вернее, шепоте, тревожно прозвучавшем у ее уха.

— Умоляю, ваше высочество, не оглядывайтесь. Мне необходимо говорить с вами.

Екатерина скосила глаза. Ягужинская, любимица императрицы. Пожалуй, она была единственной, кого не испортили ни черный парик, ни пастушечий наряд, но, если уповаешь на доверительную встречу, следовало бы иметь более почтительный вид.

— Дело очень серьезное, — продолжала Анастасия. — Назначьте место и время встречи.

— Не сегодня, завтра в парке. И помните: я — ранняя птичка.

Екатерина подошла к столу, оглянулась. Ягужинской подле нее уже не было. О чем она хотела говорить? Если государыня дала ей поручение, то что в нем может быть тайного?

Через минуту она уже забыла о тревожном шепоте статс-дамы. За столом по левую руку сидел престарелый вельможный граф Бутурлин, он так и сыпал комплиментами, напротив сидел австрийский посол. Может быть, восторг его перед великой княгиней был и наигранным — не важно. Горячий мужской взгляд всегда возбуждает, кровь по жилам бежит быстрее, и хочется танцевать, смеяться, безумствовать. Екатерина поискала глазами Лестока. Сам лейб-хирург ее сейчас мало интересовал, но если опала кончилась, рядом с Лестоком мог сидеть красавец Сакромозо. Но ни Лестока, ни мальтийского рыцаря за столом не было. Каждый из гостей занимался едой, вином, разговорами, и только рысий взгляд канцлера Бестужева следовал, казалось, за каждым движением ее руки. Но на Бестужева сегодня можно не смотреть, его надобно не замечать, раздавить презрением!

Стол был роскошен. Чего тут только не было! Каждое экзотическое блюдо громко объявлялось: «Говяжьи глаза в соусе под названием „Поутру проснувшись“!», «Хвосты телячьи по-татарски!», «Баранья нога столистовая!», «Говяжье нёбо с трюфелями!», «Гусь в обуви!», «Крем жирный, девичий!»… Когда пили за здравие государыни, пушки палили, как на войне, валторнисты надрывали легкие, выводя томные мелодии. Потом перед гостями водили хороводы бабы и девки в парчовых сарафанах и высоких кокошниках. Кончили праздник катальной горкой, но не все отважились предаться этому модному и островолнующему развлечению — ведь страшно-то как, помилуйте, когда тележка летит вниз по деревянному настилу, сердце обрывается куда-то в пятки. Скатились — и опять вверх, сердце уже в горле, а душа воспарила.

Горки построены по строгому математическому расчету, золоченые колеса узорных санок катятся по специальным прорезям в настиле, тело ремнями пристегнуто к спинке. Лети вниз и молись, чтобы расчеты оказались верными, ремни крепкими да чтоб не потерять лицо, а то вылезешь потом из тележки с дрожащими от страха ногами и в мокрых, простите, портах. Словом, очень было весело, небо отливало опалом, лютики на лугу — золотом, а елки, липы и белые зонтики трав пахли мятой.

Великая княгиня сама попросила, чтобы для ночевки молодому двору предоставили домик при катальной горке — он стоял на холме, построен был недавно, а потому чист, светел, доски, казалось, еще источали сосновый дух. Граф Разумовский с удовольствием пошел навстречу пожеланиям великой княгини, принесли пуховики, одеяла, свечи.

Екатерина, великий князь и статс-дама Крузе разместились наверху, в крохотных, украшенных китайскими вазами покойцах, прочая свита ночевала внизу. Служители, обслуживающие катальную горку, — их было что-то около пятнадцати человек — отправились по такому случаю спать в подвал.

Несмотря на усталость, Екатерина уснула не сразу. Надо было привыкнуть к новому положению свободы, вернее, не к новому, а к возвращенному старому, а уж если быть совсем точной, она никогда не была истинно свободной в России. Тысячи глаз за ней следят! Но сейчас она не даст промаху, будет вести себя так, чтобы ни к чему нельзя было придраться. Государыня за обедом несколько раз весьма благосклонно посмотрела на нее и два раза — нет, три — улыбнулась. «Прощена, какое счастье!» С этими мыслями она заснула.

Катальная горка

Было около восьми утра, когда в комнату к безмятежно спавшей Екатерине ворвался Чоглаков и, забыв об этикете, вцепился ей в плечо с криком:

— Ваше высочество, умоляю, вставайте! Дом рушится! Да не смотрите на меня так… Павильон поехал. Фундамент опускается!

Екатерина села, опустив босые ноги на пол. «Катальная горка, я здесь ночую, — с трудом вспомнила она со сна. — Павильон поехал… Куда может поехать павильон?!»

Прокричав страшные слова, Чоглаков бросился в комнату великого князя. Тому не надо было ничего объяснять. Он отлично понял опасность происходящего, оттолкнул камергера и с кошачьей проворностью бросился к лестнице. В руках у Петра Федоровича был шлафрок, а в порты он успел впрыгнуть сам, не дожидаясь помощи слуги.

Чоглаков опять было сунулся в комнату Екатерины, но был бесцеремонно вытолкан за дверь: «Вы мне мешаете одеваться!»

Без лишней торопливости она надела чулки, верхнюю юбку. Стены павильона мелко дрожали, словно в них бил сильный ветер, стекла неприятно, болезненно дребезжали. Екатерине не было страшно, ее даже обдало холодком восторга — какое необычайное приключение! Будет что рассказать за столом. Она не верила, что может произойти что-то ужасное. Зимой, по рассказам управляющего, в этом павильоне уже ночевали, если он устойчиво стоял в холод, то с чего бы ему вздумалось поехать с холма летом?

Осталось только застегнуть мантилью, и тут Екатерина вспомнила про Крузе, которая спала в соседней комнате. Вчера неуемная статс-дама, по ее собственному выражению, «перелишила», а попросту говоря, перепилась за ужином, и такая мелочь, как сотрясание стен, не могла заставить ее пробудиться. Екатерине пришлось довольно долго трясти ее, прежде чем Крузе разлепила отекшие, красные веки. Вряд ли до нее дошел бы смысл слов великой княгини, но раскачивание кровати, на которой она только что видела мирные сны, привело ее в ужас.

— Землетрясение! — завопила она дико и, к удивлению Екатерины, упала на колени.

В павильоне не было икон, и обезумевшая от страха Крузе стала творить молитву пухлому гипсовому купидону, который примостился над окном.

— Вы сошли с ума! — крикнула Екатерина, с трудом отдирая тучную статс-даму от пола. — Идите же!

Они успели подбежать к двери прихожей, как раздался страшный треск. Пол под ними странно колыхнулся, и они обе повалились навзничь. Падая, Екатерина зашибла бок и откатилась куда-то в угол. Ощущение того, что дом стронулся с места и, словно корабль, медленно пополз со стапелей в вожделенную морскую стихию, стало явью. Потирая саднящий бок, Екатерина попыталась встать, но ей это не удалось — пол ходил ходуном. Стоящая в углу печь странно накренилась, угрожая каждую минуту рухнуть. Крузе осипла от крика. «Боже, спаси нас», — пронеслось в голове.

В этот момент в проеме двери показался человек в форме поручика Преображенского полка, он был молод, строен, широкоплеч, словом, красив, только выражение лица у него было жестким, неприязненным, морщинка меж бровей — как трещинка, серые глаза прищурены. Он окинул взглядом комнату, прыгнул к Екатерине и ловко подхватил ее на руки.

— Слава богу, вы живы, — услышала она его взволнованный шепот.

На пружинящих, словно по палубе шел, ногах он направился к двери, за ним на четвереньках поползла Крузе. Екатерина не поняла, что случилось далее, только услышала пронзительный вопль статс-дамы. Дверной косяк пополз вбок, и лестница перед ним рухнула. «Мне надо встать на ноги», — пронеслось в голове у великой княгини, но вместо этого она еще теснее прижалась к своему спасителю, в его сильных руках она чувствовала себя почти в безопасности.

Дом качало, а природа за окном являла картину полной безмятежности, в ветвях лип пели птицы, все так же сияли мокрые от росы лютики, только площадка, с которой они вчера выходили на катальную горку, отодвинулась от павильона и поднялась выше его пола на полметра.

По обломкам лестницы уже спешили слуги, тянули руки, чтобы принять у преображенца его драгоценную ношу, но тот цепко держал Екатерину и, ощупывая ногой плиты, осторожно спускался вниз. Услугами лакеев воспользовалась Крузе, она была близка к обмороку.

Прежде чем молодой преображенец поставил Екатерину на землю, она успела спросить его имя.

— Поручик Белов, ваше высочество, — хмуро ответил тот и опустил ее на ноги в нескольких шагах от стоящих под елками великого князя и Чоглакова. Беременная жена его была тут же. Она ночевала в большом доме, но весть о разрушении катального павильона уже разнеслась по всему имению.

С расширенными от ужаса глазами она кинулась к Екатерине, принялась ощупывать ее, гладить по голове, лепетать какие-то ненужные слова сочувствия, а сама зорко следила за Беловым, который уже помогал выносить из-под обломков плит раненых и убитых.

— Этот очаровательный поручик предупредил мужа о возможном несчастье, — сказала Чоглакова. — Вообразите, он прогуливался рядом с павильоном, дышал утренним воздухом и вдруг услыхал странный треск. Стоящий на часах гвардеец сказал, что этот треск раздается уже часа два, если не более. Да вы слушаете ли меня?

— Ужас какой, — раздался шепот великого князя, губы его дрожали, плечи ссутулились, взгляд странно косил.

— Вы бросили меня одну, сударь! — с раздражением крикнула ему Екатерина, в голосе ее против воли прозвучали истерические нотки. — Бросили, бросили, — повторяла она как заведенная.

— Полно кричать! У вас нашелся спаситель, — отмахнулся великий князь и, стараясь четко выговаривать слова, обратился к Чоглакову деловым тоном: — Известна причина разрушения?

— Выясняем… но скорее всего — глупость людская. Управляющий, каналья, поддерживающие столбы в сенях вышиб, вот плиты и поползли в разные стороны, как жуки.

Как оказалось впоследствии, предположения Чоглакова вполне оправдались. Катальный павильон строили осенью в большой поспешности на мерзлой земле. Его установили на возвышенном месте, в основание положили известковые плиты, а для укрепления всей конструкции архитектор поставил в прихожей восемь столбов, категорически запретив убирать их без его разрешения. Конечно, стоящие торчком плохо оструганные сосновые столбы портили вид, и, узнав об именитых гостях, управляющий распорядился срубить их.

Всего этого Екатерина не могла знать, из слов Чоглакова она поняла только, что накануне были вынуты балки, и усмотрела в этом не глупость, а преднамеренность.

— Их нарочно убрали, эти столбы? — крикнула она громко. — Нарочно?

Все страшные события этого утра прошли перед ее глазами уже в новом освещении. Из дома вынесли кричащую фрейлину Кошину, у нее была разбита голова, на белой ночной рубашке кровь выглядела особенно яркой. Кто-то кричал: «Зовите лекаря!» Ему отвечали: «Вначале священника! Лекаря потом!» Такая же участь могла ждать и Екатерину.

— Успокойтесь же! Что вы говорите! — Страх прогнал обычную инфантильность великого князя, и он угадал скрытый смысл слов жены.

— Кто приказал убрать эти столбы? — давясь слезами, повторяла Екатерина, с ней началась истерика.

Чоглакова попыталась поднести к ее носу нашатырь, но Екатерина билась в руках, отворачивала лицо и кричала. Пришлось позвать лекаря. Он немедленно пустил кровь, и она затихла.

Когда Екатерину на носилках понесли к большому дому, она очнулась, открыла глаза. Павильон стоял целехонький, даже стекла в некоторых окнах были целы. Он только сполз с холма и застыл, как новоявленная падающая башня. Екатерина поискала глазами Белова, но его нигде не было.

В большом доме события меж тем развивались так. Граф Разумовский, как и подобает хозяину, узнал о разрушении павильона в числе первых. Реакция его была неожиданной: в слезах он схватился за пистолет и бросился в свой кабинет с намерением лишить себя жизни. Кутерьма учинилась страшная. Пистолет у него отняли, но помешать напиться допьяна не посмели. В полном одиночестве он проплакал до обеда, а как только государыня пробудилась, бросился к ней в ноги. Растерзанный вид его мог вызвать только жалость, он был немедленно прощен.

Обед прошел в очень теплой обстановке. Екатерина и великий князь пришли в себя настолько, что могли украсить своим присутствием общество. Избавление наследника и супруги его от нечаянной гибели придало гостям особенно торжественное настроение. При громе пушек плачущий Разумовский провозгласил тост за погибель хозяина дома и за благоденствие императорской фамилии. Государыня тоже расплакалась от умиления. Гости бросились было поздравлять великих князя и княгиню, но, не встретив поддержки со стороны Елизаветы, как-то стушевались, стихли. И опять пошли здравицы в честь императрицы.

Только вечером Екатерина предстала наконец перед государыней. По каким-то зыбким признакам Екатерина чувствовала, что ею недовольны. Может быть, виной тому был длительный разговор Елизаветы с Бестужевым, который и на празднике достал государыню со своими делами. Но думать об этом не хотелось. Голова была как в тумане, ей даже казалось, что она хуже обычного слышит. Екатерина решила, что, как бы ни пошел разговор, жаловаться она не будет. Главное — назвать фамилию спасителя. Поручик Белов спас не только ее, но и всех, кто находился в павильоне. Он заслуживает большой награды.

Елизавета приняла Екатерину в розовой гостиной, полулежа на розовом канапе. После обеда и государственных дел она успела сменить парадное платье на домашний шлафрок и мягкие туфли. При появлении великой княгини она отослала всех, Ягужинской среди свиты не было.

— Ну? — Елизавета села, некрасиво расставив ноги, и изучающе посмотрела на Екатерину.

Та сделала шаг вперед, словно намеревалась броситься на колени, но потом раздумала. Ушибленный бок болел нестерпимо, и, кроме того, ей не в чем каяться. Екатерина только склонилась в низком поклоне и, не поднимая головы, тоном умоляющим, но твердым высказала свою просьбу. Она нравилась себе в этот момент — не роптала, не скулила, никаких этих женских соплей, а только скромно молила о награде спасителю. Екатерина ожидала, что государыня тут же согласится, скажет что-нибудь вроде: да, да, конечно, каков герой мой гвардеец и прочее. Но Елизавета молчала, неодобрительно поджав губы. Потом спросила быстро:

— Вы очень испугались?

— О да, ваше величество. Это было ужасно!

— А с чего вы так сильно испугались? Я видела катальный павильон. Он почти совсем не пострадал. Стоило ли устраивать истерику!

— Но ведь столько человек погибло! — В голосе Екатерины прозвучал упрек, она явно корила Елизавету за несправедливость. — Мне говорили, шестнадцать человек было в подвале, их раздавило фундаментом. Не случись поручику Белову быть подле павильона в тот роковой час, убитых было бы гораздо больше.

— А что он там делал поутру, этот Белов? — перебила ее Елизавета резко, и Екатерина увидела, какие у нее стали непримиримые, злые, почти свинцового цвета глаза.

— Не знаю… гулял, — опешила Екатерина.

— Стоит вам где-нибудь появиться, сударыня, как подле вас сразу начинают гулять непонятные молодые люди. О чем вы с женой его шептались? Я говорю о Ягужинской.

«Так она жена его? Значит, утром у павильона он появился не случайно. Он искал встречи со мной. Зачем?» Все эти мысли пронеслись в голове Екатерины со скоростью вздоха, но лицо ее против воли изменило выражение, приняв озабоченный и виноватый вид.

— За что вы меня обижаете? — прошептала она, навернувшиеся слезы размыли розовое канапе и злое лицо Елизаветы.

— «Меня хотят убить!» Это ты на лугу кричала?

— Я не кричала. — Екатерина словно опомнилась, даже слезы разом высохли.

— А я знаю, что кричала! Что-де у вас все подстроено! Это кто же, по-вашему, подстроил? Алексей Григорьевич? Иль я сама приказала павильон на твою голову рушить?

— Я не понимаю… Я ничего подобного…

— Дура! Сама перетрусила и Петру Федоровичу это в голову вбила. Он бы без тебя до такого не додумался. Теперь Брейтлах растрезвонит по всей Европе, что Елизавета наследника жизни хотела лишить! Неблагодарная девчонка! — Елизавета уже давно стояла вплотную перед Екатериной, с ненавистью глядя ей в глаза. — Выдворить бы тебя вслед за матерью в Цербст, да скандала потом не оберешься. Вон с глаз моих! Чтоб через час тебя не было в Гостилицах.

Именно через час, не раньше и не позднее, от усадьбы Разумовского в направлении Царского Села отправилась скромная карета. В ней сидели Екатерина, Петр Федорович и Чоглакова. Сам Чоглаков ехал следом верхами. Далее следовала охрана, более напоминающая конвой. Екатерина плакала, и не столько жалко ей было так и не обретенной свободы, сколько угнетала душу несправедливость. Петр неотрывно смотрел в окно, вид у него был одновременно смущенный и надменный.

Поручик Александр Белов не получил никакой награды за свои старания, но должен был Бога благодарить, что не услышал никаких нареканий. Ему даже позволили увезти в Петербург жену, которую Елизавета, ничего ей не объясняя и не тратя себя на гнев, отлучила от своей особы, запретив ей появляться при дворе.

В карете

— Видно, и сегодня не приедет, — сказал себе Алексей, поглядев на часы в Сашиной библиотеке, они показывали половину двенадцатого.

Он подумал, что надо немедленно бежать домой, а то нареканий от Софьи не оберешься, однако руки его продолжали деловито шарить по книжной полке. Что он раньше сюда не заглянул? Библиотека в доме была изрядной, но книг по навигации не было, все больше по истории греческой и римской, по праву и наукам юридическим. А вот и новые, недавно купленные в академической лавке: Марк Аврелий, цена один рубль, «Похождения Телемака, сына Улиссова» — полтора. Однако Сашка мот, денег на книги не жалеет, только когда он их читает, интересно, если всегда занят.

А что это за старый фолиант, объем обширный, толщина минимальная, на обложке тиснение? Батюшки светы, да это же атлас!

Алеша с волнением открыл старую книгу: карты побережья Балтийского моря, изданные в типографии Тессинга в Амстердаме. Типографию эту основал государь Петр в конце прошлого века во время поездки своей в Голландию. Откуда у Сашки эта давняя книга? Не иначе как прокурор Ягужинский купил ее за какой-то надобностью, скорее всего, чтобы государю угодить.

В этот момент дверь в библиотеку отворилась, и в нее просунулась голова лакея:

— Барин, там внизу неведомо чей слуга бранится, требует Александра Федоровича. Я ему говорю — нету их дома, а он не верит и записку сует. Я подумал и взял — может, что-нибудь срочное?

— Давай сюда записку.

Листок был сложен пополам, слова нацарапаны вкривь и вкось, подписи не было, но текст заслуживал внимания:

«Я жду вас в карете для важного разговора. Записку уничтожьте».

Алеша с сожалением посмотрел на атлас, как бы славно сейчас над картами посидеть. Если бы не этот постскриптум об уничтожении записки, он бы так и сделал. Пусть Сашка сам по возвращении разговаривает важно, с кем ему заблагорассудится. Но в приписке угадывалась тайна, и он не имел права отмахнуться от нее в подобной ситуации: Никита под арестом, Сашка неизвестно где… Алеша сунул записку в атлас как закладку, водрузил книгу на место и поспешил вниз.

«Неведомо чей слуга» был стар, вернее сказать, дряхл, но одет чисто, даже с некоторым шиком, словно донашивал старые вещи хозяина.

— Кто ждет меня в карете?

— Соблаговолите следовать за мной, — церемонно сказал слуга, распахивая дверь на улицу.

Алексею ничего не оставалось, как последовать за ним, и странно, мысль о западне или ловушке даже не пришла ему в голову, он только подумал — надо бы после разговора попросить хозяина кареты, чтоб подвез его домой, а то Софья совсем с ума сойдет.

Никакой кареты возле подъезда не было, однако слуга проворно заковылял в сторону собора Святого Исаакия, время от времени он останавливался и манил Алешу за собой. Карета обнаружилась за кустами в тени деревьев. Как только они приблизились к ней, слуга залез на козлы, — видно, он исполнял обязанности кучера. Дверца распахнулась вдруг, и из темноты раздался насмешливый высокий голос:

— Прошу вас, сударь… — Невидимая рука выбросила подножку.

— Куда вы меня везете и с кем имею честь? — спросил Алеша, совершенно забыв, что в карете ждут не его, а Белова и не мешало бы об этом предупредить.

— Мы сделаем кружок и вернемся на старое место. Не надо трусить, молодой человек! — со смехом сказал невидимка.

— Однако… — с негодованием прошептал Алеша и залез в карету.

На него пахнуло запахами винного перегара и какой-то пряной, чесночно-перечной закуски. Если на улице был полумрак, то в карете за зашторенными окнами стояла полная темнота. Лица мужчины не было видно, но, судя по голосу, он был молод, только пьян порядком.

— Хорошо, поехали. Я вас слушаю.

— Ух ты… — с удивлением произнес мужчина. — Это кто же сюда явился? Я жаждал Александра Белова.

Алеша резко отодвинулся, желая повернуться к собеседнику лицом, однако тот, видимо, иначе истолковал этот жест, потому что цепко схватил его за руку и крикнул угрожающе: «Сидеть!»

Карета меж тем неторопливо тронулась. Мужчина распахнул дверцу и крикнул слуге:

— Подай фонарь!

— Оставьте меня, сударь. Я не собираюсь бежать. — Алеша с трудом выдернул руку и стал растирать запястье: мерзавец пьяный, как клещами сжал. Незнакомец не сказал еще ни слова о деле, а уже очень ему не нравился.

Слуга на ходу передал горящий фонарь, внутренность кареты осветилась, и двое сидящих в ней с любопытством уставились друг на друга.

При первом взгляде Алеша не увидел в лице незнакомца ничего неприятного, оно было даже, пожалуй, красиво, но при внимательном изучении поражало несоответствие между узкими недобрыми глазами — в них были и сила, и власть — и капризным мокрым ртом над маленьким круглым подбородком. Мужчина вдруг рассмеялся, показывая длинные белые зубы.

— Я вас знаю. Вы с Беловым всегда в одной упряжке. Вас зовут?..

— Алексей Корсак, к вашим услугам.

— О, ваши услуги мне не нужны. Я сам готов оказать… по мере сил. А вы меня не знаете? И не догадываетесь, кто я? Неужели ваш друг Белов никогда не рассказывал вам о графе Антоне Бестужеве?

— Так это вы? — воскликнул Алеша потрясенно и подумал: «Ну и влип!»

Алеша не мог узнать сына всесильного канцлера, потому что никогда его не видел, но о скандальной дуэли и дурной славе этого человека был наслышан.

Довольный произведенным эффектом, граф поставил фонарь, пошарил под ногами, ища шляпу, нашел. Когда он двумя руками нахлобучил шляпу на голову, Алеша решил, что с ним прощаются, видно, важному разговору не суждено было состояться, однако головной убор нужен был графу только для того, чтобы снять его светским жестом и дурашливо представиться.

— Если Белов говорил обо мне что-нибудь эдакое, — он неопределенно повертел пальцами, — не верьте! Мы приятели, а промеж приятелями чего ни случается… особенно если один из них горд не в меру. Последнее я не о себе говорю. — Он подмигнул, захохотал и вытащил из кармана плоскую металлическую фляжку, богато украшенную камнями. Отхлебнув значительную порцию вина, он долго полоскал им горло, потом, поперхнувшись, выпил и наконец протяжно и чрезвычайно противно икнул. Алеша не столько брезгливо, сколько удивленно наблюдал все эти манипуляции. Нельзя было понять, всегда ли граф ведет себя так, словно другие суть неодушевленные предметы и при них можно ковырять в носу, плеваться и издавать непотребные звуки, или просто Бестужев его дразнит, испытывает терпение.

— Теперь объясните, — очень вежливо сказал граф, — почему вы почтили меня своим присутствием вместо Белова. Он сам вас послал?

— Ни в коем случае, ваше сиятельство. Белов в отъезде, и слуга по ошибке вручил мне вашу записку. А теперь разрешите откланяться…

— Нет, нет, не уходите. Может, оно и к лучшему, что здесь именно вы, а не Белов. Он горяч. В отъезде, говорите? — Граф опять подмигнул. — Затосковал по жене? Говорят, он с ней хлебнул беды. И еще хлебнет. Не женись на красавице, бери себе скромную… — он вздохнул горестно, — как куропатку.

— Вряд ли вы меня удерживаете здесь из-за разговора о его жене…

— Не нужно сердиться, сударь Алеша. Вы не понимаете шуток. Просто я не знаю, как перейти к главному. Предупреждаю, наш разговор должен остаться для всех тайной. В противном случае вы навлечете на меня, да и на себя, бо-ольшие неприятности. Только Белов и вы достойны знать, что… — Он отвалился на подушки. — Нет, при такой езде невозможно разговаривать. Гони, черт тебя возьми! — крикнул он кучеру, высовываясь из кареты. — Что они у тебя на ходу спят? Не кони, одры!

Лошади побежали шибче. Карета запрыгала по ухабам адмиралтейского луга. Граф Антон опять достал флягу, вино, булькая, полилось в глотку. Обнажившаяся шея его была нежная, белая, а кадык маленький, как горошина. Он спрятал бутылку, отер ладонью рот и сказал значительно:

— Мне стало известно, где прячут вашего пропавшего друга.

— Оленева? — воскликнул Алеша, стремительно подавшись вперед и невольно стукнувшись о колени своего собеседника. Тело Бестужева мягко подалось назад, словно фигура его была из ваты.

— Не надо фамилий. Мы отлично понимаем друг друга, этого достаточно. Он содержится на нашей старой мызе, что на Каменном носу. Я наведался туда случайно по своим делам. Папенька превратил мызу в крепость. — Граф умолк, бессильно покачиваясь в такт езде.

Алеша слушал не дыша, боясь шелохнуться. Последняя порция вина не подбодрила графа, наоборот, речь его замедлилась, он все время как-то странно вздыхал, словно ему не хватало воздуха. Страшно было, что он вдруг раздумает говорить из-за пьяного каприза или просто уснет на полуслове.

— Где это — Каменный нос?

— Каменный нос на Каменном мысу, а тот, в свою очередь, на Каменном острову, — проговорил граф скороговоркой. — Ясно?

— Ясно, — тупо кивнул Алеша.

Бестужев искоса посмотрел на него, словно проверяя: верит — не верит.

— Это Малый Каменный остров, что в устье Екатерингофки. Там со стороны моря бухточка небольшая, в ней мыза и стоит. Попасть туда можно только со стороны моря. Дощатая пристань и сразу забор. Папенька обожает заборы! Забор высоченный, в нем калитка, но она охраняется. И не вздумайте идти к мызе со стороны луга! На вышке — это бывший маяк — всегда кто-нибудь торчит… из стражи.

— Вы видели нашего друга?

— Не перебивайте меня! — резко одернул его граф и опять начал рассказывать про мызу, окрестности ее, вспомнил кучу мелочей, где какой двор, да какие покои и в каком из них содержат арестованного. Говорил он медленно, веско, и нельзя было понять, отговаривает ли он от сложного предприятия или дает совет, как лучше его осуществить. Кончил он на неожиданно веселой ноте:

— Я бы вам все нарисовал, да позабыл прихватить письменные принадлежности.

— Но как вы узнали, что там содержится именно наш друг?

— А это до вас не касается. Это моя мыза, моя! И остров мой! А он запрещает мне туда ездить… еще грозится!

Алеша понял, что граф говорит об отце — канцлере Бестужеве.

— Арестованного сторожит наш глухой Харитон. Помимо него караул, и серьезный. — Он вздохнул, словно скука его сморила. — Когда четыре человека, а когда шесть… Каждый вторник в десять вечера они меняются. В субботу у них баня. Запиши.

— Куда записать-то?

— В головку! В головку запиши! — Граф постучал себя по лбу.

— Насколько я вас понял, ваше сиятельство, — Алеша старался говорить убедительно, неторопливо, — вы советуете нам напасть на мызу именно в субботу? То есть послезавтра?

— Ничего я вам не советую, но поторопитесь, потому что Оленева вашего не сегодня завтра переводят в крепость. — Граф открыл дверцу, вдохнул свежего воздуха и крикнул кучеру: — Назад!

После этого он откинулся на подушки, отодвинул шторку на окне и, словно забыв о своем спутнике, принялся внимательно следить за пробегающим мимо городом. Однако далеко они заехали… Вдоль дороги тянутся постройки казенного вида: склады, провиантские магазины, всюду пусто, обыватель мирно спит. За каретой увязалась собака и долго, молча, не лая, бежала обочь дороги, словно не собака вовсе, а волк. На Адмиралтейской набережной у почтового двора Алеша попросил графа остановить карету. Тот равнодушно, не задавая вопросов, исполнил его просьбу.

Алеша спрыгнул на землю, вежливо попрощался. В ответ не раздалось ни звука, но, когда Алеша уже направился к мосту, граф вдруг резко его окликнул:

— Как тебя там… Корсак… вернись!

Алеша пожал плечами, неторопливо подошел к карете, не обижаться же на этого пьяного индюка!

— Белов спрашивать будет, зачем я все рассказал, какая, мол, выгода. — От пьяного благодушия графа Антона не осталось и следа, голос был злой, резкий. — Дак скажи ему — чтобы папеньке досадить. Белов поймет. Трогай! — крикнул он кучеру.

«Ну и новость! — взволнованно думал Алеша, вышагивая по направлению к дому. — Всем новостям новость! Это надобно обсудить, обмозговать. Сашка, возвращайся же наконец! Что ты там делаешь в Петергофе — службу несешь или на пирах гуляешь? Дело-то не терпит!»

При всей важности услышанного из разговора с Бестужевым застряла в сознании заноза, а вернее сказать, осела какая-то муть, словно плесканули туда тухлой бурдой. Последние слова графа просто оскорбительны! Что значит — «Белов поймет»? Почему это Белов должен понять такую гнусность, как предательство отца!

— Стоп, Корсак, — сказал себе Алеша. — Не туда гребешь. Нам до отношений канцлера Бестужева со своим сынком дела нет. Нам надо продумывать детали побега. А вдруг все это вранье? С чего бы графу Бестужеву говорить нам правду?

Знай Алеша, какой разговор предварил свидание их в карете, ему легче было бы понять, какой бурдой плеснули в его незамутненную душу.

Пили, и много, до полного затмения рассудка, вернее, граф Антон пил, а дружок его, Яков Бурин, только играл в пьяного и все советы давал, как из жены Авдотьи или отца деньги выкачать, и еще дразнил, подначивал.

— Дался тебе этот Белов! Что ты о нем забыть не можешь?

— Но ведь это он нашел труп во дворце?

— Гольденберг мертв, забудь о нем.

— Я уж забыл. Я не о Гольденберге толкую, а о Белове. Этот каналья сделал меня посмешищем всего Петербурга.

— Ты сам себя сделал, — бубнил Бурин. — Пить надо меньше!

— Ты в этом не понимаешь ничего, а потому помолчи. Когда дуэль была, я ж на ногах не стоял. Как можно стрелять в бесчувственного человека?

— Так он и стрелял в воздух. Зачем ты руку-то вскинул? Пулю словить?

— Нет, ты меня послушай… Стоит мне только ему сказать, что на нашей мызе томится князь Оленев… Это же капкан!

— Не такой Белов дурак, чтобы поверить тебе на слово.

— А поспорим, поверит! Бьюсь об заклад, не только поверит, но и нападение на мызу организует. А я папеньку-то и предупрежу… И угодит он, милок, под пулю или в крепость.

Бурин мрачно и недоверчиво смотрел на графа Антона, а тот вдруг скривил капризно губы и добавил:

— А может, и не предупрежу…

Мыза Каменный нос

Саша не вернулся из Петергофа и на следующий день, в пятницу, приближалась суббота, которая, по сообщению молодого Бестужева, была на Каменном носу банной, и Алеша на свой страх и риск решил действовать самостоятельно. О нападении на мызу, разумеется, не могло быть и речи — к подобному предприятию следует готовиться долго и тщательно. Алеша думал только о рекогносцировке, ознакомлении с местностью, и вообще, необходимо убедиться, стоит ли на Каменном острову мыза и что она из себя представляет.

Граф Антон говорил, что вокруг болото, забор неприступен, а на старом маяке всегда кто-то торчит для наблюдения за местностью. Последнее было особо нежелательным, в начале июня и в полночь светло как днем. Оставалось надеяться на дождь. При пасмурной погоде ночью если не темно, то уж сумерками это время суток определенно можно назвать, а в сумерки все собаки серы. Но ничто, как на грех, не предвещало дождя.

А почему, собственно, ночью он должен наведаться на Каменный нос? Почему не днем? Он любитель охоты, без рябчиков и куропаток жить не может. Кто сказал, что на Каменном острову нельзя охотиться? Запрещающей таблички там наверняка нет. Если поймают, скажет, что заблудился в островах. В крайнем случае поколотят. Но лучше до этих крайностей не доводить, дворня Бестужева знает о своей полной безнаказанности и так может отделать человека, что и не встанешь после побоев. Но помнится, граф Антон не про дворню толковал, а про военный караул. Это еще хуже…

В конце концов Алеша остановился на следующем варианте: он берет с собой Адриана, и они плывут на Каменный нос вечером к предполагаемому банному времени, на всякий случай возьмут с собой не только ружье, но и пистолеты, а там видно будет. Такой у него был стратегический план.

Осталось только заморочить голову Софье, чтобы у нее не было никаких подозрений по поводу этой поездки. Намедни, когда Алеша явился домой в три часа ночи, Софья лежала в уголке супружеской кровати, в изголовье горела свеча. При появлении мужа она не повернула к нему лица, не сказала ни слова, а только дунула на свечу и затаилась в темноте. В последнем промельке света Алексей увидел ее острое обиженное плечо, подбородок вскинулся к свече так отчужденно.

По дороге домой он твердо решил, что не будет рассказывать Софье о встрече с молодым Бестужевым, дабы не волновать попусту. Но здесь все его благие намерения разом соскочили с оси.

— Софья, я знаю, где прячут Никиту, — сказал он в темноту.

Она сразу села, и Алеша почувствовал ее горячее дыхание у своей щеки. Они проговорили до утра. Однако он рассказал ей о беседе в карете, как бы пропуская все через сито, когда незначительные подробности проваливаются без препятствий, а главное — о карауле и предполагаемом нападении на мызу — застревает, оставаясь тайной.

Ружье и пистолеты были вынесены из дому с подобающими предосторожностями, а Софье было сообщено, что его с Адрианом срочно вызвали в Адмиралтейскую коллегию и что вернутся они поздно.

Алеша предпочел взять самую плохонькую лодчонку, дабы не привлекать к себе внимания. Итак, по Фонтанной речке до устья, у Екатерингофского дворца свернуть на речку Екатерингофку, а затем протокой добраться до восточного берега Каменного острова. И Екатерингоф, и крохотный Овечий островок, на котором стоял Подзорный дворец, и Гутуев остров Алеша помнил еще с того времени, когда в первый свой приезд в Петербург прошел весь город пешком в поисках моря. За пять лет Екатерингофский дворец отреставрировали, но Елизавета не любила в нем жить, а Алеша надеялся, что места эти и по сию пору безлюдны.

Фонтанку преодолели быстро, по городу плыть — одно удовольствие, ныряй себе под мосты да посматривай по сторонам, развлекаясь. На повороте в Екатерингофку поднялся вдруг ветер, нешуточная волна стала бить в борт.

Ориентироваться в протоках было трудно. Кустарный остров вполне оправдал свое название, он весь зарос ивняком, ольхой и крушиной. В отдалении чернели лачуги рыбаков, висели сети, развешанные для просушки, дымился костерок. Пока все совпадало с рассказом графа Антона, помнится, он упоминал про рыбаков. Алексей плыл у самого берега, стараясь быть незаметным. На выходе из протоки обнаружилось много мелких островков, они словно плавали в воде: камни, осока, чайки. Попробуй определить без карты, какой здесь остров Каменный, а какой Вольный.

— Алексей Иванович, воды набежало…

— Так отчерпай. — Алексей сам сел на весла и направил лодку к обрывистому, усеянному крупными камнями и галькой берегу. Наверное, это и есть Каменный, граф говорил — все время держаться левой руки.

Лодку спрятали в густой осоке, вышли на берег, осмотрелись.

— Теперь слушай, — сказал Алексей денщику. — Ружье мы взяли для отвода глаз, если нам здесь и понадобится оружие, то это будут пистолеты.

— Кому здесь глаза-то отводить? Чайкам, что ли? — недоверчиво прищурился Адриан.

— А хоть бы и чайкам, чтоб не орали. Главное — иди за мной след в след, и полнейшая тишина.

— Понял, чай, не идиот, — обиженно бросил Адриан, и они тронулись.

Кустов на острове было не много, почва, как и обещал граф, была топкой, иногда приходилось прыгать с камня на камень. Вдалеке темнело нечто, что могло быть в равной мере и мызой, и купой деревьев.

Они шли ходко, прячась за валуны и редкие кустарники, скоро стало явственно видно, что дерево там одно, а все остальное забор и торчащее нечто, что могло быть башней.

Граф говорил, что мыза представляет собой пристройку к старому маяку, который давно потерял свою функцию. На верхней площадке, где когда-то зажигали фонарь, глухой Харитон устроил себе горницу, с завидным постоянством взбирался наверх по винтовой лестнице, дабы обрести одиночество и помолиться. С маяка отлично просматривался луг, гряда камней, причал и море, то есть все подступы к мызе.

Эта старинная усадьба попала в собственность канцлера Бестужева при конфискации имущества некоего опального дворянина. По обретении острова и мызы Бестужев распорядился обнести ее высоким забором, обставил кой-какой самой простой мебелью и, кажется, забыл о ее существовании, хотя дикий остров был по-своему поэтичен, а в камышах водилось множество уток и прочей дичи. Но Бестужев не любил охоты. Пришло время, и мыза понадобилась ему для других целей. Мнимый Сакромозо был отнюдь не первой жертвой, посетившей сии стены из-за политических дрязг.

Все, пришли… Кусты кончились, перед разведчиками расстилался обширный луг, заросший высоченными, чуть ли не в рост, зонтичными. Белые кущи сныти и дикого укропа, несмотря на вечерний час, расточали медовые запахи. Укрыться в этой белой кипени было проще простого, и Алексей благословил Небо, что нерадивые стражники не догадались ее выкосить. В другое время года никто не мог бы подойти к мызе невидимым.

Они сели на землю.

— Вот под этим кустом меня и жди. Дальше я пойду один, — шепотом сказал Алексей, хотя кто их тут мог услышать?

— На разведку? Что ищем-то? Скажите, Алексей Иванович, Христа ради! — Любопытные глаза денщика так и буравили хозяина. Адриану было ясно, что барин пожаловал на остров по нешуточному, тайному делу, и ему тоже хотелось приобщиться к этой тайне, и чтоб страшно было, и чтоб мурашки по телу.

— На вот и сиди со взведенным курком, — Алексей сунул в руки Адриана пистолет, — если что, беги на выручку.

— Это уж не сомневайтесь. Прибегу…

— Нет, не беги. — Алексей словно опомнился.

Если их с Адрианом схватят, то никто не будет знать, где их искать. Более того, сведения о Никите, которых они так долго ждали и которые сами упали в руки, в случае их пленения пропадут втуне.

— Так бежать или не бежать? — дергал за рукав Адриан.

— Не бежать. За этим забором держат Никиту Оленева. Эти сведения необходимо проверить. Если я, — он вложил в руки денщика часы, — не вернусь через час, то шпарь к лодке и поспешай домой. Найдешь Белова, все расскажешь. Понял?

Алексей вскинул руку в прощальном приветствии и, как в пену морскую, нырнул в уже мокрую от росы белоснежную траву. Адриан влез в середину куста — отличный наблюдательный пункт — и замер, глядя на высокий забор безжизненной мызы.

Сейчас, когда Алексея не было рядом, ему почудились далекие голоса, — наверное, переговаривались за забором. Потом из трубы потянулась струйка дыма, еду готовят, не иначе. Адриану остро захотелось есть, он достал из сумки хлеб с сыром и принялся жевать, сетуя, что не успел засунуть в карман Алексея Ивановича какой-нибудь еды, какая может быть разведка на голодный желудок!

Алеша меж тем лежал на самом краю цветущей кущи и размышлял, как лучше добраться до забора — перебежать голый участок земли или преодолеть его ползком.

— Харитон, глухая тетеря! — кричали за забором, потом стали кликать какого-то Степана, грозя ему унтер-офицером, потом два мужика, непотребно ругаясь, принялись где-то совсем рядом пилить дрова.

«Вот угомонятся немного, и поползу дальше», — уговаривал себя Алексей. На краю белого царства пробегал ручей, воды которого и питали корни зонтичных. Прямо перед лицом Алеши торчали одуванчики, он устал их рассматривать. Это были не те майские веселые цветки, которые желтым ковром устилают все городские задворки и пустыри. Эти, луговые, выросли до полуметра длиной, трубчатые их стебли были толщиной в палец, а белая шапочка столь плотна, что могла выстоять и против дождя, и против ветра и, наверно, только при полном одряхлении просыпалась семенами здесь же, у родительского корня.

Вид этого живучего, непобедимого растения заставил Алексея вскочить на ноги. В несколько прыжков он преодолел голое пространство и замер, прижавшись к забору. Очевидно, его не заметили — не прозвучало ни выкрика, ни выстрела. Теперь отдышаться и тихонько следовать вдоль забора, даже если кто-то и дежурит на башне, Алексей уже не виден наблюдателю.

Он двигался в полный рост, плотно прижавшись к доскам животом и грудью, словно полз по забору, пытаясь найти щелку, чтобы заглянуть внутрь. Но не тут-то было, доски были толстые, поставлены внахлест. Неожиданно он заприметил небольшой сучок в гладко оструганной доске. Он ткнул его пальцем, и сучок поддался, кругляшка усохла и стала меньше своего гнезда. Алексей нашарил в карманах нож и острием протолкнул сучок внутрь.

Словно глазок в занавесе, через который в бытность свою актером Алексей смотрел в зрительный зал. Воспоминания о навигацкой школе были столь реальны, что он даже не удивился, когда из темноты выплыло вдруг и замерло лицо Никиты. Оно находилось на расстоянии вытянутой руки, и Алексей принял его за воскресший в памяти бестелесный образ, а когда понял, что образ не будет возникать в памяти бородатым и перечеркнутым железной решеткой, то вскрикнул невольно и тут же зажал рот рукой, боясь, что его услышат.

Отправляясь в разведку, Алексей в глубине души не верил, что молодой Бестужев сказал правду. Также подспудно зрела в нем мысль, что если граф и замыслил каверзу или дрянь какую против Сашки — это у них счеты, а он, Корсак, здесь ни при чем, поэтому подставляться ему куда безопаснее, чем другу. А здесь (надо же, какие дела!) граф почему-то сказал правду.

За спиной Никиты висел мрак, бледное лицо его не было измученным или страдальческим, оно было безучастным, глаза смотрели и не видели. Это выражение глубокой задумчивости, почти отупения, делало друга никак на себя не похожим. Он словно состарился вдруг на десять лет — совсем чужое лицо! Забыв о всяческой предосторожности, Алеша позвал его тихонько, но Никита неожиданно круто повернулся и ушел вглубь комнаты. Какая она — камера — Алексей не смог рассмотреть, что-то белеет, но что именно, не разберешь.

Чрезвычайно взволнованный, даже взмок весь от переживаний, Алексей двинулся дальше вдоль забора. Всем существом его овладела новая мысль — а что, если напасть?! Сейчас же, немедленно. В башне пусто, судя по голосам, караул невелик. Сейчас он сбегает за Адрианом, у них две шпаги. Однако надо выйти к причалу, где-то у них там калитка.

Забор повернул под прямым углом, и Алешиным глазам открылся обрыв, только узенькая тропочка позволяла удерживаться вблизи ограды и не упасть в воду. Он проследовал по тропочке до самого конца ее, дальше забор шел по огромным валунам, заподлицо с их неровными боками. Оставался один путь — вплавь, им Алексей и воспользовался, сняв предварительно камзол и башмаки.

Пристань представляла собой дощатый настил на сваях. В шторм волны наверняка заливали пристань, расстояние от поверхности воды до настила было совсем небольшим. Хлопнула калитка, над Алешиной головой заскрипели доски. Он затаился.

— Все, Кушнаков, я пойду. Зря, что ли, баню топили, — раздался голос.

— Я тебе пойду! Баню протопили по недосмотру. Сегодня не мыться никому! Чай, не завшивеешь. — Второй попыхивал трубкой, говорил добродушно, но непреклонно.

— Злоумышленников ждать? — хмыкнул первый. — Да брехня все это, розыгрыш.

— Приказы не обсуждаются. Приказы выполняются!

— Добро бы кто путный приказал. Я подчиняюсь только старшему по команде.

— Вот я тебе и приказываю: стоять на часах, а о венике забудь. — Старший, казалось, улыбается, пых-пых трубочкой, сплюнул в воду, сел на лавку, прямо над Алешиной головой застыли непомерно большие подошвы его сапог.

Второй тоже сел, и солдаты пошли беседовать на самые разные темы, мол, поясницу ломит к дождю, вода на острове солоновата, а Харитон, негодник, еще похлебку пересаливает, время от времени они опять касались «злоумышленников», которые должны с моря осуществить нападение на мызу. Охране надлежало заманить разбойников на мызу, связать и доложить по начальству. Какому начальству, кто приказал — об этом говорено не было, но у Алексея возникла твердая уверенность, что это не просто игра в бдительность. Караул предупрежден кем-то, кто вроде бы и приказывать не имеет права, но кому тем не менее не подчиниться нельзя. Вывод напрашивался сам собой — граф Антон устроил им ловушку. Но зачем?

Ожидая, пока солдаты наговорятся и уйдут в калитку, Алексей порядком продрог, а мысль о том, что в лодке он будет сидеть в мокрых портах, приводила его в бешенство. Вплавь он добрался до тропочки, у глазка в заборе остановился, надеясь опять увидеть Никиту, но зарешеченное окно закрыли тяжелой ставней. Около бывшего маяка заросли белых цветов подходили к забору куда ближе, чем в прочих местах. Именно здесь Алексей и вполз в заросли зонтичных.

Настороженный Адриан сидел за кустом с пистолетом в руке и при виде барина вздохнул с облегчением. Оказалось, что Алексей отсутствовал целых два часа, путешествуя вдоль забора, он потерял представление о времени. Без всяких приключений они добрались до лодки и к десяти часам вечера уже были дома.

Наскоро поужинав, Алексей отправился к себе в «каюту», как называлась в доме рабочая его комнатка с картами на стенах, глобусами, барометром, готовальнями и прочими ноктурналами. Здесь он сел за стол и принялся рисовать план Каменного носа и всего, что ухватил его взгляд. На отдельном листе, вспомнив рассказ графа, он начертил предполагаемый план двора и самого дома. Утром с рулоном бумаг под мышкой Алексей, моля Бога, чтобы друг был дома, направился к Саше. Ему долго пришлось дергать веревку колокольчика, прежде чем за дверью раздался недовольный голос лакея:

— Александр Федорович не принимают!

— Прохор, отопри, это я!

Загремели засовы, Алешу впустили в дом. Озабоченный лакей шепотом сообщил, что господа приехали ночью, были они в большой печали и зело раздражительны. Теперь же барыня почивают, а Александр Федорович хоть и встали, но кофею, однако, не кушали, ругаются…

— Ну так мы вместе кофе попьем. Неси в библиотеку! — уверенно сказал Алеша и, отстранив слугу, направился к лестнице.

Алеша так давно ждал этой встречи, столь сильно распирали его удивительные новости, планы его были настолько грандиозны, что ему просто не пришло в голову спросить у Саши, почему он вернулся из Петергофа вместе с Анастасией и чем вызвано их плохое настроение. Однако спроси он, то вряд ли получил бы вразумительный ответ. Саша отнюдь не был расположен сейчас беседовать о своих семейных делах.

Поздоровавшись, Алеша сразу приступил к рассказу. Имя графа Антона заставило Сашу еще больше нахмуриться. Слово «врет!» было единственным комментарием, коим снабдил он сообщение о месте заключения Никиты. Алексей счастливо рассмеялся и стал подробно рассказывать, что и его мучили подобные подозрения, потом не выдержал, развернул рулон, ткнул пальцем в план мызы и сказал: «Я сам его здесь видел!» Далее пошло подробное объяснение нарисованного. Помимо плана местности, мызы, причала, башни и прочего карта была украшена стрелками, кружочками, крестами, то есть до краев наполнена стратегической мыслью создателя.

Саша мрачно дослушал рассказ до конца и, когда Алеша наконец перевел дух и, схватив чашку, жадно стал пить кофе, спросил угрюмо:

— Ты собираешься нападать на мызу в две шпаги?

— Почему в две? Три… Главное — проникнуть на мызу, а там уж Никита за себя постоит. Ты бы видел, какие у него глаза! Знаешь, такой взгляд… стоячий. Ну, как стоячая вода в пруду — без движения, без выражения.

— Я сейчас сам как стоячая вода в гнилом омуте.

— Да будет тебе, Саш… Какой-то омут выдумал. Ты меня послушай! Еще есть Гаврила. Уж чем-чем, а дубиной он работать умеет. И еще Адриан…

— Ну хорошо, напали… Ты отсюда, мы оттуда. А дальше? Мы должны будем перебить всех солдат! Если хоть один из них останется жив, он даст показания. Через час нас всех опознают и упекут в крепость.

— Ну, положим, не через час… И потом, как они нас опознают, если вы будете в масках. Вы разбойники, а я пьяный рыбак в бороде до глаз. — Алеша с новыми подробностями и еще большим воодушевлением повторил свой проект, пририсовал еще стрелки. — Вот здесь карета будет стоять, вот здесь я в лодке плыву…

Он говорил до тех пор, пока Саша недоверчиво бросил:

— Погоди, не тарахти. Дай подумать… В этом что-то есть…

— А я что говорю? — радостно отозвался Алеша.

— Глупости ты говоришь, — бурчал Саша, рассматривая нарисованный Алешей план. — Бестужевым — ни отцу, ни тем более сыну — верить нельзя. Вторую лодку вот сюда надо поставить. Здесь бежать ближе.

— Нет, там голое место, мы как на ладони, — азартно, с блеском в глазах сказал Алеша. — А здесь гряда камней, за нее лодка и спрячется.

— И когда ты намерен это осуществить?

— Надо торопиться. Иди к Лестоку, узнай про корабль. Если дело на мази, то хоть завтра в плавание; в противном случае Никиту спрячем где-нибудь. Но к лейб-медику надо идти немедленно.

— Это я и сам знаю, — грустно кивнул Саша. — Лекарь нам необходим, но толковый. Анастасия заболела. По всем признакам — нервная горячка.

Лестоковы проказы

Лесток сидел за столом в своем кабинете. Перед ним лежала маленькая записка оскорбительного характера. Стоило отпустить палец, и бумага опять свертывалась в трубочку, восклицательный знак в конце фразы торчал, как воткнутый в стол кинжал. «Прощайте, граф! Я ждал от вас больше ловкости в политической игре!» Почерк четкий, уверенный, видно, писал Сакромозо не впопыхах. Более того, в целях безопасности было куда разумнее вообще не посылать никаких записок, уехал и уехал, но мальтийский рыцарь не отказал себе в удовольствии послать с нарочным пощечину.

Передавший записку мужчина был неприметен, как булыжник, как пыльный придорожный куст, — во всяком случае, Шавюзо, а именно ему на улице была вручена записка, уместившаяся между пальцев, не мог потом вспомнить ни одной приметы этого нарочного. «Простите, сударь. — Он придержал Шавюзо за рукав. — Мне велено передать, что рыцарь Сакромозо оставил Россию. Дайте вашу руку…» И исчез, вопросы задавать было некому.

А какое право этот вшивый рыцарь имеет на претензии? Он обезопасил его, как мог, свалив всю вину на арестованного Оленева. Лесток улыбнулся — а ловко получилось! Депеша Финкенштейна наверняка на столе Бестужева, и тот сидит теперь, ломает мозги… И не он ли, Лесток, старался, чтобы вывезти тайно Сакромозо за пределы? Выбран морской путь — и это правильно. Все складывалось как нельзя лучше, мичман Корсак сидит и ждет его приказа.

Но чтобы отдать приказ, надобно, как минимум, иметь корабль, а морское ведомство вдруг заупрямилось, все корабли-де в доке, к навигации не готовы. Только один и есть, который плывет в Гамбург. Но не на военном же корабле вывозить Сакромозо, тем более что капитан на нем — старый недруг Лестока. Ну не получилось… Надо было подождать.

Шавюзо стоял в дверях, ожидая указаний. В выражении его носатого лица было что-то настороженное, угрюмое, он словно подслушивал мысли хозяина. «А можно ли ему доверять? — вдруг подумал Лесток. — Где гарантия, что он тоже не прусский шпион? — Лейб-медик резко тряхнул головой. — Я схожу с ума…»

Последний жест Шавюзо понял как «свободен» и с поклоном удалился.

Все дело в том, что не судьба Сакромозо и даже не оскорбительный тон записки волновали Лестока, его мучило предчувствие беды. Лучшее, что мог придумать мальтийский рыцарь, так именно уехать. Но если Сакромозо вообразил, что может писать Лестоку в подобном тоне, то, значит, он уверен, что впоследствии ему не понадобится помощь лейб-медика, он считает Лестока политическим трупом.

Он с силой ударил кулаком по столу. Шандал подпрыгнул нелепо, но свеча продолжала гореть. Лесток вдруг успокоился, поднес записку к огню, потом выкинул пепел в камин. Что с того, что Елизавета отказалась от его услуг в медицине и в политике? Бестужев смотрит волком, так он на весь мир так смотрит. Вы занимайтесь своими делами, а он будет заниматься своими.

Лесток расправил плечи, искоса глянул на себя в зеркало. Осанистый, прекрасно одетый, моложавый человек с хорошим цветом лица. Ему еще нет шестидесяти, это хороший возраст! Забудем про интриги и двор. У него молодая, прелестная жена, и они любят друг друга без памяти. В средствах пока стеснения нет и не будет, главное — правильно вести себя при дворе. Пока с ним любезны, ни одно значительное торжество не обходится без присутствия министра Медицинской коллегии.

Сейчас, по его сведениям, государыня отправилась пешком в Свято-Троицкий монастырь, не велико расстояние, всего-то девятнадцать верст, но паломничество займет дней десять, а может быть, и месяц[48]. Елизавета не позвала его с собой, потому что знает: в глубине души он католик. И потом, Бестужев тоже не таскается на богомолье, у него дела. Ах, кабы у Лестока тоже были государственные дела!

В конце концов, можно широко заняться медициной, не самому, конечно, практиковать, его клиент — или государыня, или никто. Но можно провести ревизию госпиталей, проверить уровень мастерства хирургов, организовать широкий сбор лекарственных трав на Аптекарском острове. Все на покос ромашки придорожной! Каждому пахарю косу в руки, а бабам серп, чтоб жали пижму глистогонную и первоцвет. Мальчишки пусть по болотам отлавливают пиявок. Сам он против пиявок, дурную кровь удаляет кровопусканием, но Бургав обожает пиявок, и Лесток даст понять при дворе, что ему не чуждо новое слово в науке. Нужен проект о сохранении народа, для чего разобраться как-то следует с повивальными бабками. Надо добиться наконец, чтоб в Петербурге их было не менее десяти и чтоб они были освидетельствованы лекарями…

Шавюзо осторожно постучал пальцем в дверь и, не ожидая ответа, вошел в кабинет.

— Опять стоит… И на том же самом месте.

Лесток тупо уставился на секретаря, медицинские мысли вознесли его на вершину успеха, а здесь надо возвращаться в унылое и страшное сегодня, к незаметному мужичишке, который бродит вдоль палисадника, беззастенчиво глазея на окна особняка лейб-медика.

Сколько времени «агент», как стала называть его прислуга, наблюдает за домом, выяснить не удалось. Одно ясно: не день, не два, а давно. Кучер вспомнил, что видел того агента сидящим на крыльце казенной аптеки, что против особняка, еще в Троицын день. Вся улица тогда была в хмелю, каждый пел и веселился, а этот сукин сын сидел трезвый и глаза пялил. Агенты наверняка менялись, но других как-то не помнили, а этот лупоглазый всем приметился.

Но прислуга видела, да молчала, кому ж захочется приводить в ярость барина, у которого и так испортился характер, и капризен стал, и вздорен, и рукоприкладствует без причины. Только когда Шавюзо сам заприметил агента, допросил дворню и выяснил, что слежка не прекращается и по ночам, только тогда секретарь посмел доложить обо всем хозяину. Лесток испугался, да, но чувство страха было заглушено яростью, охватившей его до корней, до белых глаз: «Схватить немедля!»

Шавюзо немалого труда стоило уговорить хозяина проверить подозрения и попытаться обходным путем выяснить, по чьему приказу торчит здесь этот лупоглазый. Словно почувствовав неладное, агент на два дня исчез, а потом появился как ни в чем не бывало — тот же засаленный камзол, тот же нахальный взгляд и полный карман семечек, шелуху от которых он сплевывал прямо в ограду палисадника.

И опять Лесток зашелся от ярости:

— Я не хочу больше ждать! Я сам его допрошу. Бери кучера, лакеев. Взять негодяя — и в подвал!

Как только Шавюзо с четырьмя слугами направился к калитке, лупоглазый обеспокоился, прекратил лузгать семечки и с независимым видом, посвистывая, пошел прочь, а потом и вовсе припустил.

К счастью, в этот поздний час Аптекарский переулок был пуст. Беглеца настигли у Красного канала, и… кляп в рот, мешок на голову. Через десять минут агент лежал на каменном полу подвала, а лейб-медик стоял над ним, широко расставив ноги, опираясь на массивную палку. Лестоку большого труда стоило сдержать себя и не ударить палкой по этой жалкой извивающейся плоти.

— Развяжите его. Кляп изо рта вон. Будешь орать, свинья, прибью!

Лупоглазый не собирался орать, он только широко раскрывал рот, словно брошенная на берег рыба, и инстинктивно прикрывал руками голову.

— Кто приказал следить за моим домом?

Агент молчал, все так же нелепо открывая рот. Видно было, что он хочет сказать, да не может. У Шавюзо даже мелькнула мысль — может, он немой, из тех, у кого в свое время язык рубанули. Многие вельможи любили держать у себя подобных агентов на службе, чтоб в случае чего не болтали лишнего. Но Лестоку подобная мысль не пришла в голову. У него даже не хватило терпения ждать, пока этот подлый червяк очухается и обретет дар речи. В дело пошла палка. Лестока охватил азарт мясника. Он не знал жалости. Лупоглазый устал орать, что приказали в Тайной канцелярии, он по три раза прокричал фамилии тех, кто его сюда послал, и тех, кто следил за домом помимо него, а Лесток все бил и бил. Последний раз он пнул ногой уже бесчувственное тело, агент потерял сознание.

— Вы прибили его, ваше сиятельство, — прошептал бледный, трясущийся, как паралитик, Шавюзо.

— Оклемается, — сквозь зубы прошипел Лесток. — Агенты в этом заведении живучи. Вывезите его к Красному каналу да там и бросьте. Хотя лучше бы его в крепость свезти да к розовому домику и прислонить…

Розовым домиком Лесток называл Тайную канцелярию. Здание это давно уже было перекрашено в неприметный серо-белый цвет, но Лесток помнил, что когда-то оно было розовым.

— Принеси в кабинет переодеться, — бросил Лесток камердинеру. — Да принеси туда рукомой. Эко я перепачкался… — Он откинул палку, вытер о камзол окровавленные руки и тяжело стал подниматься по лестнице.

Перепуганный слуга бросился в ноги Лестоку:

— Ваше сиятельство, там вас дожидаются… Я не пускал, а они говорят, вы-де сами приказали…

— Кто еще? — взревел Лесток и бросился в кабинет.

У окна стоял невозмутимый и светский Александр Белов. Он увидел все разом: и окровавленный камзол, и бешеные глаза, и яростно сжатые, испачканные кровью кулаки. Прояви он сейчас ненужное сочувствие или задай бестактный вопрос, Лесток и на него бы бросился с кулаками. Но Саша деликатно отвернулся, давая хозяину прийти в себя, и как бы между прочим сказал:

— Ваше сиятельство, наверное, я не вовремя, но не имею возможности обойтись без благодеяния вашего.

Саша ждал если не ответа, то какого-нибудь знака, мол, продолжайте, я вас слушаю, но Лесток как стоял посередине комнаты столбом, так и продолжал стоять, только поднял вверх, словно после операции, руки. В кабинет вошел слуга с рукомоем, поставил его и застыл почтительно с полотенцем в руках.

— Я не мог перенести свой визит, время не терпит, — продолжал Саша. — Нам стало известно, где содержат нашего друга. Мы готовы вывезти из России вашего человека, но обещанный корабль…

— Пошел вон! — взревел Лесток. — И не ходи ко мне больше! О разговоре забудь! Все забудь!

— Позвольте откланяться, — шипящим от негодования голосом сказал Саша. Ах, кабы судьба послала ему такую минутку, что он тоже мог крикнуть этому надменному борову: «Пошел вон!»

Выходя из кабинета, Саша встретился с юной женой Лестока Марией и склонился в поклоне. Мария Менгден, сестра фаворитки опальной Анны Леопольдовны, до замужества успела побывать в любовницах Лестока, но сохранила и непосредственность, и пылкость, и истинно девичий неглубокий взгляд на вещи. В одежде она предпочитала грезеты и бледно-зеленый цвет, мелко завивала белокурые волосы, очень любила сладкое, цветом лица дорожила куда больше, чем тонкостью талии, и верила только в хорошее.

Если бы Сашин взор мог проникнуть сквозь дверь кабинета, он увидел бы идиллическую картинку: Лестока на кушетке в пене из капустного цвета оборок. Их было так много, что совершенно нельзя было понять, жена ли сидит на коленях у мужа, или он сам привалился к обширным фижмам, грозя раздавить каркас.

— Ах, мой нежный друг, все пройдет… успокойтесь. Все мелочи, берегите себя, — приговаривала госпожа Лесток, гладя тонким пальчиком седые виски мужа.

При дворе жива была память о том, как Екатерина-шведка успокаивала буйный нрав царственного супруга — приговором и легким поглаживанием головы, и госпожа Лесток копировала эту сцену словом и жестом. Лейб-медик только вздыхал, глубоко зарываясь в щекотавший лицо шелк, если б он мог разрыдаться, смыть с глаз кровавую пену.

Наутро он бросился в Петергоф разыскивать государыню и скоро очутился на дороге, по которой паломница в сопровождении свиты шествовала в Свято-Троицкий монастырь. Елизавета шла легко, с улыбкой. О том, чтобы сразу же броситься в пыль к ее ногам, не могло быть и речи. Лесток смирил нетерпение, в числе прочих пошел за государыней, моля Небо, чтоб не дало оно ей силы шествовать вот так до вечера.

Господа можно было не беспокоить лишними просьбами, через час без малого Елизавета притомилась, веселая кавалькада направилась назад в Петергоф, и сразу после ужина Лестоку удалось предстать перед государыней.

Он не просил прощения, он требовал, гневно сообщая о слежке, он проклинал Тайную канцелярию, Шувалова, Бестужева, покойного Ушакова. Потом он распластался у царских ног, с умильной слезой напоминая о тех временах, когда он был ее другом, лекарем, поверенным.

Елизавета выслушала его с невозмутимым видом. Лесток вел себя без достоинства, она могла молча отослать его, но паломничество настраивает людей на высокий лад. «…И прости нам долги наши, как мы прощаем должникам нашим…» Словом, Лесток был прощен и почти обласкан. Она сделает все, чтобы восстановить его былое положение при дворе, да, да, она поговорит с Бестужевым, конечно, он не прав, а Лесток прав, она прикажет Шувалову снять слежку, это возмутительно, когда под окнами стоит шпион!

Лейб-медик вернулся домой в самом прекрасном расположении духа. Никого, даже отдаленно напоминающего агента, в Аптекарском переулке не было. Он спасен, спасен…

В разговоре с государыней Лесток забыл сообщить о такой безделице, как избитый до бесчувствия и брошенный в траву агент, который пролежал на земле до утра, а с зарей, как и было предсказано, оклемался и даже доковылял на своих ногах до дому. Спустя час судьба его была известна Тайной канцелярии. В этот же день агента препроводили в госпиталь. Устные показания он дать не смог по причине сбитой набок челюсти, зато изложил все письменно с жутчайшими подробностями.

О судьбе несчастного наблюдателя было доложено начальнику Тайной канцелярии Шувалову, а потом Бестужеву. Канцлер был потрясен беззаконием, а особливо жестокостью Лестока. «Каков негодяй, — повторял Бестужев, потирая руки и благодаря судьбу за подарок — не каждый день в России калечат тайных агентов. — Экий проказник наш лейб-медик!» Теперь Бестужев знал, какой фразой начать разговор с государыней: «Во имя человеколюбия…» А дальше изложить все, что в папочке пронумеровано, повторить, что в Гостилицах государыне в ухо шепнул про тайные сношения Лестока с молодым двором через связного — поручика Белова. Плохо, что именно Белова приходится подставлять под удар, да ничего не поделаешь. Осталось только уточнить кой-какие детали, а в общем проект готов, недаром была установлена слежка за домом Лестока. Уж если после всех этих данных Лесток не будет взят под арест, значит он, Бестужев, не политик и ему пора подавать в отставку.

Аглая Назаровна

Софья узнала о предполагаемом нападении на мызу не потому, что Алеша усовестился и открылся, а потому, что Адриан проболтался. Вопрос был на первый взгляд совсем невинным:

— Скажите, Софья Георгиевна, когда маску на рожу наденешь, можно ли в ней человека узнать аль нет?

— Конечно можно. Тебя я под любой маской узнаю, у тебя нос уточкой… клювиком, словно на него наступил кто-то в детстве.

— Понятное дело, — обиделся Адриан, — мы-то с вами знакомы. А вот если бы вы меня в первый раз в маске увидели? Если я, скажем, на дом нападу, чтоб спасти кого… или ограбить. Дак потом можно признать человека аль нет?

— Это на кого ты собираешься нападать, да еще в маске? И Алексей Иванович будет нападать?

Адриан попробовал унырнуть от ее пронзительного взгляда, понес какой-то вздор про маскарад, но Софья уже не слышала денщика, она бросилась бегом в «каюту» мужа.

— Что ты так раскраснелась, душа моя? — спросил Алеша удивленно.

Представим себе сосуд с узким горлом, наполненный, скажем, орехами. Если его перевернуть, то орехи закупорят горло и останутся в сосуде. Но если оный сосуд начать резко и неумолимо трясти, то орехи с грохотом повыскакивают из сосуда все до единого. Примерно так же вела себя с мужем Софья. Она вцепилась в него мертвой хваткой и трясла до тех пор, пока не узнала план нападения во всех подробностях.

Правду сказать, Алеша не очень-то и сопротивлялся. Не было в мире человека более надежного, чем Софья, но она обладала неким непоправимым недостатком — она была женщиной, поэтому зачастую логика ее была не только непонятна, но и вовсе лишена смысла. Иначе как можно объяснить ее категоричную фразу:

— Я поеду с тобой, и не спорь!

— Милая моя, но ведь ты будешь только обузой. Ты не умеешь драться на шпагах, и я плохо представляю, как ты полезешь вверх по веревке.

— Я и не собираюсь лазить по веревкам! Скажи мне только — куда вы собираетесь везти Никиту после похищения? Насколько я поняла, корабля у вас нет.

— Лесток — брехун, — согласился Алеша. — Мы решили везти Никиту в Холм-Агеево, в его загородную мызу.

— И Лядащев с вами согласился? — удивилась Софья.

— Видишь ли, Саша назвал Лядащеву место заключения Никиты, но в дальнейшие наши планы мы его не посвящали. Вряд ли он их одобрит. Все-таки Тайная канцелярия.

— Тогда я тебе скажу. Никиту нельзя везти в Холм-Агеево, потому что там его схватят через сутки.

Алеша крякнул с досады:

— Ты не понимаешь…

Он подробно принялся объяснять жене, что, устраивая похищение друга, они не совершают ничего антигосударственного. Никита попал под арест по недоразумению, задерживают его на мызе потому, что он ни в чем не признается. Однако если его выкрасть, то во второй раз его не за что будет арестовывать. Тайной канцелярии нужен Сакромозо, а никак не Никита.

Софья с глубоким сомнением смотрела на мужа. Откуда мы можем знать, что на самом деле нужно Тайной канцелярии?

— Его нельзя везти в Холм-Агеево, его надо везти к Черкасским, вот что. Я поговорю с Аглаей Назаровной, она не откажет.

— Ты усложняешь! Зачем посвящать в нашу тайну лишних людей? — только и нашел что возразить Алеша.

— И еще… Вы оставляете на берегу пустую карету. Это плохо. Как ни безлюден Екатерингофский парк, всегда может найтись негодяй, который позарится на чужое добро. В карете буду сидеть я!

— Видишь ли, душа моя, — Алеша изо всех сил старался говорить спокойно, — еще хуже будет, если вышеупомянутый негодяй позарится на тебя. Тогда, как говорится, черт с ней, с каретой!

— Не ругайся, как не стыдно! В карете я буду не одна. Мы поедем с Марией, и в руках у нас будут пистолеты.

Алеша тихо застонал:

— А в кустах мы посадим маменьку, чтобы в случае чего сбегала за полицейской командой. Можно и детей прихватить для отвода глаз, пусть себе играют на берегу!

Софья не обиделась, переждала, пока Алеша израсходует весь запас насмешек, после чего сказала важно:

— Твой сарказм неуместен. — Но тут же сбилась с высокого тона, зашептала поспешно: — Дай святое честное слово, что никому… ни одной живой душе, ни словом, ни жестом, понимаешь? Мария… Никита… — Она нагнулась к уху мужа и шепнула ему сердечную тайну Марии.

— Да про эту тайну кричат все вороны в нашем саду, — рассмеялся Алеша.

— Не вороны, а соловьи, — ласково улыбнулась Софья, — и не кричат, а поют.

Алеша понял, что побежден. Однако немало душевной работы понадобилось ему, чтобы понять, что не из каприза или упрямства придумала Софья и дом князя Черкасского, и себя в карете на берегу. Наверное, она права, Никиту надо хорошо спрятать, а потом подумать, как вывезти его за пределы России.

Софья тем временем направилась к Аглае Назаровне. Кто такой князь Черкасский и супруга его Аглая Назаровна и какую роль сыграли они в жизни Алексея и Софьи, мы уже поведали читателям, поэтому не будем повторяться.

Аглая Назаровна, горячая, властная и больная дама, проживала в богатом своем особняке посреди обширного парка. Примирение с мужем несколько укротило ее бешеный нрав, и, хотя она так же искала справедливости, это выливалось теперь не в судилище в «тронной зале», где она наказывала и миловала дворню, а в широкую благотворительность. Она жертвовала деньги на госпитали, дома призрения, монастыри, тяжелые припадки мучили ее теперь крайне редко, однако ноги оставались по-прежнему неподвижны.

С князем они жили, как и раньше: каждый на своей половине и столовался, и ночевал, но раз в неделю, в четверг, Черкасский удостаивал супругу продолжительной беседой. Аглая Назаровна готовилась к этой беседе, как к выходу в свет: и платье лучшее, и над прической парикмахер не менее часа колдовал. Кресло с восседающей в нем барыней несли на половину князя с торжественностью, подобающей разве что царице Савской.

Беседы их носили ученый и познавательный характер, говорили о философии, искусстве, и все это, придуманное и освоенное на Западе за многие столетия, князь словно примерял на торс родного отечества, придирчиво размышляя, а удобно ли будет России жить и дышать в этих одеждах. Прикованная болезнью к креслу, Аглая Назаровна не чужда была чтению, но книжки любила изысканные и понятные — про любовь, про томных дам и чувствительных кавалеров. Беседы с князем требовали знакомства с другой литературой, но чего не сделаешь для любимого человека? Уже то хорошо, что ей уготована роль слушательницы, но, чтоб поддакнуть в нужный момент и изобразить на лице понимание, ей приходилось корпеть над фолиантами, взятыми из библиотеки князя.

В тот момент, когда явилась Софья с визитом, Аглая Назаровна с трудом продиралась через сочинение Самуила Пуфендорфа, юриста и историка из Лейпцига. У ее ног на низкой скамеечке сидела карлица Прошка с бумагой на коленях и чернильницей на шее, дабы заносить на лист пересказанные хозяйкой особо важные и понятные мысли ученого немца. Однако усталость была, злоба была, а мыслей понятных не было — сплошной чистый лист бумаги.

Книга Пуфендорфа была упомянута князем как важнейшая, потому что сам Петр Великий радел о ее переводе. Состояла она из двух трактатов, из коих первый — «О должности человека и гражданина» — был переведен на русский еще при жизни государя, а второй — «О вере христианской» — был императором отринут как ненужный для России. Это была серьезная беда для Аглаи Назаровны. В первом трактате она ничего не понимала, а второй, кажется вполне доступный ее разумению, мало того что писан по-немецки, так еще готическим шрифтом. Мука, да и только!

Появление Софьи было воспринято с истовой радостью. Гостья была не только приятна и умна, она освобождала хозяйку от непосильной работы, давала возможность расслабиться и узнать, что происходит в мире за высокой узорчатой оградой ее парка. Немедленно был сервирован стол, всю скатерть заставили всевозможными сладостями, фруктами, орехами и даже венгерским вином в длинных бутылках.

— Разговор у меня к вам секретный, — начала Софья.

Из комнаты были тотчас высланы все слуги, и только карлица Прошка осталась сидеть у барских ног, от нее таиться было так же глупо, как от собачки шпица, дремавшей в кресле.

Софья решила ничего не скрывать от своей знатной благодетельницы. Аглая Назаровна могла быть вздорной, крикливой, нелепой, обидчивой, то есть необычайно трудной в общении, но слово «честь» было для нее законом, и она не была трусихой. Рассказ Софьи княгиня слушала как волшебную сказку. Лоб ее собрался морщинами, нежные мешочки под глазами взволнованно дрожали, а мосластая, в карих крапинках рука исщипала карлице все запястье. Заметив Прошкины муки, Аглая Назаровна разозлилась: «Видишь, не в себе я — отойди!» — и, когда карлица поспешно исполнила приказание, она тут же налила себе вина и успокоилась, готовая с полным вниманием слушать Софью. Когда рассказ был кончен, княгиня сказала:

— Экое окаянство у нас в России случается! Вот бы послушал эту историю покойный Пуфендорф. Интересно узнать его мнение. А то ведь все мудрствует, что ни слово, то загадка. «Право не зависит от законов вероисповедания, — произнесла она нараспев, — а должно согласовываться только с законами разума». Да ведь это чушь!

— Вы так думаете? — вежливо улыбнулась Софья. — Почему?

— А потому, что турка надобно судить по одним законам, а православного по другим. Турку Богом гарем разрешен, тьфу… а русскому полагается единая супруга.

— Это, конечно, так, но при чем здесь?..

— Дружок ваш арестованный? — перебила ее княгиня. — А при том, что слыхала я, великая княгиня до мужеска пола большая охотница. Это никак не по-христиански. Жалко юношу. Как, ты говоришь, его фамилия?

— Князь Никита Оленев. — Софья понизила голос. — И сознаюсь вам, ваше сиятельство, мы решили его похитить, да, да… Только везти его после похищения некуда. К нему в дом нельзя, к нам — тоже опасно. Вы понимаете?

— Откуда мне знакома эта фамилия?

— Ну как же… У него камердинер есть, Гаврила, известный лекарь и парфюмер.

— У меня и спрячем. — Глаза Аглаи Назаровны по-кошачьи сверкнули. — Князя — во флигель дальний, что у пруда, а Гаврилу — в моих покоях.

Заслышав про Гаврилу, карлица Прошка подошла к столу поближе, заулыбалась. Она хорошо помнила, как четыре года назад камердинер князя Оленева был пленником и благодетелем этого дома. Он был привезен сюда силой, дабы свести прыщи с хозяйских щек, появившиеся от его же кухни мазей, но по воле Провидения стал лечить не только кожу, но и душу Аглаи Назаровны. Как-то во время припадка княгини Гаврила невзначай обронил фразу: «А ножки-то у них двигаются!» И с тех пор лелеяла Прошка надежду, что настанет светлый миг, и Гаврила как посланец Божий войдет в их дом и излечит хозяйку от паралича.

— А долго ждать-то? — деловито спросила Аглая Назаровна, щеки ее малиново рдели от нетерпения. — Сможете ли вы все сделать толком? Может, мне на Каменный нос дворню послать с ружьями? Мы эту бестужевскую мызу приступом возьмем!

— О нет! Умоляю вас, успокойтесь! Все надо сделать очень тихо и тайно. Уж поверьте мне на слово. И спасибо, спасибо за теплые слова.

Когда Софья ушла, Прошка опять нацепила чернильницу на шею и положила перед барыней трактат Пуфендорфа, но та отмахнулась от книги с явным облегчением:

— Немца убрать! Сдается мне, что в этот четверг мы с князем будем обсуждать совсем другие темы. Я ему своими словами поведаю о должности человека и гражданина в родном отечестве. А уж он пусть рассудит.

Нападение

Чтобы излишне не волновать читателя, скажем сразу: план Алексея удался. Конечно, не совсем так и, может быть, с большими потерями, но удался. Уже в ходе его осуществления выяснилось, как много мелочей они не учли, как были наивны в главных предположениях, но, как говорил Ларошфуко, «судьба устраивает все к выгоде тех, которым она покровительствует». К пяти часам дня, а именно это время было выбрано для нападения, жизнь на Каменном носу протекала таким образом, что все было на руку друзьям, потому что, не забудь солдат закрыть дверь на щеколду, которую всегда закрывал, не люби старший из команды игру в фаро и не проиграй сержант Прошкин недельный заработок, план освобождения Никиты и вовсе был бы сорван.

Однако все по порядку. Для нападения на мызу был подобран следующий реквизит: три маски черные, парик рыжий с бородой, рваные порты с рваной же рубахой, две лодки, карета, веревки с кошками-якорьками на концах, а также шпаги, ножи и пистолеты.

Сюжет нападения был таков: Алексей вблизи причала разыгрывает кораблекрушение, для чего дырявит утлую лодчонку, топит ее и, барахтаясь в воде, что есть мочи кричит: «Спасите, православные!» По замыслу автора плана, солдаты бросятся его спасать, а он, разыгрывая пьяного, будет тянуть эту канитель по возможности долго, отвлекая на себя все силы и внимание охраны. Далее его, бесчувственного, должны внести в дом.

В это время Саше, Адриану и Гавриле надлежало с помощью веревок с кошками проникнуть на мызу с тыла, то есть через забор, после чего со всеми предосторожностями дойти до двери в дом, которую Алеша должен был отпереть. Далее «разбойники» проникают в караульное помещение: трам-тарарам, выстрелы, звон шпаг и так далее. Солдат вяжут, всем кляп в рот, по оставленным веревкам нападавшие с Никитой перелезают через забор и по заросшему белыми зонтиками лугу бегут к лодке, спрятанной в осоке. Там четыре весла, даже если солдаты развяжутся как-то и бросятся в погоню, все равно не догнать им быстроходного ялика.

А на Екатерингофской дороге в тени дубов их ждет карета, в которой сидят Мария и Софья. Одна из лошадей выпряжена, Саша поскачет домой верхом.

Адриан и Алеша вернутся в город на ялике. Сделали дело и разбежались — таков был стратегический план.

Назначенный четверг был жарким и ветреным, а после полудня небо вдруг затянуло тучами и пошел дождь, маленький и противный. Плохая погода ничем не могла нарушить планов наших героев, разве что несколько неожиданным для Веры Константиновны было горячее желание Марии и Софьи поехать покататься в карете Оленевых, которую Гаврила лихо подогнал к калитке. Она устала повторять, что Софья непременно простудится, а дальше — гнилая лихорадка и непременная смерть, а там дети сироты, и вообще, можно ли быть такой неразумной невесткой? Софья не возражала, однако видно было, что она поступит по-своему. В поддержку подруги Мария излишне взволнованно тараторила что-то про модные лавки, а сама пыталась оттеснить Веру Константиновну от входной двери и скрыть от ее глаз Гаврилу, который выносил из дому мешок с реквизитом. Наконец Гаврила взгромоздился на козлы. Вид у него был торжественный, дожил до великого часа, однако подсознание, о котором в середине XVIII века ничего еще не было известно, но которое существовало, нагнало на него икоту, а что еще хуже, заставило мелко трястись. Его дрожь передалась карете, и она выглядела почти как живое существо, заразившееся болезнью святого Витта. Но попробовал бы кто-нибудь заподозрить его в трусости! Просто холодно, милые дамы, дождь ведь сеет…

Доехали, доплыли все, как и задумывали. В устье Екатерингофки в заранее выбранном месте Гаврила пересел в ялик к Саше и Адриану, а бородатый и до крайности опростившийся Алексей перебрался в убогую лодчонку.

Он без помех доплыл до Каменного носа, по пути успел прорубить в днище изрядную пробоину. В отдалении, прижимаясь к берегу, неслышно следовал Сашин ялик. Неожиданности начались с того, что проклятая Алешина лодчонка никак не желала тонуть. Она нелепо задралась кормой вверх и продолжала держаться на плаву, несмотря на все Алешины усилия. Кричать о помощи было рано. Если за лодкой наблюдают солдаты, то призывы тонущего мало бы их тронули. Держись за корму и доберешься благополучно до берега.

Алеше ничего не оставалось, как нырнуть. Под водой он успел отплыть от лодчонки на порядочное расстояние, а когда вынырнул, ловя воздух ртом, последующий крик о помощи выглядел вполне правдоподобно. «Спасите, православные!» Он бил по воде руками, делал вид, что уходит под воду, вопил голосом и пьяным, и трезвым. Мыза безмолвствовала, никто не спешил ему на помощь, причал был пуст, калитка заперта. Охрипнув, осипнув, наглотавшись соленой воды и проклиная человеческое равнодушие, Алексей доплыл до берега и с трудом вылез на осклизлый причал. Борода у правого уха отклеилась, и он закусил конец ее зубами, хорошо хоть усы были на месте.

Алексей толкнулся в калитку — заперта! Он окинул взглядом забор — высоко, не перелезть! Вода стекала с него ручьями, и холод собачий, черт бы вас всех побрал!..

В этот момент осторожно звякнул крюк, калитка неслышно отворилась, и он увидел Сашу, который стоял в выжидательной позе, прижимая палец к губам. У стены дома стояли Адриан с двумя пистолетами в руках и поникший, исцарапанный Гаврила. Губы его неслышно шептали молитву. Алеша открыл было рот, пытаясь объяснить неурядицу, но Саша погрозил ему пальцем и улыбнулся, глаза его в прорези маски сощурились на мгновение, но тут же опять по-рысьи настороженно вперились в дверь дома.

Внутренний двор усадьбы выглядел совсем не так, как представлял себе Алексей. Забор был крепок и ладен, а дом и прочие постройки не просто старыми — дряхлыми. Срубы покосились, нижние венцы разъели жучок и плесень, однако дубовая дверь, за которую им следовало попасть, сияла новыми металлическими накладками. Алексей подошел к ней вплотную, пытаясь смотреть в щель, каков там запор и нельзя ли открыть его ножом. Стараясь стать половчее, он надавил на дверь плечом, и она неожиданно открылась.

А православные тем временем резались в карты. Чем другим может заняться солдат в карауле, если за окном дождь, начальство далеко, а безделье осточертело? Харитон отнес арестанту обед и отправился соснуть в свою камору под лестницей. Сержант Прошкин, силач и забияка, после проигрыша напился с горя и повалился на лавку, чтобы сотрясать покои своим богатырским храпом. Четверо служивых продолжали игру. Старшему Кушнакову везло, поэтому никто не смел выйти из-за стола, карты иногда приковывают людей к месту покрепче, чем цепи.

Скрипнула открываемая в сенцах дверь.

— Ты что, Иван, щеколду не закинул? — спросил старший.

— Да это Харитон бродит, — отозвался солдат и крикнул громко: — Харитон, ты, что ли?

— Ори, ори глухарю на току!

Это замечание рассмешило солдат, словно пряная шутка. Представить сутулого, худого Харитона, как он распушивает крылья и курлычет с глухарками, — что может быть смешнее? Игра продолжалась.

— Куда короля пик дел? — успел выкрикнуть старший, как дверь в караульное помещение широко распахнулась. Люди в масках вбежали в комнату и стали по углам, нацелив на играющих пистолеты. Крикни Саша: «Предоставить арестанта или всех перебьем!» — похищение, может быть, обошлось бы без единого выстрела. Но Саша крикнул вдруг: «Кошелек или жизнь!» Содержимое кошельков было беспечно разложено на столе, вот оно — бери, но старший никак не хотел расставаться со своим добром. Он вдруг бросился на пол и ухватил за ноги самого неказистого и мокрого злоумышленника. От неожиданности косматый мужичишка пальнул в воздух. Тут и началось светопреставление.

Через минуту вся комната утонула в плотном пороховом дыму, уже неясно, в кого палить, уши заложило от выстрелов. В ход пошли шпаги. Стол с картами, бутылками, деньгами перевернулся, и каблуки сражающихся нещадно топтали личики дам и валетов. Медные и серебряные монеты со звоном подскакивали на половицах и раскатывались по углам.

Саше несказанно мешала маска, она суживала видимое пространство, стягивала лицо, делала его чужим, а в бою, как перед смертью, тебе не должны мешать подобные мелочи. Кроме того, ему достались два противника. Первым был старший из команды, небольшой большеногий, очень азартный человек. Шпагой он владел бесподобно, при этом без остановки орал, то угрожая нападавшим, то призывая мерзавца Прошкина «открыть наконец зенки», то прикрикивая на своего напарника, миловидного рыхлого солдатика. Этот каналья, вместо того чтобы драться с самозабвением, то и дело нагибался к полу, пытаясь ловить серебряные монеты. Чаще, чем шпагу его, Саша видел по-женски округлый, обтянутый синим сукном зад, но даже пнуть его не имел возможности, шпага старшего мелькала со скоростью спиц мчащейся кареты.

Алеша тоже вертелся волчком, потому что его противник выбрал странное оружие, если можно таким назвать шандалы, бутылки и тяжелые крынки, которые стояли на подоконнике. Шпагу этот ловкий долговязый солдатик отбросил еще в начале боя, она его явно не слушалась, но по-паучьи цепкие руки его все время что-то хватали и метали в Алешину голову.

Адриану повезло больше других, он не столько дрался со своим противником, сколько играл шпагой, как в театре. Видно было, что ни тому, ни другому никак не хочется быть раненым, а уж тем более убитым. Они все время менялись местами, сталкиваясь неожиданно, толкали друг друга плечом и скалили зубы, явно не испытывая злобы.

Гаврила не принимал участия в схватке, он, как и было задумано, пытался отыскать камору, в которой содержали его барина. Примерное расположение комнат в этом помещении он знал — Алеша подробно объяснил, где видел в окне Никиту, — но какая из дверей в этом темном коридоре нужная? Гавриле категорически запрещено было применять для поиска голос, никаких там «барин» или «Никита Григорьевич». Но, видно услышав выстрелы, Никита понял, что происходит что-то необычное, и забарабанил в дверь. Вот тут уж верный камердинер не мог сдержаться.

— А-а-а! — заблажил он во весь голос. — Ключи где? Тут я!

Зачем в этот самый момент служителю Харитону понадобилось выйти в коридор, известно одной фортуне. Видно, хоть и был он глух, однако обоняния не потерял — запах пороховой гари разносился по всему дому. Гаврила оглянулся на его торопливые, шаркающие шаги, на шее у Харитона позвякивала связка ключей.

— Открывай! — гаркнул Гаврила, неловко схватившись за висевшую у пояса саблю, она неохотно, с противным скрежетом выползла из ножен.

Харитон даже не попытался оказать сопротивление, трясущимися руками он нащупал нужный ключ. Дверь отворилась пинком, и Никиту приняли крепкие руки камердинера.

— Мальчик мой ясный, Никита Григорьевич! — рыдал Гаврила, уткнувшись в грудь барина. — Вырвали мы вас из рук супостатов. Да куда вы рветесь-то? Там и без вас управятся!

Никита, худой, бледный, скорее удивленный, чем обрадованный, смотрел на камердинера без улыбки, потом разом отлепил от себя его руки и бросился на шум боя. Гаврила, потрясая саблей, последовал за ним. О Харитоне было забыто. А глухой служитель бочком побрел в конец коридора, вся его фигура выражала только покорность и унижение. В своей комнатенке он не задержался, а направился по винтовой лестнице в тихую обитель — бывший маяк.

Площадка боя уже обагрилась кровью, Саша исхитрился-таки чиркнуть шпагой ненавистный зад. Миловидный солдатик лежал под столом и надрывно стонал, однако руки его, кажется помимо воли несчастного, трудолюбиво набивали монетами карман. Противник Адриана крепко подустал, был связан и теперь преспокойно сидел в углу, наблюдая не без интереса за дракой. Длиннорукий тоже был обезврежен. Кажется, все, конец боя, Сашке бы только покончить со старшим по команде, но в тот момент, когда Никита появился в проеме двери, пробудился вдруг ото сна Прошкин. Ничего не соображая с похмелья, он схватил лавку, на которой спал, и пошел крушить все направо и налево, трубно крича что-то невразумительное. Идти на него со шпагой было так же бесполезно, как остановить клинком сбесившегося слона, и, не дерни Никита с силой одеяло, которое он топтал огромными сапожищами, бой кончился бы с большими потерями.

Через минуту Прошкин был связан. Пока готовили кляп, он, к общему удивлению, опять захрапел, видно, драка ему показалась просто сном. В этот момент рухнул старший из команды; убит или ранен — разбираться было некогда.

Друзья успели обменяться только отрывочными фразами, они были восторженны и бестолковы.

— Отходим! — крикнул Саша.

— К причалу! Там лодка! — вторил ему Алексей.

Решение воспользоваться по возвращении лодкой охраны возникло у него в тот момент, когда он играл роль утопающего. Ходкий беленький ялик с веселой голубой полоской вдоль борта и веслами, оставленными в уключинах, по-прежнему мирно покачивался у столба, к которому был причален.

— Счастье какое, через забор не надо лезть! Исцарапался весь, Никита Григорьевич, все руки в занозах! — весело трещал Гаврила, пробираясь на корму к Никите.

— Ты на Алешину рожу посмотри! — бросил Саша и налег на весла.

Лицо у нашего героя действительно потерпело ущерб, под глазом его разлился синяк, клей от утраченной бороды залиловел от крови и как-то странно забугрился, нос перечеркивала глубокая царапина.

— Отскоблимся! — расхохотался Алеша. — Гардемарины, неужели вместе?

— А то как же, — тихо сказал Никита, он все еще не мог прийти в себя от неожиданно обретенной свободы. — Вот они, значит, где меня прятали. — Он со вниманием осматривался вокруг.

— Лодку поменяем на нашу, — обратился Алеша к Адриану. — В этой плыть в город небезопасно.

Никто не слышал выстрела, только увидели, как легкое облачко отделилось от окошка бывшего маяка, а Гаврила с ужасом почувствовал, как обмякло вдруг тело Никиты, которого он заботливо укрывал своей бекешей. Пуля прошла через грудь навылет. Крови, на удивление, было очень мало.

Здесь можно сказать, мол, нет слов, чтобы описать подробно немое потрясение Гаврилы и отчаяние друзей. Слова-то есть, но времени в обрез. «Скорее, скорее!» — мысленно вопил каждый. Гаврила не плакал, слезы побережем на потом, если, не приведи Господь, барин дышать перестанет, а пока дышит, главное — рану перевязать. Саша в бессильной ярости выхватил пистолет и выстрелил по башне, но она была уже пуста. Харитон спустился вниз, чтобы помочь охране освободиться от пут.

Все они были избиты, перепачканы кровью, злы как черти. Каждый счел долгом выговорить Харитону: «А где ты раньше был, глухая тетеря? Нет бы раньше помочь!» Убитого Кушнакова завернули в одеяло и отнесли в бывшую арестантскую. Кто-то выскочил наружу по нужде, а вернувшись, сообщил, что разбойники увели лодку. Известие это было принято почти с облегчением. Они не могли теперь преследовать беглецов, не могли сообщить начальству о нападении на мызу. Ну и пусть его… Оставалось только ждать смены караула. Поругались, посудачили, помылись, перевязали рану, поделили поровну собранные с полу деньги и сели ужинать.

Меж тем лодка с беглецами благополучно достигла берега, где стояла карета.

— Боже мой, что с ним? — воскликнула Софья, глядя, как Гаврила с помощью Алеши выносит на берег бесчувственное тело.

— Ранен, — бросил Алексей. — Гаврила говорит — не смертельно! Живо переодеваться! И скорее, скорее! — Право же, это слово повторялось в тысячу раз чаще, чем все прочие.

Маски, порты, рыжий парик были связаны в узелок с увесистым камнем и пошли на дно реки. Алексей и Адриан прыгнули в лодку.

— Может, повезем его водой? — предложил Алеша, глядя, как Саша с Гаврилой неловко усаживают в карету раненого друга, он был без сознания. — Карету трясет.

— Нет! Все делаем, как договорились! — Софья неожиданно для себя взяла командный тон. — Сейчас надо как можно скорее попасть к Черкасским. Да отчаливайте же, наконец! Может быть погоня!

Гавриле очень не хотелось оставлять Никиту на попечение дам, которые ничего не смыслят в медицине, и он умоляюще поглядывал на Сашу.

— Я поеду с вами, — решительно сказал тот. — Сяду на козлы.

— Ни в коем случае. — Софья была неумолима. — Каретой Гаврила правит лучше тебя, и потом, внутри и так тесно. Саша, ради бога, скачите первым. Мы должны разделиться. И не беспокойтесь, мы справимся.

Саша умел слушать дельные советы, он вскочил на лошадь и сразу пустил ее в галоп. Прежде чем сесть на козлы, Гаврила заботливо подсунул под голову Никиты свернутую валиком бекешу. Раненый полулежал на заднем сиденье, дыхание его было тяжелым, свистящим, грудь высоко поднималась и вдруг опадала почти беззвучно, вызывая безотчетный страх, что вздох этот будет последним.

— Ничего… Честь барину спасли, спасем и жизнь! — высокопарно сказал Гаврила и всхлипнул обиженно, как дитя малое.

Что он мог знать, убогий лекарь? Чужих врачевал, и не без пользы, а когда своего коснулось, то разум мутится и мысли дельные в отсутствии. А что касаемо утверждения, мол, не смертельно, то это не более чем заговорные слова, чтоб беса отпугнуть.

Карета медленно двинулась по дорожке парка, с каждым поворотом колеса набирали скорость, и вот она уже летит по тракту, и чудо: то ли из-за умения кучера, то ли по воле Провидения, но ее почти не трясет.

Мария сидела напротив Никиты и неотрывно смотрела на лицо молодого человека. С самого первого мгновения, как увидела она плетью висящую руку, плотно смеженные глаза и узкую, как у молодого дьячка, бороду, запачканную кровью, ее не оставляли самые дурные предчувствия. Может быть, это конец и злая судьба отнимает его навсегда? Все душевные силы ее были потрачены на то, чтобы прогнать страшные мысли, и она не замечала, что дрожит, что из глаз ее, набухая в крупные капли, льются слезы и с монотонностью весенней капели ударяются о маленькую, бисером вышитую сумочку, которую она судорожно сжимала в руке.

Они уже миновали Калинкин мост и въехали в город, когда Никита вдруг разомкнул мокрые от пота ресницы и внимательным взглядом окинул карету. Видно было, что он задержался на Марии. Он рассматривал ее очень внимательно, подробно изучая кружевной воротник, белый капор, испуганные глаза, руку, которая зажимала рот.

— Бред! — сказал он вдруг. — Откуда ей тут взяться? — И опять потерял сознание, голова его упала на плечо сидящей рядом Софьи.

— Я его напугала, — с ужасом прошептала Мария. — Он меня не узнал. Он принял меня за какую-то другую особу.

— Наоборот, узнал! Мария, не плачь. Никите мужество наше нужно, а не слезы. Только бы довезти его до места.

Как ни торопился Гаврила, но, попав в центр города, он должен был замедлить движение, а на подъезде к Вознесенской першпективе и вовсе изменить маршрут. На площади солдаты перегородили улицу канавой. Экие шустрые попались, несколько часов назад только приступили к работе, а теперь уже деревья выкорчевали, булыжник повыковыривали и изуродовали все вокруг до неузнаваемости! Теперь другого пути нет, как ехать мимо дома Белова. Мысль эта разозлила Гаврилу. Ах, молодежь, не слушает старших и мудрых. Сидел бы сейчас Александр Федорович на козлах, а у дома бы сошел без забот, а он, Гаврила, провел трудную дорогу с барином, не допустил бы до его особы глупых женских рук. И бинты поправить, и посадить поудобнее, разве им это под силу?

Карета выскочила на Малую Морскую и поравнялась с особняком Беловых как раз в тот момент, когда входная дверь резко отворилась и из нее вышел молоденький офицер, за ним пара драгун и, наконец, Александр Федорович собственной персоной. За ним шли еще двое солдат. Куда это они направляются?

Гаврила непроизвольно натянул вожжи, тормозя. Лошади вскинули морды, зацокали мелко по булыжнику. Белов оглянулся на этот звук и встретился с Гаврилой глазами.

— За что меня арестовали? — крикнул он громко. — Куда вы меня ведете?

«Это он мне кричит, — пронеслось в голове у Гаврилы. — Знак подает. Неужели так быстро пронюхали про нападение? Быть не может!»

Желая как можно быстрее уехать от опасного места, Гаврила попытался развернуть лошадей, что было никак невозможно при обилии карет и прочих повозок. Его обозвали дураком, канальей, свиньей, рукояткой кнута саданули по плечу.

— Дурак и есть, — сказал себе Гаврила. — Солдаты уже на другую улицу свернули, на нас и не смотрят. Быстрее, быстрее! Довезем барина до места, уложим в кровать, а потом будем разбираться, кого арестовали и почему. — И он пустил кнут на мокрые, взмыленные спины лошадей.

Тайная канцелярия

Читателю XX века небезынтересно будет узнать, что в Тайной канцелярии, этом пугале, всенародном страже русской государственности, в середине XVIII века служило — сколько бы вы думали? — десять человек. Однако я, может быть, завысила цифру, точных данных на 1748 год у меня нет, зато есть на 1736-й — расцвет бироновщины, тогда было много работы, и тайный сыск в Петербурге вершило тринадцать человек. В 1741 году, когда Елизавета Петровна взошла на престол, количество служащих: секретарей, канцеляристов, подканцеляристов, копиистов — снизилось до одиннадцати. Правда, сюда не входили воинский наряд числом десять человек и заплечных дел мастера — двое. Естественно, еще существовали осведомители, которых на Руси всегда было в достаточном, но неизвестном количестве.

В этой главе мне хочется рассказать, что же представлял собой сей грозный орган, а для того чтобы читатель поверил этим строкам, а также из опасения быть обвиненной в плагиате, сообщаю, что знания эти почерпнуты мною из энциклопедий, справочников, а в основном из замечательной и очень толково написанной работы Василия Ивановича Веретенникова, изданной в Харькове в 1911 году.

Первая Тайная канцелярия, называемая Преображенский приказ, была основана в начале царствования Петра I. Название она получила от московского села Преображенского, где размещалась некая съезжая изба — первый приют радетелей сыскного дела[49].

Преображенский приказ занимался политическими преступлениями, которые действовали, как тогда говорили, «противу двух первых пунктов». Имелся в виду государев указ, в котором под цифрой 1 значились злодеяния против особы государя, а под цифрой 2 — против самого государства, то есть бунт.

Любой обыватель мог крикнуть «слово и дело», указывая пальцем на преступника, и государственная машина включалась в действие. Естественно, в Тайный приказ зачастую попадали люди невинные, такие, на которых доноситель вымещал свою злобу или зависть. В отличие от наших дел, громыхавших такими понятиями, как «враг народа», Преображенский приказ был по-своему справедлив. Если вина взятого по доносу не была доказана, то к «допросу с пристрастием», то есть пытке, привлекался сам доноситель.

Смутное было время и гнусное, народ панически боялся Преображенского приказа. Упразднен он был малолетним Петром II в 1729 году. К слову скажем, что организовывает страшный орган обычно сильный и жестокий правитель — вторая Тайная канцелярия была создана Анной Иоанновной уже в 1731 году, а упразднена во второй раз недалеким и инфантильным Петром III — честь ему за это и хвала.

Вот как пишет об этом Болотов в своем «Жизнеописании»: «…не менее важное благотворительство состояло в том, что он [Петр III] уничтожил прежнюю нашу и столь великий страх на всех наводившую так называемую „тайную канцелярию“… Превеликое удовольствие учинено было сим всем россиянам, и все они благословляли его за сие дело».

Вторая Тайная канцелярия размещалась в Петропавловской крепости среди дерев в неприметном одноэтажном особнячке с подъездом под козырьком и восемью высокими окнами по фасаду. Кроме того, в ее ведении находились казематы и служебные помещения.

Начальником Канцелярии тайных розыскных дел — так она полностью называлась — в тридцать первом году был назначен Андрей Иванович Ушаков. Сын бедного дворянина еще при Петре I получил звание тайного фискала и наблюдал за постройкой кораблей, потом стал сенатором, и всегда-то он верно угадывал, чья власть возьмет верх, а если и не угадывал, как случилось с Елизаветой Петровной, то и это сходило ему с рук. Ушаков руководил, а во главе канцелярского производства (оно и было главным!) стоял секретарь-регистратор. Он был фактически заместителем Ушакова, а после 1747 года — Шувалова. Далее шли протоколист, регистратор и актуариус. Они вели «Журнал Тайной канцелярии», книгу именных указов, протоколы, делали копии со всех определений. Собственно работу по выяснению преступлений вели канцеляристы, каждый из них заведовал собственным делопроизводством — «повытьем». Приходили в канцелярию в «седьмом часу утра», то есть до невозможности рано, но могли уйти со службы в «первом часу пополудни».

Иногда для особо важных дел учреждали в помощь Тайной канцелярии особые комиссии. Так было при раскрытии заговора смоленской шляхты, который возглавлял князь Черкасский, при суде над Бироном, при работе по лопухинскому «бабьему заговору» и так далее. Тайная канцелярия была выездной, то есть в случае необходимости посылала своих агентов в другие города, обычно роль агентов играли подканцеляристы или военные чины из наряда. В Москве находился, как бы сейчас сказали, постоянно действующий филиал.

Ушаков руководил Тайной канцелярией шестнадцать лет и все эти годы обнаруживал в работе ум и гибкость, позволявшие ему держаться в тени при очень высокой значимости и огромных возможностях. Бантыш-Каменский, наш славный историк, писал о нем: «Управляя Тайной канцелярией, он производил жесточайшие истязания, но в обществах отличался очаровательным обхождением и владел особым даром выведывать образ мыслей собеседника».

Все это правда. Ушаков сам вел наиболее ответственные дела, и пыточные речи никогда не произносились без его присутствия, но его нельзя упрекнуть ни в садизме, ни в особой ненависти к преступникам. Он был добросовестен и бесстрастен. Наверное, это самый отвратительный вид служаки. Вот уж кто не ощущает чужую боль как свою собственную! И какой только чудак придумал эту фразу? Такие, как Ушаков, живут не в реальном, теплокровном мире, а в мире абстракций.

Ушаков начал руководить сыскными делами без малого в шестьдесят лет, возраст мудрости, и находил силы для служения Отечеству, однако понимал: нужен преемник. И он нашелся — Александр Петрович Шувалов. Он входил в сущность работы постепенно, присматривался, учился на допросах, и за столом, и подле дыбы, а за два года до смерти Ушаков привел его к присяге. Шувалов вел в это время дело поручика Измайловского полка о «говорении непристойных слов об императрице». Присяга свершилась в домовой церкви Ушакова, словно дело о замещении главы Тайной канцелярии было своим, семейным. Шувалову было тридцать семь лет.

До самой смерти Ушаков присматривал за родным своим заведением, требовал строгости и порядка, но времена менялись. Тайная канцелярия при Шувалове как бы усыхала. Декларации, выписки, реляции стали меньше по объему и скупее по содержанию, словно само вдохновение ушло в песок. Клятва императрицы «не казнить смертию» не была вписана в закон, но соблюдалась неукоснительно. При Ушакове арестованных приводили к пытке в тех случаях, когда при следствии не могли получить полную картину преступления, заходили в тупик. Шувалов же готов был рисовать эту картину до бесконечности, искал новых и новых свидетелей, устраивал очные ставки. Для допроса с пристрастием требовалось личное разрешение Шувалова, а он давал его очень неохотно.

Современники писали об Александре Ивановиче Шувалове, что ужасный род занятий вверенной ему канцелярии отразился на его лице. У него появился род судорожного движения, как бы тик всей правой стороны лица от глаз до подбородка. Судорога эта появлялась в минуты гнева, страха или радостной взволнованности, поэтому перед императрицей он всегда являлся украшенный страшной гримасой.

Обычно делопроизводство в Тайной канцелярии начиналось с «доношения» от учреждения или лица о случившемся антигосударственном «важном» деле. Вопрос о «важности» был одним из главных в канцелярии. Например, подрались обыватели на рынке из-за проданной козы, один из подравшихся написал донос. Канцелярия решает, важное сие дело или нет. Если просто подрались, хоть и с членовредительством, — это отнюдь не представлялось важным, но если один из драчунов «изблевал речи, поносившие государыню или трон русский», Тайная канцелярия находила «важность» и заводила «дело». Или, скажем, дела о взятках, дрязгах или волшебстве. Каждое могло подлежать Тайной канцелярии и другому какому-либо учреждению: суду, Синоду. Так, в Тайной канцелярии священника обвинили в волшебстве, но судили все равно противу двух первых пунктов, потому что в волшебных тетрадях между списками наговоров и рецептами зелий нашли слова, поносящие царскую фамилию.

Как только заводили «дело», брали замешанных в нем лиц и учиняли допросы, которые неукоснительно записывались на бумагу, так называемые «расспросные речи». Все перекрестные допросы, пыточные разговоры и прочее подшивались в «дело». Если нужно было привлечь свидетелей, то составляли «определение» о приводе их на допрос. Для обысков посылались подканцелярист или офицер с солдатами, на месте составлялись рапорты и опись найденных там вещей — все это тоже подшивалось в дело. Когда следствие кончалось, то на основании всех бумаг составлялся «экстракт», который слушал Ушаков (впоследствии Шувалов) и выносил «определение», то есть приговор.

Итак, вооружившись знаниями о флоре и фауне этого тайного омута, мы можем смело продолжать путь за нашими героями. Для того чтобы объяснить арест Белова, мы должны откатиться несколько назад, не намного, всего на несколько часов.

В тот самый четверг, в который было совершено нападение, Лядащев решил провести время с толком, для чего в полдень отправился в Петропавловскую крепость в тайный особняк к Дементию Палычу. В передней светлице, как называли самую большую и приличнее прочих обставленную комнату, он услыхал много раз повторенное: «Ба! Да это Лядащев! Как живешь-поживаешь?» Восклицания эти носили чисто формальный характер, и Василий Федорович, разумеется, не стал разливаться о подробностях своей жизни, однако на лицах некоторых чиновников было написано истинное радушие. Везде живут люди, и Тайная канцелярия не является исключением.

Лядащев не поленился, одну за другой обошел все восемь «конторок», в которых корпели над делами подканцеляристы, когда-то одна из них с решеткой на окне и шатким столом с потайным ящиком служила ему кабинетом. Поболтали о том о сем. Дементий Палыч сыскался в подьяческой комнате, Лядащеву он не обрадовался. Василий Федорович сообщил, что зашел сюда просто так, по дороге, поскольку направляется в Летний сад к гроту, шум воды, дескать, очень успокаивает в этакую жару и способствует размышлению. Дементий Палыч ответил, что как же, как же, знает он этот грот, но путь туда, если по плашкоутному мосту, долгий, а шум струй с таким же успехом можно послушать в саду подле Троицкой площади, там фонтанная струя, конечно, пониже, зато это рядом и народу вокруг поменьше. Пусть так, приятно иметь дело с умным человеком.

Лядащев вошел в небольшой тенистый сад, уселся на ближайшей скамье, расслабился, надвинул треуголку на глаза. В листве над головой заливался щегол, а может быть, дрозд — словом, какая-то очень жизнерадостная птица. Скоро пение ее было прервано шуршанием гравия, эдак неравномерно гравий хрумкает под хромой ногой. Прохожий сел рядом, тяжело вздохнул.

— Что носа не кажешь и к себе не зовешь? — спросил Лядащев, не открывая глаз.

— Потому что без надобности. Сведений, которые бы вас заинтересовали, мне получить не удалось.

— Так-таки и не удалось? — Лядащев сдвинул треуголку на затылок. — Так-таки и не знаешь, что Оленева держат на Каменном носу в бестужевской мызе?

Дементий Палыч взглянул на собеседника, а потом независимо вскинул голову, как бы пытаясь найти пиликающую в листве птицу.

— Что молчишь-то?

— А что говорить? — откликнулся Дементий Палыч не то чтобы развязно или нахально, но никак не раскаянно, мол, хоть ты меня и поймал, можно сказать, изобличил, но сам ведь знаешь — нельзя изобличить верность трону и присяге.

— Ладно. Я с тобой напрямик буду говорить, — строго сказал Лядащев. — У этого дела две стороны, и от тебя самого зависит, орлом или решкой его к себе повернуть. Что молодой человек ни в чем не виновен, это ты лучше моего знаешь. Невиновен и богат. Обозначь его дело как «неважное» и получишь хороший куш. Ты брови-то не супь, я тебе взятки не предлагаю, а только совет даю. А может быть, на Оленева еще и дело не заведено? Может быть, он все еще числится под именем Сакромозо?

Дементий Палыч неопределенно поерзал по скамейке, но промолчал.

— Значит, о подмене Бестужеву еще ничего не известно, — уточнил Лядащев и подумал: «Что-то здесь не так… Бестужев-сын мог узнать о мызе Каменный нос только у Бестужева-отца. Или я чего-нибудь не понимаю? Можно бы напрямую спросить, но этот язык себе скорей откусит, чем сознается».

— А с чего вы, Василий Федорович, взяли, что арестант так уж чист? Улик-то более чем достаточно.

— Это каких же? — Лядащев круто повернулся и с насмешливым удивлением уставился на собеседника.

Здесь с Дементием Палычем произошла метаморфоза, словно ощерившийся каждой своей иголкой дикобраз превратился в ласкового пушистого зверька.

— Расскажу, Василий Федорович, все поведаю, но не задаром! — В голосе Дементия Палыча прозвучало такое искреннее и доверительное выражение, что Лядащев подумал подозрительно: «Что еще придумал этот хорек? Или он так откровенно просит взятку?»

Но в голове стража законности были совсем другие мысли. Дементий Палыч не сразу понял, что Лядащев опасен, а когда понял, то призадумался. В Тайной канцелярии знали, что когда-то у него были свои, особые отношения с Бестужевым, и, хоть сошел Василий Федорович с тропы сыска, кто может поручиться, что не наплетет он канцлеру всякого вздору. Тем более что о подмене Сакромозо, как и догадывался этот умник, Бестужеву еще не было доложено. Сразу надо было рапорт написать, но ведь страшно! Кто знает, как отреагирует на это канцлер?

А Лядащев цепок, своего не упустит. Видно, щедро заплатили ему Оленевы за услуги. Хотя зачем ему деньги — он богат. Темны чужие души, Господи… Если он деньги в сундук складывает, то их никогда не бывает слишком много. Знать бы, как к нему попала эта проклятая записка с приглашением Сакромозо во дворец…

Простая идея пришла в голову вечером, когда Дементий Палыч вдыхал у окошка запах бальзамных тополей: если Лядащев не отвяжется, то почему бы не заставить его работать на себя? Василий Федорович ведь сам рвется к делу, не требуя за это ни денег, ни лавров.

— Не задаром, — повторил Дементий Палыч с видимым удовольствием. — Помогите распутать сей клубок. Моей скромной натуры на это недостаточно. А улики таковы…

Первой назвал Дементий Палыч уже знакомое послание прусского посла. Вторая улика — тоже письмо, в котором прямо говорилось, что Никита Оленев был знаком с купцом Гольденбергом еще в Германии, что имел с ним дела, а именно занимал у него под проценты большие суммы денег, и что к убийству оного Гольденберга Оленев имеет прямое касательство.

— Какое еще касательство? — с подозрением спросил Лядащев.

— Прямое, — твердо повторил Дементий Палыч.

— Можешь донос показать?

— Все бумаги в деле, а для работы с ними я допустить вас в канцелярию не могу.

— Знамо дело — не можешь. Домой к себе папку принесешь. Сегодня же, — строго сказал Лядащев. — Кто писал донос?

— Аноним… сами знаете, ветер принес. И еще сей аноним сообщает о причастности к убийству некоего Белова Александра.

Лядащев даже подпрыгнул от неожиданности.

— Ну это совсем чушь! Они просто вместе труп обнаружили.

— Никто не обнаружил, а они — пожалуйста… — скороговоркой произнес канцелярист. — Я уж буду совсем откровенен. За домом графа Лестока учинена слежка.

— Вот как? И давно?

— Давно. В числе прочих, посещавших дом лейб-медика в Аптекарском переулке, замечен поручик Белов, который, как известно, в друзьях не состоит и к медицине отношения не имеет.

— Может, у него геморрой разыгрался, — хмуро буркнул Лядащев.

— Эх, кабы так… — вздохнул Дементий Палыч, и это у него вышло как-то просто, по-человечески, мол, сочувствует он этим Беловым-Оленевым, да как им помочь, если они сами в огонь лезут.

— И давно ли Белов был у Лестока?

— Вчера.

Василий Федорович был не просто обеспокоен или удивлен, он с трудом скрывал бешенство. Зол он был и на Белова, что у него за мерзкая привычка хитрить и недоговаривать? Уши бы оборвать этому любимцу двора и баловню судьбы! Ведь говорил же он ему — не шляйся к Лестоку, что ты там потерял? Глубочайшее раздражение вызывал и этот барчук холеный Оленев — кой черт он поперся во дворец? Ну ладно, любовь… Но зачем под чужим именем под арест идти? Может быть, его вынудили? Но кто?

К чести Лядащева скажем, что он ни на минуту не усомнился в честности двух друзей, даже мысленно не поставил вопроса: «Положим, они прусские шпионы…» Все это смешно, глупо и не более. Но Василий Федорович знал цену уликам, знал, в какие цепкие руки они попадают в Тайной канцелярии, и был отчаянно зол на случай, на бестолковую насмешницу-фортуну, что все так совпало по-дурацки.

— Допрашивал Оленева?

— С великим грубиянством юноша. Одно словечко и подарил: случайность, мол… — Дементий Палыч скрипнул зубами.

— Ты мне скажи, в чем твоя основа-то? Что Оленеву вменяешь — шпионство иль убийство?

— Дак как повернуть, — неопределенно сказал канцелярист. — Любого из двух обвинений достаточно, чтоб под кнут и в Сибирь. — Он по-старушечьи собрал в узелок красивые губы и добавил укоризненно: — А вы говорите: невиновен.

— Смотри-ка, погода портится…

Дементий Палыч вслед за говорящим обвел глазами серенькое, набухающее дождем небо.

— А теперь глянь сюда…

Лядащев разжал ладонь, на ней лежал сапфир удивительной красоты, если б не огранка, он был бы похож на огромную каплю воды, зачерпнутую где-нибудь в Средиземном море или в Индийском океане.

Глаза Дементия Палыча округлились, в них даже промелькнул голубой детский оттенок, словно вобрали они в себя экзотическую лазурь. Быстрым, хищным движением он зажал руку Лядащева в кулак.

— Сестру замуж выдашь, в отставку подашь, съездишь в Грецию, туда-сюда… Ни одна живая душа не узнает… — ворковал Лядащев.

Дементий Палыч молчал, не в силах убрать руку с кулака Лядащева, красивые пальцы его дрожали.

Цветные нитки

Беловы не принимали.

— Сам Александр Федорович в отсутствии, а барыня больны.

В нахмуренном лбу лакея и морщиной смятой переносице притаился сумрак недовольства и угрюмости, которые появляются обычно при неблагополучии в доме, когда хозяева ругаются, а зло на слугах срывают. Лядащеву бы обратить внимание на слова о болезни Анастасии Павловны, но он воспринял их только как отговорку — нежелательным визитерам всегда так говорят.

Он обозлился, но все-таки оставил Саше записку, мол, надо срочно встретиться по неотложному делу, однако не отказал себе в удовольствии ткнуть блестящего гвардейца носом: «Беда в том, что шляешься ты без надобности к неким медицинским особам, о коих предупрежден был, и последствия твоей беспечности непредсказуемы».

Идти домой Лядащеву не хотелось, он пошел в трактир и за жарким и пивом все размышлял, как же могут выглядеть последствия Сашиной беспечности. Суть этих размышлений сводилась к следующей фабуле: не посмеют его арестовать! Первостепенное значение он отдавал связям при дворе — это раз, отсутствие четких улик — это два, а то, что о Белове позаботится сам Лядащев, — это три. Лучше бы всего получить Саше сейчас длительную командировку куда-нибудь в Лондон, на худой конец, хоть в Тулу. Главное — с глаз долой, пересидит бурю, а там все станет на свои места. Знай Лядащев, что в этот самый момент злой как черт Саша рубится на шпагах с военным чином на бестужевской мызе, мысли бы его приняли совсем другой оборот.

К Дементию Палычу он явился в самом благодушном настроении, слегка под хмельком, но, к его удивлению, хозяина не было дома. Лядащева встретила сестрица, худосочная, измученная желудочными заболеваниями особа, которая изо всех сил старалась переделать свойственную ей кислую улыбку в лучезарную. Кабы не плохие зубы, ей бы это вполне удалось.

— Дементий Палыч приказали вас встретить и проводить в его горенку. Сами они скоро будут.

На столе уже известной нам комнаты в идеальном порядке пребывали обещанные бумаги в папке, перья в стаканчике, до краев наполненная чернильница, рюмка и ядовито-зеленая настойка в бутыли. «Умеет работать», — не без удовольствия подумал Лядащев о своем бывшем сослуживце.

Для начала он попробовал настойку. Сладковата, пожалуй, но пахнет хорошо и крепость имеет в достатке. Документа было два. Депеша Финкенштейна вызвала у Лядащева откровенное удовольствие. Догадка только тогда верна, когда ты брюхом понимаешь: все было именно так, и не могло быть иначе. Доверчивый и нахальный Белов поперся, нисколько не сомневаясь, к Лестоку просить за Оленева, а Лесток, вот уж воистину ума палата, немедленно свалил на арестованного чужую вину. Чью?

Чистый лист бумаги украсился гирляндами болотных листьев, цветов и геометрических фигур. Лесток — такой человек, который во всех случаях жизни будет стараться только ради одной персоны — себя самого. И государыню он к трону подтолкнул тоже не из заботы о России. Понимал мудрец — воссияет Елизавета, так и он, Герман Лесток, в лучах ее славы поднимется на небывалую высоту.

Итак, если Лесток хочет свалить на Оленева свою вину, это надо понимать, что он сам стал информатором у короля прусского? Это невероятно… Но ведь защищаются только тогда, когда на тебя нападают. Нападает, понятно, Бестужев. Но через кого информировал Лесток прусского короля? Положим, через убиенного Гольденберга, но тот уже мертв, опасности не представляет…

Стоп… В последнюю встречу, когда Саша про мызу бестужевскую рассказывал, он сболтнул еще про инкогнито, которого они обещали Лестоку вывезти из России. Белов тогда забежал буквально на пять минут, выболтал все, словно каялся, и исчез. Лядащев его даже обругать толком не успел. Что же это за инкогнито такой? А может быть, это невидимка Сакромозо? Василий Федорович азартно потер руки, ладони нагрелись, словно он искру из них высекал.

Если Лесток хотел тайно вывезти Сакромозо из России, то, значит, он ему чем-то мешал, скорее всего, знал что-то такое, чего Лесток боялся. А что, если мальтийский рыцарь и есть прусский агент? Иначе почему им заинтересовалась Тайная канцелярия? Надо бы спросить Дементия…

Второй документ, анонимный, был не менее интересен. С одной стороны, обычный донос, автор жаждет справедливости, а с другой — ненавидит, в каждой строчке это чувствуется, и Белова, и Оленева. Бумага желтоватая, рыхлая, дорогая, пахнет… разве что чуть-чуть чесноком, а вообще-то, старым столом, мышами и плесенью, обычный запах Тайной канцелярии. Почерк характерный: у всех гласных острые, как бы шалашиком, верхушки, словно аноним все время срывался на печатный текст. А может, эта бумажка тоже из Лестоковой канцелярии? Однако писал Шавюзо, его почерк он хорошо помнит, буковки словно нанизаны на невидимую нить и все маленькие, аккуратненькие, как бусинки.

Звякнул дверной колокольчик, по коридорчику стремительно прогрохотал немецкий ботинок, и вот уже сам хозяин, до чрезвычайности возбужденный, стоит перед Лядащевым, тараща глаза.

— Что она вам поставила, дуреха? — Он схватил бутылку, понюхал, потом рванулся к шкапчику, вытащил другую бутыль, с напитком, чистым как слеза, и разлил его по рюмкам.

— Две новости, Василий Федорович. Одна плохая, другая хорошая, — со скрипом выдавил из себя Дементий Палыч, задохнувшись от крепкого напитка.

— Начинай с плохой, — невозмутимо предложил Лядащев.

— На мызу Каменный нос совершено нападение. Шесть или семь человек в масках. Оленева выкрали.

— У-ух ты! Чем это плохая новость?

— Точное число разбойников установить не удалось.

Показания охраны весьма противоречивы. Убитых нет. Вначале думали, что старшего отправили на тот свет, а он возьми да воскресни. Теперь уже в лазарете.

— Кто же осмелился напасть на мызу? — с усмешкой спросил Лядащев, уверенный, что дело не обошлось без Белова и Корсака.

— Вот это нам с вами предстоит выяснить. — Дементий Палыч уже сидел за столом наискосок от Лядащева, ел его глазами и быстро барабанил пальцами, словно наигрывал на клавесине марш.

— Говори вторую новость, как ты считаешь, хорошую.

— Белов в крепости. Кто готовил бумаги к его арестованию, пока не знаю. Одна птичка улетела, зато другую изловили!

Лядащев вдруг почувствовал, как напряглось все внутри, желудок словно колом встал.

— Где его арестовали? На мызе?

— При чем здесь мыза? Когда там пальба шла, Белова и взяли в собственном дому… по подозрению в убийстве, и еще за ним вины числятся. — Дементий Палыч вдруг перешел на шепот: — Уже высказаны предположения, что нападение осуществлено прусскими шпионами. Какова наглость, а?

— Шпионами, говоришь? Это ты хорошо придумал, — бросил Лядащев и стал суетливо собираться: сложил документы, положил их на край стола, снял со спинки стула камзол, с трудом попадая в рукава, облачился в него и наконец сунул в карман изрисованный лист, словно геометрические фигуры и болотные листья могли разгласить тайну его размышлений.

Напоследок он, как бы между прочим, спросил:

— Ты давеча обмолвился, что хотел Оленева перевести в крепость. Опасно-де стало на мызе, потому что солдат предупреждали о нападении. Это кто ж такой заботливый? Не из Лестокова ли дома сей господин?

— Отнюдь нет, — с готовностью отозвался хозяин. — Сей господин — граф Антон Алексеевич Бестужев, сынок канцлера. Ему в некотором роде эта мыза принадлежит, и он сюда наведывался по своим личным делам.

— Вот так да! — задумчиво проговорил Лядащев. — А не расспрашивал ли ты Бестужева-младшего, откуда он получил подобные сведения?

Дементию Палычу явно не понравился этот вопрос.

— Может, предчувствия? — спросил он нерешительно, словно предлагая собеседнику согласиться на столь чуждый сыскному делу термин.

— Что-то многовато предчувствий… — буркнул Лядащев и, не прощаясь, вышел.

Когда Лядащев подошел к дому Беловых, было около десяти часов вечера, не такое уж позднее время, однако все окна были темны, и только на втором этаже трепыхал огонечек, похоже, лампады. Он приготовился долго дергать за веревку колокольчика, но, к его удивлению, дверь сразу отворилась. На пороге стоял тот же нахмуренный лакей со свечой в руке. Не говоря ни слова, он отступил внутрь сеней, приглашая гостя войти.

В доме стояла полная, неживая тишина, и только эхо отзвучавшего колокольчика стояло в ушах, словно тревожный набат. Чьи-то босые ноги прошлепали в отдалении, и опять все стихло.

— Беда у нас, — сказал лакей.

— Знаю. Хотел бы видеть Анастасию Павловну. Проводи меня в кабинет. Запали свечи, ненавижу сидеть в темноте.

На лестнице, всего-то десять ступенек, лакей успел поведать о многом: арестовывали четверо, барин держался молодцом, барыня не плакали и сейчас не плачут — молятся, на вид невозмутимы, но, по сути дела, очень плохи.

Удивительно, как меняется обличье комнаты с отсутствием хозяина. Если он исчез ненадолго, то, кажется, мебель, шторы, шандалы, каминные щипцы и прочее его просто ждут, но, если с хозяином приключилось несчастье, вещи словно умирают. Их сразу покрывает патина отчаяния, ненужности. Лист бумаги на столе — он уже мертв, словно знает, что на нем никогда ничего не напишут, брошенная на канапе перчатка еще хранит воспоминание о сжатой в кулак руке хозяина, но каждому ясно: она отслужила свое, все эти стулья растащат и обобьют другой тканью, а стоящая на краю полки ваза уже сейчас готова к самоубийству, вот-вот грохнется вниз и превратится в груду черепков. И только книги имеют вид безучастности. У них нет хозяев, они принадлежат всем и никому, и даже если временный их наблюдатель тщеславно украсил переплет своим экслибрисом, это напрасные потуги, книги переживут его, как бы ни был долог его земной путь.

Лядащев дернул за уголок закладки в старом атласе, скорее машинально, чем обдуманно, хотя импульс, или побуждение, или толчок — назовите как хотите, был вызван тем, что бумага узнаваема — рыхлая, желтоватая… Записка без подписи. Он успел схватить взглядом только последнее слово — «уничтожить», как дверь за его спиной отворилась. Он круто повернулся и, запихивая записку в карман, склонился в поклоне.

— Простите, Анастасия Павловна, что беспокою вас в столь позднее время, но обстоятельства чрезвычайные заставили меня посетить ваш дом.

— Зачем?

Анастасия стояла в дверях, закутанная в черную шерстяную шаль, и мелко дрожала. В комнате было душно, а ее бил озноб. «Она и впрямь больна, — пронеслось в голове у Лядащева, — но как хороша! Иных женщин горе красит больше, чем радость. Это ли не парадокс?»

— Расскажите мне, как произошел арест. Какие вины вменяются Александру?

— Зачем? — еще раз повторила Анастасия надменно и даже, кажется, топнула ногой.

Лядащеву показалось, что он стал меньше ростом, и подумалось вдруг, что он целый день мотался по городу, башмаки на нем пыльные, камзол смят, а верхняя пуговица висит на нитке, если вообще не оторвалась.

— Я хочу помочь Саше, — сказал он как можно мягче и ощупал пуговицу — пока на месте.

— Вначале вы его арестовываете, а потом хотите помочь?

— Помилуйте, я-то здесь при чем? Я давно не служу в этом ведомстве.

— Кто вас там разберет, кто служит, а кто по доброй воле, так сказать, бескорыстно, играет в сыск. — Она не села, рухнула в кресло, закрылась платком с головой, так что осталось видно только обескровленное лицо ее с огромными блестящими глазами.

Хорошо, она расскажет… Как Саша вернулся домой, она не видела, он сразу прошел в гардеробную, переодеться.

— Откуда Саша вернулся домой? И зачем ему понадобилось переодеваться? Он куда-нибудь спешил?

Ах, не перебивайте! Она не знает, откуда он пришел и куда собирался. Она спала, ее разбудили. В гардеробной лакей передал Саше его, Лядащева, записку. Нет, Саша ничего не сказал, только смял ее вот эдак… И тут пришли драгуны.

Потом она умолкла и долго молчала, словно не могла сосредоточиться, и все хмурилась, грызла кисти платка, выплевывая с брезгливостью нитки. Лядащев терпеливо ждал.

Она рассказала Лядащеву все как было, только упустила детали, но в них-то все и скрыто. Саша вошел в дом с черного хода. Его камзол был чист, но после боя его не оставляло чувство, что он весь с головы до пят забрызган кровью. Он поднялся на второй этаж, никого не встретив по дороге. Рукомой был полон воды. Анастасия появилась в тот момент, когда он мыл лицо и шею.

— Наконец-то! Где ты был? Ты знаешь, мне не по силам одиночество! Мне плохо, плохо! Утром служба, а вечер?..

— Свершилось, — коротко бросил Саша. — Мы освободили Никиту.

— Боже мой! Вы напали на мызу? Но как ты не подумал обо мне? В такое время! Последствия вашей беспечности могут быть самые непредсказуемые… — Где-то она уже слышала эту фразу, ах да, записка от Лядащева.

Саша прочитал ее мгновенно.

— Вы поете с одного голоса, — сказал он насмешливо и зло. Внизу в прихожей вдруг раздались громкие мужские голоса. Никто в доме не позволял себе разговаривать подобным тоном, а эти спорящие и приказывающие, казалось, имели право орать в полный голос. До них долетела фраза: «…именем закона!» Анастасия с ужасом смотрела на мужа.

— Выйди к ним, — быстро сказал Саша. — Я спал. Теперь собираюсь идти по делам службы. Задержи их…

Его арестовали в тот момент, когда, стоя перед зеркалом в нижнем белье, он примерял новый, серебром шитый камзол из тафты. Саша решил не разыгрывать излишнего удивления.

— Вы позволите мне одеться, господа?

Ему было позволено. Он сменил камзол на более практичный — суконный, под присмотром солдат неторопливо с помощью камердинера облачился в чулки, кюлоты, башмаки и прочее. В продолжение всей сцены Анастасия безмолвно стояла в дверях, и Саше вспомнилась удивительно стройная елочка в отцовской тульской усадьбе. Детьми они водили вокруг нее хороводы. Потом ее, кажется, срубили. Нищие Беловы мало ценили красоту, во всем видя надобность. Пошла елочка на дрова — зима в те поры была лютой.

— Я могу попрощаться? — В вежливости Саши проглядывало презрение к представителям закона.

— Да, конечно.

Анастасия припала к Саше, но тут же отстранилась и, глядя офицеру в глаза, спросила строго:

— А что будет со мной?

— Специальных распоряжений относительно вас пока не получено, однако указано, чтобы вы столицу в своих видах отнюдь не оставляли и, пребывая в собственном дому, ждали высочайшего указа.

Потом она перекрестила мужа быстро, все, увели…

— Что же вы молчите, Анастасия Павловна? — не выдержал Лядащев.

— Мне больше нечего рассказать вам. Все аресты похожи один на другой. Вы же знаете.

— Я сделаю все, что в моих силах, чтобы разобраться в этой нелепости. Но вы, со своей стороны, должны донести до государыни…

— Я не донесу, — перебила его Анастасия. — Мне запрещено являться ко двору.

Ночью Лядащев долго не мог уснуть на широком супружеском ложе. Аноним и добровольный помощник Оленева одно и то же лицо — Бестужев-младший, это ясно. Далее… Если Сашка не имеет отношения к нападению на мызу и Оленева похитили прусские шпионы, как изволит утверждать наш колченогий друг, то князь действительно испачкался в политической грязи — но сие невероятно. Будем считать это утверждением первым.

Ягужинская получила отставку (каких трудов стоило ему выдавить из нее эти сведения!) после того, как Сашка спас великую княгиню. Это вторая чушь и невероятность. На Белова начнут сейчас вешать все обвинения, которые в свое время предъявили Оленеву, то есть убийство Гольденберга и шпионаж, — это третье утверждение, и оно вполне вероятно. Утверждение четвертое — ты окончательно запутался, Василий Лядащев!

А потом он уснул и увидел во сне странный предмет: некое сооружение, похожее на станок для плетения кружев. Из сооружения торчали разноцветные нитки, каждая из которых была как бы чья-то судьба или сюжет, а он должен был подобно крепостной девке сплести из этих ниток некий разумный и понятный узор. Василию Федоровичу было очень стыдно заниматься этим женским делом, но, понимая всю неотвратимость, он вроде бы готов был приступить…

В этот момент в ушах прозвучал поганенький смех Дементия Палыча и голос его насмешливо произнес: «А коклюшки где? Нет коклюшек!»

Фу, гадость какая! Он немедленно проснулся, попил воды и сказал себе внятно: «Режьте меня, но Оленева выкрали гардемарины! Больше некому! Только хватит ли у Сашки ума это отрицать?»

В крепости

Когда Лядащев сказал, мол, хорошо придумал, что Оленева похитили прусские шпионы, Дементий Палыч только поежился внутренне, услыхав в этом намек на взятку. Ну попутал бес, попутал… Кабы деньгами, он бы ни за что не взял — это дело подсудное, но против лазоревого камня он не мог устоять. И потом, камень этот как бы и не взятка, сапфир тянет на подарок.

В одиночестве, однако, к Дементию Палычу пришли совсем другие мысли. Откуда этот странный вопрос Василия Федоровича: «Не на мызе ли арестовали Белова?» Значит, есть такое подозрение? В любом случае станет ли он честно отрабатывать сапфир, или патриотические чувства возьмут верх, эту версию — о причастности Белова к похищению — надобно проверить.

Офицер из команды строго сказал, что арестовали они Белова, как и было предписано, в шесть часов вечера. Но кто поручится, что по дороге они не зашли в трактир промочить горло? Опрос охраны тоже ничего не дал. Все солдаты были до крайности озлоблены, кому в радость сидеть на гауптвахте? Правда, один из пострадавших (рана, стыдно сказать, на заднице) промямлил, что вроде бы нападавшие с похищенным были в дружбе, но это не наверняка, потому что объяснялись они хоть и по-русски, но все время вставляли тарабарские фразы. И вообще, он всей душой чувствует, что они были немцы.

Узнать, что у Оленева был закадычный друг еще со времен навигацкой школы, некий Алексей Корсак, не составляло труда, и на следующий день Дементий Палыч отправился по адресу. Супруга Корсака, особа до крайности неприветливая и резкая, сказала, что муж уже третий день пребывает в Кронштадтской гавани, где случилась авария.

Софья не лукавила, именно так оно и было. Вернувшись от Черкасских, куда они привезли беспамятного Никиту, она не застала мужа дома и довольствовалась только запиской: «Я в Кронштадте, скоро не жди» и прочая… Из-за неправильно вбитых свай на острове поплыл оползневый участок берега, грозя разрушить значительную часть строений. По всему Петербургу собирали спасателей, и Корсак был призван в числе первых. А что матросы его полдня в шлюпке прождали, так кто ж об этом вспомнит.

Дементий Палыч не поленился плыть в Кронштадт, хотя сделать это было совсем нелегко: эдакое волнение на море иначе как штормом и не назовешь. Работа в гавани шла полным ходом. Проплутав час по непролазной грязи между бревен, камней, канатов, матерящихся людей и падающих от усталости лошадей, Дементий Палыч нашел Корсака.

Вид у молодого мичмана был до крайности непрезентабельный. Мало того что весь изгваздался в глине и известке, так еще рожу имел исцарапанную, а под глазом синяк. На вопрос следователя: «Откуда сие?» — сказал, что упал в темноте сверху на ростверк, а рядом бугеля ненадетые. Тут же нашлись свидетели, которые начали горестно качать головами, добавляя, мол, непонятно, как жив остался. Была в поведении Корсака некая настораживающая черточка. По своему немалому опыту Дементий Палыч знал, что люди обычно разговаривают с Тайной канцелярией весьма почтительно и обо всем прочем забывают, а этот все перемежал ответы приказаниями: «На угол шпунтовые несите!» или «Башмаки на свои ноги наденьте!», то есть проявлял излишнюю нервозность. Дементий Палыч расспросил ближайшее начальство. Те помнили только, что мичман прибыл в гавань в день аварии, а в утренние часы или в вечерние, это пусть сам Корсак скажет. И тоже проявляли излишнюю нервозность. Море неспокойно, тучи угрожают бурей и вообще, шел бы ты, мил человек, куда подальше, сейчас не до тебя. Трудно стало работать, трудно. Пока ему никто не поручал заниматься Беловым, кому прикажут дело вести, тот пусть и старается.

Не будем надоедать читателю описанием камеры, в которой сидел Белов. Камера как камера, у каждого человека в России свои ассоциации с понятием «лишение свободы» — тот читал, этот слышал, некоторые своей шкурой… Но удивительно, что эта русская традиция: навет, тюрьма, следователь, дело, далее казнь или ссылка, кому как повезет, ковалась веками, и только в XX веке достигла своего апогея, приписав к числу заключенных многие нули — кровавый забор! Всего-то на Руси в избытке: земли, воды, неба. Сибирь необъятна, как космос, а ее ведь заселить надобно. Для Елизаветы Петровны Камчатка была где-то почти на Луне, а Николай I сказал: «Расстояние — наше проклятие!» Очень неглупый был царь.

Белову, можно сказать, повезло — жизнь его в крепости была вполне сносной. Приличный стол, даже мясо давали, на жидкий тюфяк бросили простыню, не сказать чистую, но без дыр, латаную. Эта простыня вдруг успокоила Сашу. Либо о нем кто-то хлопочет, либо в крепости помнят о фаворе Анастасии. «К черту все, — сказал себе Саша. — Отосплюсь по-человечески, а там видно будет». Только здесь, в камере, он понял, как устал. Все последние месяцы он был только должен, должен… Чувство долга морального испепеляет силы почище долга карточного.

Самому себе стыдно сознаться, что первая роль в этом хороводе кредиторов, требующих немедленного действия, сочувствия, подвига, принадлежала Анастасии. Проснешься утром, небо ясное, настроение сносное, аппетит отменный, но тут же вспомнишь: а что такое грызет изнутри? Ах да, Анастасия.

После того как государыня, ничего не объяснив, сказала своей статс-даме: «Поживи в своем дому», она мало сказать изменилась, она стала другим человеком — обиженным, вздорным. Горячка с ней приключилась в тот же вечер, как вернулись они из Гостилиц. Позвали лекаря, он пустил кровь и, казалось, вместе с порченой кровью выпустил из пациентки жизненную силу. «Ты меня не любишь, тебе нужны только твои друзья!» Она и раньше ревновала Сашу к Алешке и Никите, но у нее хватало ума скрывать это. Как можно винить его в том, что он больше переживает о сидящем в темнице Никите, чем об отлученной от дворца? А Сашин арест? Даже в такую минуту она больше заботилась о своем вполне благополучном завтра, чем о муже, которого уводят в тюрьму.

Был еще разговор, о котором и вспоминать не хотелось, потому что сразу тревожно и страшно проваливалось куда-то сердце.

— Зря ты меня из Франции вывез, зря! — Вот до чего дошло.

Эту фразу Анастасия выкрикнула не где-нибудь, а ночью в спальне. Саша в первый момент не столько обиделся, сколько изумился. Как можно забыть их счастливую встречу в Париже и слова: «Ты мне Богом послан. Люблю навек!» Или горе ее настолько ослепило, что она и прошлое хочет перечеркнуть? А может, мстит за кажущуюся его безмятежность, мол, мне плохо, и тебе должно быть еще хуже! Но Анастасия не остановилась на этом «зря вывез».

— Жила бы я с кавалером де Брильи безбедно, а на родине я отверженная!

У него достало чуткости не устраивать скандала, он до тех пор целовал ее волосы, губы и руки, пока она не обхватила его за шею и не заснула спокойно. Но забыть этих постылых слов он не может, и что совсем погано — простить Анастасию до конца тоже не получается.

А здесь, в крепости, он никому ничего не должен, теперь ему должны. В темнице каждый заболевает одной и той же болезнью — бессилием, вернее сказать, утратой активности, и теперь уж вы, которые на воле, думайте, как меня лечить. О том, что Никита сам ранен, и опасно, Саша почти не думал. Не может такого быть, чтобы молодой организм не победил недуга, но более всего он верил в справедливость судьбы. Уж если столько сил потрачено, то не может быть, чтобы все зазря.

И странно, он очень легко увильнул от размышлений на тему, за что он, собственно, угодил в крепость. Да мало ли… Лядащев в записке пишет, мол, зря шлялся к Лестоку. Предположим, здесь собака зарыта, но столь же позволительно думать, что виной тому старая дуэль. Сама просится в голову мысль, что он привел на хвосте погоню в свой дом. Но кому гнаться-то, если на мызе охрана была повязана? Будет допрос, будем думать…

Он проспал три дня с перерывами на завтрак и ужин, а потом вдруг разом понял: выспался! И усталость, проклятая, куда-то делась, и мысли поползли в голову, мысли беспокойные. По его понятиям, давно должен был объявиться Лядащев. Не можешь прийти сам, так дай дельную информацию, подтверди лозунг, что «все обойдется!».

И вообще говоря, сколько он будет валяться на этой латаной-перелатаной простыне? И какого черта он сюда попал? И почему мерзкая каша сдобрена прогорклым маслом? И как не беситься, если омерзительный сторож на все вопросы твердит с глупейшей ухмылкой одну и ту же фразу: «Не могу знать». Несколько дней он обходился без чистого воздуха, а сейчас хотел бы прогуляться, пусть не в роще, шут с ней, но на тюремный двор он имеет право?

Саша принялся ходить по камере вначале по кругу, потом строго по периметру, затем начал считать шаги. Бог ты мой, со временем это может стать привычкой! Нет, считать шаги он не будет. Он будет размышлять. Если друзья не дают о себе знать, значит там крупное неблагополучие. С чего он взял, что с Никитой все в порядке? Да он мог умереть каждую секунду! Сто двадцать четыре, сто двадцать пять… нет, это непереносимо!

Он с силой ударил кулаком по стене, потом по столу и, наконец, по кованой двери и барабанил в нее до тех пор, пока рука не начала болеть. От этого вдруг полегчало. Правду говорят, что физическая боль врачует боль душевную.

Дверь неожиданно отворилась. Смотритель, морда белесая, волосы на пробор, над губой болячка, что-то жует.

Выражение лица вполне благодушное, все бы исполнил, но служба не позволяет.

Саша принял независимый вид.

— Слушай, братец, а не раздобудешь ли мне карты?

В облике смотрителя промелькнуло доселе незнакомое выражение любопытства.

— Какие карты?

— Подземных ходов под крепостью с выходом к Неве, — в сердцах крикнул Саша. — Ты что, не понимаешь, какие карты бывают? Короли, валеты, дамы…

— Карты имеются, но с кем, простите, сударь, вы намерены играть?

Показалось ли Саше, или смотритель впрямь ударил себя по карману, мол, этот инструмент держим всегда при себе.

— А хоть бы и с тобой, — весело ответил Саша. — Я понимаю, что не положено. Но мы будем играть ночью и по маленькой. Святое дело!

Смотритель хмыкнул, неопределенно повел плечом и, ничего не ответив, исчез, а ночью после сигнала вдруг явился в камеру с новенькой колодой карт и щелкнул ею заправски.

— Денег, как ты понимаешь, у меня нет, но есть адресок, по которому получишь все до копейки. Только бумаги дай, чтоб я записку мог черкнуть. — Саша старался говорить самым обычным, будничным тоном, как будто это совсем в порядке вещей — ходить к супруге подследственного за долгом.

— Как играть изволите? — Сторож, казалось, пропустил все Сашины замечания мимо себя. — Я, знаете ли, все эти квинтичи, ломберы и прочие тресеты не уважаю. Кадрилья — хорошая игра, но в нее надобно вчетвером… Памфил — вот это для меня, а по-русски говоря — дурачок. Можно еще в ерошки или хрюшки… Как желаете?

Саша смотрел на своего Аргуса с восторгом. Неужели ему повезло и этот тип с вислой фигурой и непропеченным лицом — азартный картежник? Одно смущало: про игру в дурачка, любимую простолюдинами, он знал только, что памфил — это червонный валет, которого называют филей.

Смотритель оказался хорошим учителем, и уже со второй игры Саша выиграл. Видя, как вытянулось лицо у партнера, он немедленно взял себя в руки, сменил тактику и начал плутовать. Задача была поставлена четко: три игры спустить, четвертую для себя, чтоб не пропадал азарт. У смотрителя от жадности глаза приняли очень упорядоченное, цепкое выражение, губы вспухли по-негритянски, а когда выпадала нужная карта, он ими как-то странно, со всхлипом, причмокивал.

— Когда за выигрышем пойдешь?

Было четыре часа ночи, силы обоих были на исходе.

— Это от нас не уйдет, — уклончиво ответил смотритель. — Третьего надо, чтоб настоящий интерес был.

— Да где ж его взять, третьего-то? — не понял Саша.

Третий появился на следующую ночь и оказался весьма колоритной фигурой — темноликим, желтоглазым молчаливым человеком по имени Шафар. Он носил европейское платье, но по обличью, обилию золотых украшений — тут тебе и серьга в ухе, и цепь на шее, и браслеты на обеих руках — в нем угадывался азиат. В игре он был азартен, но голоса не подавал, а только раздувал узкие, изящно вырезанные ноздри. Как выяснилось вскоре, он был хивинец и состоял при леопардах, доставленных восемь лет назад посольством Хивы в подарок государыне. «Зверовой двор» находился, оказывается, в приходе Святого Симеона, что на Хамовой улице. Саша столько раз ходил мимо высокого забора, не предполагая, что за ним обретаются диковинные звери.

— Шафар, а еще какие животные на вашем дворе есть?

Хивинец вскидывал на него горящий взгляд, но не отвечал, весь сосредоточенный на картах, а смотритель, трогая болячку над губой, сообщал гугниво:

— Львица есть, совсем старуха, а по двадцать фунтов говядины в день трескает. Опять же мартышки. Этим извольте дать бананы, но и на морковь они согласные. Дама треф… А еще есть в столице Ауроксов двор. Неужели не слыхали? Там содержатся дикие быки, подаренные королем прусским. Но государыня ни быков, ни короля прусского не жалует. Я раньше при этих быках состоял. Хорошее место — всегда убоинка в достатке, но потом ушел. За охрану людей больше платят.

Третья ночь началась так же приятно и в той же компании, но игра была неожиданно прервана. В мертвой тишине крепости вдруг раздался невнятный шум, голоса, топот ног — тюремная какофония звуков, понятная только стражу, который испугался, быстро смел карты со стола и спрятал их в карман. Не обращая внимания на Сашины вопросы, он подал Шафару знак, и они на цыпочках вышли из камеры. Спустя несколько минут гулкие шаги раздались подле Сашиной двери, потом послышался звук отпираемой камеры. Это могло означать только одно: рядом появился сосед. Эта близость, а мало ли пустых камер в крепости, наводила на неприятную мысль, что он связан с новоиспеченным арестантом общим делом. Каким?

Утром, как обычно, служитель принес завтрак. Был он сух, сосредоточен и на все отвечал «не могу знать», словно не резались они в этой камере в дурачка с пар и дурачка внакладку по такой высокой ставке, что и сказать совестно.

Однако к ужину поведение служителя переменилось. Прежде чем уйти из камеры, он наморщил мясистый лоб, убедился, на месте ли болячка, потом через силу выдавил:

— Я к вам послабление имел, сами знаете. Но об этом — молчок. В противном случае и у вас, и у меня будут огромные неприятности.

— Это понятно, — с готовностью согласился Саша. — Но я человек чести, карточный долг не дает мне спокойно спать. Когда пойдешь, мил человек, к супруге моей за деньгами?

— Не торопите меня, сударь. Такие дела не в один день делаются!

Служитель был верен себе — не один томительный день прошел, прежде чем, ставя перед Сашей миску с едой, он шепнул с отвлеченным видом:

— Ходил. Долг получил сполна, но монеты мелкого достоинства и кошелек плохонький.

— Что мне просили передать? — У Саши от волнения пересохло горло.

Он был уверен, что получит сейчас записку или, в крайнем случае, что-то переданное на словах, но служитель молча положил на стол кольцо с рубином. Положил и ручкой эдак сделал, жест этот мог обозначать только одно: я честный человек, хотя вполне мог бы и украсть.

— Дай мне только выйти отсюда, внакладе не останешься! — заверил его Саша.

Оставшись один, он надел кольцо на безымянный палец. Может, это знак какой-нибудь — кровавый рубин? Кольцо жало, он примерил его на мизинец, потом посмотрел на свет.

Записка была вложена под камень, крохотная и невесомая, как лепесток. Саша развернул ее трепетной рукой. Там было написано три слова: «Вина — Лесток, Гольденберг». «Это Лядащев», — подумал Саша, тщательно разжевывая записку.

Про любовь

Никита пришел в себя, когда Мария уронила чайную ложку, именно этот бренчащий, обыденный звук вывел его из небытия. В поисках ложки девушка опустилась на колени и вдруг поняла: что-то изменилось в комнате. Ей показалось, что она спиной чувствует его осмысленный взгляд. Но Никита смотрел вверх, глаза его были неподвижны и блестящи, как влажное зеленое стекло.

Мария тоже посмотрела на потолок. Художник был плох, нарисованные розы были непомерно большими и плотными, как капустные кочаны, и казалось, не вплети их живописец в венок из незабудок, они непременно попадали бы вниз под весом собственной тяжести.

Однако нельзя до бесконечности сидеть на полу, Мария медленно и неловко поднялась. На шум Никита повернул голову, вернее, перекатил ее с затылка на ухо, взгляд его оставался безучастным.

— Ложка упала, — сказала Мария, предъявляя ее как вещественное доказательство, и почувствовала, что запунцовела вся от макушки до пяток.

Он ничего не ответил, только сморщил растрескавшиеся губы. При желании это движение можно было принять за улыбку. Мария приободрилась и села, сложив по-ученически руки на коленях.

— Как вы себя чувствуете, князь? Вы только молчите, не отвечайте мне. Вам нельзя говорить. Вы четыре дня без сознания! — Она подняла руку с растопыренными пальцами. — Помните? Вы были в тюрьме, мы вас похитили, а теперь прячем…

И опять неопределенное движение губ, Мария не столько услыхала, сколько угадала вопрос: «Где?»

— Во флигеле у князя Черкасского. Вокруг парк. Аглая Назаровна приходила сюда, чтобы на вас посмотреть. Не приходила, конечно, ее приносили на носилках. Она замечательная! А Гаврила спит рядом в комнате. Он, бедняга, от недосыпа еле языком ворочает. Аглая Назаровна его к себе требовала, а как увидела вас, так и сказала: «Пусть барина лечит, меня потом…»

Мария говорила шепотом, ей казалось, что говорить громко неприлично, но даже этого мелкого звука было достаточно, чтобы Гаврила пробудился ото сна. Он буквально вломился в комнату, подбежал к изголовью кровати, потом вдруг смешался, обошел ее на цыпочках и с благоговением припал к ногам Никиты:

— Очнулся! Слава тебе господи! Позади беды… Все позади.

Слезы и молитвы заняли у камердинера не более минуты, с колен поднялся уже совершенно другой человек, деловитый, уверенный и непреклонный.

— Любезная Мария, позвольте вам откланяться, и немедленно. Перевязка, лечебное питье, сон.

Мария пробовала возражать, она поможет наложить бинты, она уже помогала.

— Одно дело за бесчувственным ходить, а совсем другое, когда человек в сознании. Ваш вид может вызвать в организме ненужное волнение и вообще… А ну как рана откроется! Завтра приходите, а лучше послезавтра.

Гавриле очень хотелось сказать, что хорошо бы отложить визиты до полного выздоровления барина, но пожалел девицу. Она была хорошей помощницей все эти дни, и никаких там «ах, боюсь, ах, упаду в обморок!».

На пороге Мария выглянула из-за плеча камердинера. Никита смотрел ей вслед внимательно и строго.

Выпроводив девицу, Гаврила немедленно приступил к обязанностям лекаря и алхимика, принес корпию, бальзамные мази, приготовил жаропонижающие лекарства.

— Кто она? — спросил вдруг внятно Никита.

— Девица-то? Мария Луиджи, дочка венецианского ювелирщика. Нет, вы молчите, Никита Григорьевич! Вам нельзя напрягаться. Я вам и так все расскажу. Добродетельная девица эта Мария. В карете ездила, чтоб вас из беды извлечь. А сейчас все, роток на замок…

Гаврила начал осторожно распеленывать барина, снимая, как жуков, расположенные в складках бинтов драгоценные камни. Больше всего здесь было «зодиачных» аметистов, которые, сообразно месяцу рождения Никиты, должны были «притягивать» его планету и подобно жизненным духам вливать силы в артерию, печень, селезенку и кости больного. Непосредственно у раны, которая, благодарение Богу, не гноилась и превратилась в струп, располагалась золотисто-коричневая яшма, которая, как известно, обладает кровоостанавливающими свойствами.

— Не надо камней. Они жесткие. Как на горохе спишь.

— Тише, Никитушка. — Это несколько фамильярное и теплое обращение выскочило само собой. — Я только сверху положу. Парочку маленьких. Вот так… А теперь перекусить бы надо.

— Посади.

Гаврила с готовностью бросился выполнять просьбу барина. Приподнявшись, Никита покачал головой, словно проверяя, держит ли ее шея, и замер, неожиданно поймав в зеркале свое отражение. На него с удивлением смотрел какой-то бородатый, лохматый человек. Никита опять мотнул головой, словно сомневаясь, что тот, отраженный, повторит его движение.

— Не узнаете? — грустно спросил Гаврила. — Обросли вы очень и похудели.

— Ерунда, просто я от себя отвык… — Никита упал на подушки.

Каша, а может быть, протертая брюква, была отвратительна, но вареная телятина показалась неожиданно вкусной. И заснул он легко, не провалился в бездну, когда все падаешь, подозревая, что дна вовсе нет. Он вошел в сон, как в теплую воду.

Никита проснулся, когда было очень рано, голубой сумрак висел за высокими голландскими окнами. Верхняя створка была открыта настежь, могучая ветка клена была видна каждым своим разлапистым листом, ствол дерева только угадывался в тумане. Что-то капало с дерева — дождь, роса?

Удивительно покойно было у него на душе. Все в мире пребывало в гармонии. Хороша была эта комната с жесткой кроватью, столиком с лекарствами и кудлатой головой Гаврилы, который так и уснул, сидя в кресле. Хорош был мир за окном, он был просторен…

Очевидно, чтобы почувствовать это, надо какое-то время просидеть в темнице. В ней мир мал, как в чреве кита. Смерть тоже темница, но что люди знают о смерти? Пока ты жив — ее нет, когда ты умер — ее уже нет, есть только сам миг умирания. Это, пожалуй, не страшно, уйти к праотцам, сколько там уже достойнейших и мудрейших, но… Если подумать, смерть — это потеря мира вокруг тебя… Кто знает, может, есть другие миры, но как жалко этот…

В парке все еще спят: и птицы, и насекомые, а где-то в хижине землепашца уже вжикнула струя молока в подойник, взбивая пену, и звук отбиваемой косы разнесся по деревне. В Геттингене, сидя на книжках, пьют пиво студенты, в Греции среди олив или на старом некрополе бродят козы, на севере самоед над фитильком, плавающим в рыбьем жиру, чинит меховую одежду, где-то в Индии, в древнем, нагретом светильниками храме, восседает Будда, а над Финским заливом сияет Полярная звезда, указывая путь мореплавателям. Матерь Божья, какое счастье — чувствовать себя живым! Никиту ознобил холодок восторга, пока еще это все принадлежит ему.

Раненое плечо слегка ныло. Но боль ощущалась слабо. Он ощупал бинты с жесткими аметистами и улыбнулся: ради Гаврилы он готов стерпеть и эту начинку.

И особенно приятно было, что мысль о женщине с ласковыми глазами, которую звали Фике, не только не причиняла боли, но даже не развлекала. Он задвинул воспоминание о ней в самый глухой угол сознания. Так бросают на дно сундука отслужившую вещь, зная заранее, что она не понадобится. Было и прошло… И даже неинтересно знать, из-за каких превратностей судьбы он угодил в темницу, а потом под пулю.

За окном раздались далекие звуки — усадьба просыпалась. Гаврила заворочался в кресле, и Никита тут же закрыл глаза, ему не хотелось вести утренние, обыденные разговоры. И опять он закачался на теплых волнах. «Экая у нее стройная шейка, — подумалось вдруг. — Не иначе как она носит высокие, жесткие воротники, шея сама собой и удлиняется. Что за чушь иногда лезет в голову!»

После завтрака, не обильного, но сытного, Никита задал вопрос, который пришел ему в голову сразу после пробуждения:

— Гаврила, а почему не идет эта стройная девушка — Мария?

— Я ей только завтра разрешил прийти.

— Разреши-ил! Что за наглость такая? Как тебе не стыдно?

— Выздоравливаете, Никита Григорьевич, — осклабился камердинер. — Вот уже и ругаться изволили начать…

— Ты мне зубы не заговаривай. Пошли ей записку. Намекни, мол, пусть придет.

— Она и без всяких намеков прибежит. Проявляет к вам сия девица огромное внимание. Оно и понятно — влюблена…

— Гаврила, не говори глупостей. — Никите очень хотелось, чтобы камердинер как можно дольше развивал эту тему.

— Какие ж глупости? Мы как приехали во флигель, она встала у кровати, вцепилась руками в эти столбики и смотрит на вас, а сама как неживая. Софья Георгиевна ей говорит: «Надо домой ехать немедленно. Хватятся нас — ругать будут! Еще разыскивать начнут». А Мария словно и не слышит. Еле отлепили ее от кровати-то. На следующий день опять явилась: «Гаврила, я за барином буду ходить». И не просит, требует. Я иногда допускал. Особливо когда домой надо было наведаться за камнями, — пояснил он с достоинством. — Вы не волнуйтесь, Никита Григорьевич, я ходил с полными предосторожностями.

— Я и не волнуюсь. Кого ты боишься?

— Сыщики бродят. Расспрашивают. Вас ищут.

Да, конечно, ищут. Объяснил бы кто-нибудь, в чем он виноват. Но стоило Никите задать самый невинный вопрос, как Гаврила начинал колобродить вокруг и около: не знаю, вам нельзя волноваться, вот Алексей Иванович пожалует, тогда и спросите.

Мария появилась раньше, чем ей было дозволено. Она выглядела смущенной, но повела себя столь решительно, что Гаврила не посмел спорить, отступился. А может, явная заинтересованность барина девицей сыграла свою роль. Если девица полезна для здоровья, то он и не против.

— Здравствуйте, князь. Я буду у вас до вечера и никуда не уйду. — Все это было сказано резко, напористо. Она села к изголовью и поставила на стол корзинку. — Это земляника. Вы любите землянику?

— Обожаю, — серьезно сказал Никита, пристально всматриваясь в гостью.

— Гаврила, дай чашку, я сама буду поить князя.

Камердинер безмолвно повиновался. Никита рассмеялся и открыл рот, он уже мог пить чай без посторонней помощи, но почему бы не доставить себе удовольствие и не принять его из рук милой девушки. Мария подносила ложку, выливая содержимое в его рот, складывала губы сердечком и непроизвольно повторяла глотательные движения.

С чайной процедурой было покончено, надо о чем-то говорить.

— Вам не скучно здесь лежать одному?

— Нет, что вы… Мне было скучно, а теперь мне весело. — Он рассмеялся счастливо. — Но где все? Почему они не идут? Алешка, Софья, Саша…

— Алеша в Кронштадте, там случилась авария, а Саша очень занят по делам службы.

Последние слова Мария произнесла с некоторым усилием, но Никите и в голову не пришло заподозрить неладное.

— А Софья сегодня придет. Она очень рада, что вам лучше.

— Софья — ваша подруга? Я помню, как встретил вас в саду перед маскарадом.

— Потом вы пошли на свидание к важной даме и не вернулись, — прошептала Мария.

— Вам и это известно?

«Мне все известно, только говорить запрещено! — хотелось крикнуть Марии. — А это очень трудно, держать язык за зубами, особенно если есть вещи, касающиеся меня лично!»

Появился лакей с запиской от Аглаи Назаровны. Княгиня проведала, что Никита пошел на поправку, и требовала к себе Гаврилу хоть на час. Отказаться было невозможно. Камердинер потоптался около кровати барина, приготовил лечебное питье и со словами: «Ежели что, бегите за мной немедленно» — вышел.

Оставшись с Никитой наедине, Мария тут же потеряла половину своей храбрости, главное — не смотреть больному в глаза. А он, казалось, не замечал затянувшейся паузы, лежал тихо, без движения и вдумчивым, изучающим взглядом смотрел на девушку.

— Меня арестовали, — сказал он наконец, словно очнувшись.

— Вместо Сакромозо… — тихонько добавила Мария.

От удивления Никита сел, но тут же со стоном повалился назад, — видно, неловким движением он потревожил рану. Перепуганная Мария сразу бросилась к нему, пытаясь помочь. Губы его неожиданно коснулись ее руки. Она замерла.

— Не убирайте руки… — Никита прижался щекой к ее ладони. — Но ради всего святого, откуда вам это известно?

— Можно, я вам задам один вопрос? — Голос девушки задрожал. — Если не захотите, можете не отвечать. Только не обижайтесь на меня. Хорошо?

— Да разве я могу на вас обидеться? Вы самая очаровательная сиделка в мире… Нет, что я говорю? При чем здесь сиделка? Вы вообще самая чудесная и…

— Я хочу спросить вас о важной даме, — перебила его Мария. — Не будем называть ее имени, но… Вы любите ее?

Никита поднял голову, и она резко убрала руку.

— Я не мог тогда не пойти к ней. Она позвала, и я пошел.

— Она не звала вас, — выпалила Мария.

— Как — не звала? Я же сам получил записку.

— Записка предназначалась не вам. Податели ее перепутали на маскараде кареты. На вас и Сакромозо были одинаковые костюмы.

— Во-он оно что… — протянул Никита и замолчал надолго, словно в раковину спрятался.

Марии показалось, что он вообще забыл о ее присутствии. Наверное, сейчас он нашел наконец объяснения несуразностям, которые преследовали его последние два месяца. Он оскорблен, обижен. Ведь это так мучительно — чувствовать себя глупцом, занявшим чье-то место. И сколь велика плата за его самомнение! Но Мария заглушила в себе ревнивые чувства.

— Известная особа вообще никому не назначала свидания, — сказала она, всем своим видом выражая сочувствие. — Записочку сочинили в Тайной канцелярии.

— О, я идиот! Коровья голова! Сколько передумал в тюрьме, но такое мне даже в голову не приходило! Это отвратительно, непорядочно! Но зачем это нужно Тайной канцелярии?

— Лядащев предполагает, что этой запиской хотели скомпрометировать известных вам особ.

— При чем здесь Лядащев? — вскричал Никита.

— Василий Федорович распутал весь клубок. Нам такое просто не под силу.

— Немудрено. Ворон ворону глаз не выклюет!

— Он давно не служит в Тайной канцелярии, — обиделась Мария за Лядащева.

— Это ведомство, как родимое пятно, оно не смывается.

— Вы несправедливы! — Она не предполагала, что голос Никиты может звучать так холодно и отчужденно.

— Я благодарен Василию Федоровичу за внимание к моей скромной особе и при встрече непременно скажу ему об этом. И поверьте, я сочувствую ему всем сердцем. Этот человек достоин лучшей доли, чем служба в Тайной канцелярии. Я справедлив. Будем надеяться, что мне никогда больше не понадобится его помощь.

— Кабы так! — вырвалось у Марии.

— Вы хотите сказать… Ах да, конечно. А иначе почему возле моего дома бродят сыщики и почему меня прячут здесь?

Разговор шел совсем не так, как хотелось Марии. Он начался так нежно, трепетно, и вдруг нахлынули все эти политические дела, словно в мутный, зловонный поток попали, и он потащил их неведомо куда. Никита понял огорчение девушки и сразу сменил тон.

— Давайте лучше есть землянику…

— Конечно, князь… — Мария зачерпнула полную ложку ягод.

— Не зовите меня — князь. Для вас я Никита. А землянику надо есть горстями.

Мария вмиг бросила ложку и пододвинула корзину к молодому человеку, но тот со смехом покачал головой.

— Только из ваших рук.

Конечно, она покраснела, но покорно сложила руку ковшиком и насыпала в нее земляники. Никита брал ягоду губами осторожно, словно целовал, а у Марии спина занемела от напряжения.

Что может быть лучше в мире, чем земляника прямо с теплой вздрагивающей ладони? Дурацкий вопрос вылетел сам собой. Молодой человек доел землянику и спросил:

— Мария, скажите, в чем меня сейчас обвиняют?

Девушка так и застыла с перепачканной кровавым соком рукой. Появление Гаврилы избавило ее от продолжения тяжелого разговора. Камердинер пришел не один, вместе с ним явилась Софья. Она перекрестила Никиту, поцеловала в лоб, а потом села прямо на кровать, с умилением всматриваясь в его лицо. В ее улыбке было что-то материнское, так она смотрела на спящих детей своих.

Никита попробовал было порасспрашивать Софью. В его вопросах проглядывала осведомленность куда большая, чем следовало, и Софья укоризненно посмотрела на Марию.

— Никита, милый. Я не знаю, что тебе отвечать. Приедет Алеша, мы все вместе соберемся для важного разговора. А тебе надо скорее встать на ноги. Нам так надо, чтобы ты был здоров!

Расстались они в сумерки, Мария пообещала прийти завтра сразу после обеда. Никита рад был остаться один. От счастливых событий тоже устают, кроме того, он хотел привести в порядок мысли, чтобы каждый кирпичик — в свое гнездо. Зачем он приставал с вопросами к Марии и Софье, если и сам знает, какие обвинения ему предъявляют? Колченогий «страж» все это проорал на допросе: убийство купца и еще какая-то дрянь, связанная с его работой в Иностранной коллегии. Опять Германия? Не хочу, не хочу…

— А что хотите, голубь мой? — Гаврила склонился к изголовью, — видно, последние слова Никита произнес вслух.

— Спать хочу! — гаркнул молодой князь. — И если ты, мерзавец, еще раз назовешь меня голубем…

— Нет, нет, Никита Григорьевич. Вы орел. Голубь — птица глупая, — совершенно смешался Гаврила.

— …или орлом! — гневно продолжал Никита, но вдруг рассмеялся. — Не буди меня до обеда. Сны буду смотреть. Авось повезет!

Мария пришла, как и обещала, в три часа.

— Больше никаких вопросов, князь Никита. Я получила страшный нагоняй от Софьи. Все вопросы будете задавать Алексею Ивановичу.

— Ну хорошо! А ответить-то мне можно? Помнится, я так и не ответил вчера на ваш вопрос.

— Забудем об этом. — Губы Марии дрогнули от обиды. — Я вела себя крайне неосмотрительно.

— Милая Мария, осмотрительность вам совсем не к лицу! Я не люблю известную вам особу. Слышите? Встреча с другой, тоже известной вам особой, совершенно излечила меня от этого тяжелого, как недуг, чувства. Я понятно выражаюсь? Почему вы так смотрите на меня, Мария?

Девушка в смущении поднялась с места и начала задергивать штору, приговаривая: «Солнце прямо в глаза… нет солнца — плохо… выглянет — печет невыносимо…»

— Пожалуйста, поправьте мне подушки.

— Сейчас. — Она нагнулась, взяла подушку за уголки, неожиданно для себя зажмурилась. В тот же миг руки Никиты обхватили ее за талию, и она очутилась в его объятиях.

Гаврила открыл дверь и замер, застав эту картину. Влюбленные не заметили его появления. Что испытывал в это мгновение верный камердинер — негодование, радость? На лице его застыла особая, нежная и чуть грустная улыбка, которая возникает у людей, когда они смотрят на влюбленную юность. Но внутренний голос Гаврилы не был столь сентиментален: «Ювелирщик — отец-то! Пустой человек! Кто в камне светскую красоту ищет да еще деньги на этом большие имеет, тот бесу слуга!»

Он вздохнул и осторожно прикрыл дверь.

Вексель

Слуга в дом Черкасских был послан за Марией к шести часам вечера. Луиджи был в восторге, что его умная дочь смогла обзавестись столь значительным знакомством. О том, что в княжеском флигеле находится раненый молодой человек, ювелир даже не подозревал.

Не заходя домой, Мария решила посетить Софью. Девушка была взволнована до крайности, и это волнение не имело названий. Всего не расскажешь подруге, но можно хотя бы контуром обрисовать тот безграничный восторг, который она испытала у постели Никиты.

Мария уже свернула с кленовой аллеи на тропку, ведущую к флигельку Корсаков, как услыхала цокот подков на улице, а затем звук открываемой калитки. «Неужели Алеша вернулся, — подумала она с радостью, — значит мой визит сейчас неуместен. Однако он никогда не приезжает верхами…»

Она вернулась в аллею и столкнулась с молодым человеком в форме поручика. Он пронзительно глянул на Марию бедовыми черными глазами и тут же отвел их вбок. Он вообще был какой-то черный. Брови как два прямых мазка сажей, волосы, а может, парик, тускло-серого в черноту цвета, тщательно выбритые щеки отливали синевой. Костюм на нем был мят и неопрятен, однако сапоги начищены до блеска. Он вежливо поклонился, слегка дотронувшись до эфеса, и шпага подпрыгнула под его рукой, задрав полу короткого, не по форме, плаща. Так с задранной полой, решительно впечатывая каблуки в гравий, он отправился к дому Луиджи.

Мария внимательно проводила его взглядом. Откуда она знает этого человека? Наверное, видела у отца… Мало ли народу в Петербурге желает заказать себе или невестам своим драгоценные уборы? Однако потрепанный вид поручика наводил на мысль, что изделия Луиджи вряд ли сейчас ему по карману.

Мария опять повернула к дому Корсаков, но сразу поняла, что разговаривать сейчас с Софьей ей не хочется. Чем-то смутила ее недавняя встреча, сбила с толку. Она обошла дом, мимо отцветших сиреней и жимолости вышла по тропинке к дальней беседке. Пролетевший над Петербургом шторм учинил здесь большой беспорядок. На лавке и на полу валялись сорванные листья и целые ветки ломких ив, любимые розы ее были поломаны, видно было, что сюда давно никто не приходил.

Она смела листья со скамьи, села, в задумчивости теребя крестик на груди. Со всей уверенностью Мария могла сказать, что не помнит лица посетителя, а ведь такие лица не забываются. Знакомыми были походка, ходит так, словно колени плохо гнутся, и задирающая подол плаща шпага. Помнится, она еще подумала тогда, что посетитель носит шпагу, как рапиру. Но когда это было?

Ночь… Она услыхала, как к дому подъехала карета. К окну она подбежала прямо в сорочке, очень хотелось увидеть, как Софья с Никитой после маскарада пройдут мимо ее дома. Потом она долго ждала, когда же Никита распрощается с Софьей и вернется к карете. Наконец он вышел. Мария очень удивилась, что Никита идет со стороны их дома, однако скоро она поняла, что ошиблась. Это был не Никита, а этот — черный. Она еще подумала: что за странные посетители являются к отцу ночью?

Никиту она тоже дождалась, он вышел много позже. На лужайке под ее окном он задержался. Марии показалось даже, что он смотрит в ее сторону, и она спряталась за штору, а когда выглянула, его уже не было.

— Надо сказать отцу, чтоб завел наконец садовника, — сказала Мария вслух, поправила розы и, тут же забыв об этом, направилась к дому. В гостиной было пусто и темно. Она не стала зажигать свечей, а прошла сразу в узкий коридорчик, ведущий в кабинет отца. Слышно было два голоса, один отцовский, громкий, и другой — глухой, невнятный. Оба спорят, вернее сказать — ругаются, о чем — не разобрать. Мария проследовала по коридорчику дальше, зашла в крохотную отцовскую спальню, которая граничила с кабинетом и отделялась от него узкой, в тонкую доску дверью. Вот здесь уже можно было расслышать каждое слово.

Ах, как жалко, как глупо, что она не догадалась прийти сюда сразу и услышать начало разговора. Сейчас ясно одно: поручик грозит отцу шпагой, а тот кричит, что он не ростовщик, а честный ремесленник, что поручик — негодяй! Вдруг стало тихо… Раздался шум отодвигаемого стула, кто-то из них сел, наверное поручик, отец погрузнее.

— Если вы честный ремесленник, — сказал вдруг четко и очень спокойно поручик, — то не взяли бы в счет долга чужой вексель.

— С паршивой козы хоть шерсти кусок, — огрызнулся звонким голосом отец.

Мария невольно улыбнулась, отец так и не смог выучить ни одной русской пословицы, и при его акценте они удивительно смешно звучат. Однако поручику явно было не до смеха. Он заурчал что-то тревожно. О! Показалось ли ей, или он впрямь упомянул имя Гольденберга? Вначале она услышала это имя от Софьи, но запомнила его вовсе не потому, что какого-то там купца убили, а потому, что Никита обнаружил его убитым. Со временем имя немецкого купца приобрело новое, ужасное значение — в убийстве обвиняют ее любимого! Какой бред, какая нелепица! Ненавистный ей Гольденберг даже снился по ночам, он был маленький, кривоногий и, к ужасу Марии, имел бычьи рога. Это большой грех: видеть покойника рогатым. После страшного сна Мария пошла в храм и поставила за упокой души убиенного немца свечку. Имя Гольденберга слышалось в бое часов, в цокоте копыт, этакое звонкое имя, а сейчас оно позвякивало за дверью, словно ложечкой по стакану. А может, это шпага лязгает в ножнах? И с чего вздумалось перейти на шепот? Не поймешь толком, кто говорит.

— Позвольте предложить настоящую цену… — И по нисходящей та-та-та, это отец.

— Но я требую у вас не брильянты в плохой оправе! — Крик поручика, а потом бу-бу-бу…

— Да говори ты громче, дьявол тебя побери! — прошептала Мария, она с трудом поборола в себе желание приоткрыть дверь и на всякий случай спрятала руки за спину.

Тут, видно, у отца иссякло терпение, и он закричал в полный голос. Мария от удивления вытаращила глаза и даже присела. Подумать только, как все оборачивается! Оказывается, отец стал обладателем векселя Гольденберга, а поручик требует его назад. Но отец почему-то не отдает…

Вдруг — о счастье! — чернявому посетителю вздумалось подойти к двери. Очевидно, он даже привалился к дверному косяку, каждое его слово было не только слышно, но, кажется, и осязаемо, как божья коровка на руке.

— Я вас в последний раз предупреждаю, — угрюмо сказал он. — У вас будут крайние, непредсказуемые неприятности. Надеюсь, вы помните оба имени, которыми подписан сей документ? Канцлер России не позволит, чтобы честь его семьи находилась в руках какого-то ювелирщика!

— Вот именно, — в голосе отца послышалось удовлетворение, — и передайте графу Антону Алексеевичу, что если он так печется о своей чести, то пусть найдет подобающую сумму, а то его заграничные подвиги в сей же миг станут известны его отцу.

Дверной косяк вздрогнул, раздался вопль: «Негодяй!» Дальнейший грохот в кабинете был подобен тому, который возникает при землетрясении или обвале где-нибудь в горах. Мария с силой толкнула дверь, но, к ее удивлению, она оказалась запертой. Девушка бросилась в коридор звать на помощь слуг. Когда она в сопровождении камердинера и двух мастеровых ворвалась в кабинет, он был уже пуст.

— Бегите, догоните! — крикнула она. — Он только что был здесь, неужели этот черный крикун похитил отца?

— Я здесь, — раздался стонущий голос. — Вытащите меня отсюда.

Тучный Луиджи был плотно вбит в узкое пространство между стеной и шкафом. Рука его была украшена неглубокой, но обильно кровоточащей раной, — очевидно, поручик пустил в ход шпагу. Немалого труда стоило вытащить ювелира из его неудобного заточения.

— Отец! Какое счастье, ты жив! Я случайно оказалась подле двери. Кто этот ужасный человек? Что ему от тебя нужно? И зачем он разломал твое кресло?

— Это не он разломал. Это я разломал. Об его голову. — Луиджи подмигнул дочери и, довольный, захохотал. — Больше господина Бурина на порог не пускать! — крикнул он слуге. — А теперь пойдем ужинать.

— Но твоя рана? Нужен лекарь!

— Не лекарь, а портной. Такой камзол, каналья, испортил!

За столом, как ни пыталась Мария вытянуть из отца что-либо относительно ужасного визитера, ей это не удалось. Конечно, она могла бы прямо спросить: «Какое право имеет господин Бурин на вексель покойного Гольденберга?» Но таким образом ей пришлось бы сознаться, что она подслушивала, а это Луиджи считал смертным грехом, сродни воровству или распутству. Но даже сознайся она в своем грехе, у нее не было никакой уверенности, что она получит от отца ответ, а то, что нареканий и обещаний отослать ее к тетке в Венецию будет достаточно, в этом уверенность была полная.

О, только не тетка! Заподозри Луиджи излишний интерес дочери к делам князя Оленева, он немедленно бы привел свою угрозу в исполнение. Оставалось только хвалить мясо, хорошо прожаренное, и восхищаться сиропом из морошки, до которого отец был большой охотник.

Сразу после ужина Мария бросилась к Софье. Разговор с подругой должен был прояснить что-либо в столь запутанном деле с векселем. Софья слушала очень внимательно, потребовала пересказать все еще раз, сама себе задавала вопросы, а итог был тот же — «ничего не понимаю». Больше всего ее поразило, что поручик Бурин был у Луиджи в тот самый вечер, когда на маскараде был убит Гольденберг.

— Возможно, это простое совпадение, — утешала она себя. — Кабы Алеша был дома, Саша на свободе, кабы Никита был здоров…

— Вексель принадлежит сыну канцлера. Анастасия не может нам помочь? Ты говорила, что она свой человек при дворе. Она может знать что-то такое, о чем мы и не догадываемся.

— Нет, Анастасия не поможет, — грустно сказала Софья. — Я видела ее после ареста Саши. Она не выходит из дому, плачет, молится. Анастасия говорит, что это возмездие. Есть один человек. — Софья пытливо взглянула на Марию.

— Я знаю, о ком ты говоришь.

В этот же вечер Софья послала казачка с запиской к Лядащеву. В записке значилось, что она может сообщить нечто весьма важное относительно покойного купца Гольденберга, что готова принять господина Лядащева, когда он пожелает, и просит уведомить, что послание ее получено.

Удивительно, как в иные поворотные минуты уплотняется время! Правда, это касается только людей деятельных, а не тех особ, которые в ответственный момент, руководствуясь глупыми понятиями этикета или сомнительной мудростью «утро вечера мудренее», откладывают решение важнейших проблем на завтра, на послезавтра или на через месяц.

Лядащев ничего Софье писать не стал, а, несмотря на поздний час, явился сам. Достаточно было нескольких минут, чтобы понять — необходима длительная беседа с Луиджи. В старые добрые времена[50] беседу эту было бы вести куда проще, потому что называлась бы она допрос, и добропорядочный ювелир выложил бы все без утайки. Теперь же предстояло играть некую роль, чтобы каплю за каплей вытрясти из этой «непроливайки» все сведения. Здесь хороши были лесть, притворство, даже угрозы.

Однако вышеозначенные приемы не произвели на Луиджи серьезного впечатления. Естественно, он не отказался принять для частного разговора господина Лядащева, коли об этом его попросили милейшая Вера Константиновна и невестка ее Софья Георгиевна. Для позднего гостя зажгли камин и принесли бутылку старого бургундского. Что, кажется, дождь пошел? В такую погоду особенно приятно глядеть на живой огонь, потягивать доброе винцо и морочить голову странному гостю. «Что это за вопросы он задает? — сам себе говорил Луиджи, потирая ноющую руку. — И с чего сей господин взял, что я буду на них отвечать? Моя родина — Венеция, а не крепость Петра и Павла!»

Вот что удалось узнать Лядащеву после часовой беседы. С господином Гольденбергом хозяин дома отнюдь не знаком, никогда его не видел, что было чистейшей правдой. С господином Буриным он имел дело, а именно в его мастерской был сработан отменный брильянтовый убор для дамы — это тоже было правдой. С молодым графом Антоном Бестужевым он знаком мало, зато жена его, очаровательная Авдотья Даниловна, в девичестве Разумовская, является одной из его постоянных заказчиц. Виделся он с ней часто, потому что сия прелестница совершенно неумеренно любит драгоценности, предпочитая изумруды, которые менее всего идут к ее изнуренному, простите, зеленому лицу. Но… о вкусах не спорят! Не желаете ли еще вина, сударь? Хотя бургундское не в пример всем прочим французским винам излишне горячит кровь и никак не способствует засыпанию… а время сейчас позднее.

Хозяин зевал, тер глаза, и разговор бы неминуемо кончился полным пшиком, если бы вдруг в комнату вихрем не ворвалась Мария. Видимо, в этот момент итальянский темперамент ее взял верх над спокойным русским. Она вначале воздела руки, повернулась к иконе и, призывая Деву Марию в свидетельницы, прокричала:

— Ну что ты такое говоришь? — Руки ее сжались в кулаки. — При чем здесь твоя Авдотья? Мы сами вызвали господина Лядащева, чтобы он помог нам во всем разобраться. У него такие связи! А ты сидишь пнем, мямлишь, греешь свои ноги…

От неожиданности Луиджи немедленно отодвинул башмаки от каминной решетки, а потом и вовсе подобрал под себя ноги.

— Дочь моя, почему ты не спишь? Да и уместно ли девице вот так вбегать? Что о нас подумают люди?

— Люди подумают, что мы дураки. — Мария выразительно постучала себя по лбу. — Я сама слышала, как этот Бурин угрожал отрубить тебе голову! Я не подслушивала, нет! Но вы оба кричали на весь дом! И ты бы видел, как посмотрел на меня этот Бурин. Он ни перед чем не остановится. Наш дом сожгут, а меня похитят. И не смотри на меня так! Изволь немедленно все рассказать господину Лядащеву!

С этими словами Мария повернулась на каблучках, тряхнула головой и столь же стремительно, как появилась, выбежала из комнаты.

Потрясенный Луиджи повернул к Лядащеву лицо:

— Дело действительно столь серьезно?

— Думаю, что да, — строго сказал тот, во время всей этой сцены он не позволил себе даже намека на улыбку. — Купец Гольденберг убит, и дело приобрело политическую окраску.

— Пресвятая Дева! — Луиджи сотворил католический крест. — И зачем я только связался с этим паршивцем? Не изволите ли пройти в кабинет?

Разговор, тихий, почти шепотом, затянулся далеко за полночь. Вот главная мысль, которую Лядащев вылущил из эмоционального и зачастую бестолкового рассказа ювелира, поразительно, как страх оглупляет людей!

Праздношатающийся поручик Бурин, человек негодный, ненадежный и крикливый, но со связями и деньгами, еще год назад заказал, якобы для невесты, драгоценный убор — ожерелье и серьги. При этом он оставил нацарапанный на бумаге дрянной рисунок — макет будущего ожерелья — и велел следовать ему неукоснительно. Даже один из брильянтов у застежки должно было вставить в оправу надтреснутым, а спереди все камни должны быть чистейшей воды. Убор был готов в срок и с указанным дефектом, однако заказчик его не выкупил. Это уже потом Луиджи узнал, что он игрок и мот. Убор следовало продать, однако Луиджи из-за обилия заказов все никак не мог собраться поменять надтреснутый камень на цельный.

Однако месяца полтора назад, а может, и более, точного срока Луиджи не упомнит, но, если надо, сверимся с книгой, Бурин явился к нему в глухое время и предложил в качестве залога весьма ценный документ. О, если бы в этот момент руку Луиджи держал ангел, то постыдная сделка никогда бы не состоялась, потому что он никогда не занимался ростовщичеством, но, видно, в этот момент не иначе как бес подтолкнул его в спину, потому что он немедленно принес убор и взял вексель. Сумма, в нем указанная, была значительно больше стоимости убора. Уговор был таков: как только Бурин приносит деньги за драгоценности, Луиджи тут же возвращает вексель. В ночи была составлена бумага за подписью обоих, Бурин спрятал ее в карман, и они расстались.

Не корысть руководила ювелиром, о нет! Не последнюю роль в сделке сыграла подпись на векселе, а именно: Бестужев. Проживая в России в качестве иностранца, Луиджи никогда не мог считать как себя, так и свое дело в полной безопасности. А здесь, благодаря бесовским козням, он возомнил, что вексель будет в его руках как бы охранной грамотой. Каждый хочет жить там, где творил непревзойденный Тициан, где витают прекрасные мелодии Вивальди, но многие вынуждены жить на грешной земле, которая называется Россия. Кроме того, он был убежден, что Бурин никогда не соберет нужной суммы для выкупа векселя.

— Однако Бурин нашел деньги? — полюбопытствовал Лядащев.

— Отнюдь нет. Он выложил передо мной половину стоимости драгоценностей, обещая принести недостающую сумму через неделю. Понятно, я ему сказал, что-де через неделю и будем говорить. На это он начал кричать, что он русский дворянин и не позволит, чтобы итальяшка-ювелирщик не верил ему на слово. Глаза у него были бешеные, алчущие, устрашающие, весьма противные были глаза, и он все время дергал свою шпагу.

— А потом и вытащил ее из ножен?

— Вот именно. Она описывала в его руке страшные круги. Он кричал: «Я тебя заарестую, и Антон Бестужев мне в этом поможет. А уж если сам граф возьмется за это дело, то мы тебя, негодника венецианского, в одночасье изрубим в мелкие куски!» И называл при этом какие-то странные, неведомые мне оружия… Это и услыхала моя дочь, простите.

— Вы могли бы показать мне документ?

Луиджи замялся, заерзал в кресле. Покажет, если угодно, почему не показать вексель человеку, который желает защитить его дом от разбойников? Но документ спрятан в надежном месте, достать его оттуда сложно, это требует труда.

— Вот и потрудитесь, а я выйду ненадолго, — сказал Лядащев, понимая, что ювелир остерегается выдать тайну своего хранилища. — Бургундское не только возбуждает и отгоняет сон, — добавил он со смехом, — но, очевидно, способствует… э… Куда пройти?

Был позван слуга, который немедленно препроводил Лядащева в нужное ему место. Когда Василий Федорович вернулся, вексель лежал на столе. Рядом сидел Луиджи, придерживая пальцем бумагу, словно птицу держал за лапку, опасаясь, что она улетит. Уважая опасения хозяина, Лядащев пододвинул ближе свечу и, не беря в руки вексель, углубился в его изучение.

Вексель был составлен год назад в Вене между купцом Гольденбергом, с одной стороны, и графом Антоном Бестужевым — с другой. Означенный купец выдал под проценты двадцать тысяч золотых дукатов означенному Бестужеву с условием, что деньги, включая проценты, будут возвращены купцу через год, а именно в мае 1748 года.

— Очень интересная бумага, — задумчиво сказал Лядащев.

— Да, но как мне с ней теперь поступить? Я не могу, да и не хочу требовать вексель к оплате у Бестужева.

— Понятно, у вас нет купчей, и вы приобрели его не за двадцать тысяч золотых дукатов, а Бурин вправе потребовать вексель назад, если оплатит стоимость драгоценностей. Вы не знаете, как вексель попал к Бурину?

— Конечно нет! — пылко воскликнул Луиджи. — Он мог его на улице найти, в карты выиграть, украсть мог, поверьте моему слову. Темный человек, очень темный!

— А это что такое? — Лядащев поскреб ногтем бурый уголок бумаги.

— Уж не кровь ли? — свистящим от волнения голосом прошептал ювелир.

— Скорее красным вином кто-то облил, — беспечно сказал Лядащев, наклонился к самой бумаге, понюхал и стал серьезен. — Слушайте меня внимательно. Как только Бурин появится у вас, а это будет непременно, тут же дайте мне знать. И задержите его у себя под любым предлогом, не будет возможности — разбейте еще один стул. Очень хочется поближе познакомиться с этим господином.

Однако встреча Бурина и Лядащева произошла не в кабинете венецианца, а в другом, куда менее приятном месте.

Дружба

В достопамятные времена дуэли Саши Белова одним из секундантов молодого Бестужева был некто Яков Бурин, поручик Щ — ского полка. Отношения дуэлянта и секунданта многие обозначили словом «дружба», и не без основания.

Как ни прекрасно это слово, оно связывает узами не только добропорядочных людей, а граф Антон и поручик Бурин почитались в обществе порядочными негодяями. Определение «порядочный» в данном случае не усиливает понятие, а ослабляет его, но автор употребил его намеренно. Например, некто говорит в порыве: «Я счастлив!» — и в этом полнота ощущения. Но стоит этому же человеку и в этих же условиях сказать: «Я очень счастлив!» — и картина счастья как бы уже размыта, состояние человека сразу приобретает какой-то бытовой привкус, являясь как бы уже и не счастьем, а вежливой отговоркой. Поэтому понятие «порядочный негодяй» несет в себе куда меньше отрицательной нагрузки, чем просто «негодяй».

А где их взять — подлинных, дистиллированных негодяев, чтобы с рождения, и уже видно на детском челе — негодяй. Сразу ведь вспоминается и трудное детство, и дурное влияние среды, и общий нравственный упадок в государстве. Трудное детство случается не только в крайней бедности, в семьях нищих и каторжан. У Ивана Грозного, например, было трудное детство, и всю жизнь он люто мстил за него всей России. Упрощаю, конечно, но такая точка зрения бытует среди историков. Или, скажем, будущая Екатерина II — наша прелестная Фике. У нее было нищее детство. Этим, хотя бы частично, объясняется необычайная пышность ее двора, и не будем забывать, что для сохранения своего положения эта блистательная женщина убила вначале мужа, а потом сына, естественно чужими руками. Граф Антон был пьяница, и отец-канцлер не раз пенял ему в этом. А где младший Бестужев выучился пить, как не в собственном дому? И кто был его первый учитель в искусстве двурушничать и лицемерить, как не папенька? Но лицемерие отца называлось «политика» и клалось на алтарь Отечества, потому думалось, что в своей сердцевине канцлер как бы и чист. Граф Антон же занимался политикой со своими ближними, и это сразу приобретало вид порока.

Во хмелю, в отличие от отца, граф Антон был буен, непредсказуем, буйства его носили самый низменный характер, а у канцлера Алексея Петровича воспитание и долгая жизнь в Европах буйство это приглушили, оно всегда умещалось в берегах, но не потому, что поток слаб, а просто берега высоки.

Яков Бурин происходил из мелкопоместных голодных дворян, мать его была существом забитым и довольно жалким, но сын почитал ее образцом святости и рядом с нательным крестом на голбтане[51] всегда носил ладанку с ее изображением. Отец был бражник, бабник, жил весело, азартно, и все бы ничего, если б не вспыхивала вдруг в нем запредельная жестокость, которую он вымещал на сыне. Бил он его зверски, и тем еще усиливалась его жестокость, что мальчишка, весь уже исполосованный кнутом, все равно смотрел в глаза отцу едким непокорным взглядом. Эх, что говорить… Без малого пятнадцать лет прошло, как покинул Бурин отеческий дом, да и родителей давно Господь прибрал, но и по сию пору вскрикивает от ненависти, если привидится вдруг во сне покойный папенька.

Карьеру Яков Бурин сделал себе сам, то есть если у него и были радетели, то отнюдь не из родственников. При регентстве Анны Леопольдовны был он на хорошем счету и будущее имел вполне ясное, поскольку грелся у Брауншвейгской фамилии и всей ее грибницы. И вдруг все разом изменилось. На трон взошла Елизавета, Брауншвейгское семейство было сослано в Ригу, затем в Холмогоры, сразу все горизонты Бурина затянуло мглой, надежд на будущее не стало никаких.

И не потому, что Россия не нуждалась в его службе, ей, как всегда, необходимы были энергичные люди (нужны-то нужны, только не всегда ценила их по достоинству горькая моя родина). Беда Бурина была в том, что главную ставку в жизни он делал на немцев. Он и дружбу с ними водил, и благодеяния из их рук получал, и, что главное, преданно любил и уважал все курляндское, голштинское, прусское — одним словом, не отеческое. Тут и уважение к образу жизни, и к одежде, и к чистоте, и к умеренному пьянству — сам он не любил и боялся пьяниц. Эта любовь к иноземщине не им придумана. На всю жизнь поразила царя Петра Немецкая слобода. Уж как ему хотелось, чтобы и в России улицы были чисты, и шпалерные розы цвели в палисадах. Но если людей кнутом с утра до вечера полосовать, подгоняя их к своему счастью, розы в палисадах не вырастут. И еще помнить надо, что половина нашего отечества занята вечной мерзлотой, на полгода вся страна засыпана снегом, а затем то весенняя распутица, то осенние хляби.

С приходом к власти Елизаветы настала мода всех немцев ненавидеть. Это наша российская особенность — шарахаться из одной крайности в другую. То учились у немцев, набирались европейской премудрости, и много достойных людей с нерусскими именами составили славу России, а то вдруг стали сажать их в крепость, устраивать мнимые казни, а потом расселять по необозримым просторам Сибири. И каждый раз — та государыня, которая сейчас правит, во всем права, а все прочие до нее суть ошибка, обман. При Елизавете Петровне, государыне мягкой и неглупой, все связанное с правлением Анны Леопольдовны было вынуто не только из книг и календарей, но и из памяти народной. Все следовало забыть, выбелить.

Вот здесь и попал Бурин в разряд «праздношатающихся». Более того, угодил в крепость, в которой, однако, не задержался надолго, поскольку «заложил» со зла всех прежних благодетелей. Обретя свободу, он как в омут бросился в новую жизнь, главными составляющими которой стали интриги, карты и драки.

Дружба с графом Антоном возникла почти случайно. Они не служили вместе. Бурин был на семь лет старше Бестужева. Они очень разнились социально. Граф Антон по смерти отца становился одним из самых богатых людей в России, а Бурин жил на офицерское жалованье, кабы не карты, коня приличного не купишь. Познакомились они в гостиной у иностранного вельможи и, как говорится, сразу сошлись. Знакомство их случилось еще до женитьбы графа Антона и ознаменовалось тем, что Бурин привез в стельку пьяного графа на убогую свою квартиру и до утра приводил в чувство. Ехать домой Бестужев отказался категорически, папенька-де назиданиями изведет. Никому другому Бурин не оказал бы подобной услуги, но здесь — сын канцлера, и этим все сказано.

Мы забыли сказать, что у Бурина была сестра. Проживала она на руках у бездетной тетки, не очень богатой, но состоятельной. Скончавшись, тетка оставила несовершеннолетней племяннице вполне приличную сумму денег и кой-какие драгоценности. Брат был назначен опекуном сестры, примерной девицы, не плохой, не хорошей. Нельзя сказать, чтоб он ее любил, но считал себя, однако, обязанным устроить ее судьбу. Благими намерениями, как известно, мостят дорогу в ад. Бурин и опомниться не успел, как спустил скромное состояние сестры. Драгоценности ее тоже оказались заложенными. Тут и жених, как на грех, сыскался, а где взять приданое? Даже выкупить драгоценности не представлялось возможным. Ростовщик умер, а шустрый его наследник немедленно укатил за границу.

Драгоценный убор, главное богатство сестры, можно заказать, но где взять денег на уплату? Граф Антон, хоть и клялся Бурину в вечной дружбе, ссудить нужную сумму не мог. Он сам был в долгах как в шелках и требовал у Бурина самого горячего участия в своих крайне запутанных делах.

Будучи в Вене по случаю рождения эрцгерцога Леопольда, Бестужев-младший занял под векселя большую сумму денег. Занять было тем более легко, что некий Гольденберг, то ли купец, то ли ростовщик из именитых, предлагал любую сумму на весьма выгодных условиях. Вена далеко, обеспечением служил большой пост отца. Граф Антон и думать забыл об этих деньгах. Появление Гольденберга в Петербурге собственной персоной было воистину громом среди ясного неба.

Встретились, поговорили. Разговор был вежливым, кратким и крайне неприятным. Гольденберг говорил об огромном уважении, которое он испытывал к фамилии Бестужевых, намекал, что может повременить с предъявлением векселей, если граф Антон окажет ему некоторые услуги. Словом, никаких точек над «i» поставлено не было, уговорились только о второй встрече.

Все это произошло в то самое время, когда приключилась дуэль с Беловым, и, как только разгневанный канцлер произнес: «Я тебя, негодяя, в ссылку отправлю!» — граф Антон немедленно отбыл на дальнюю мызу «Воробьи». Уж в загородном-то имении Гольденберг должника никак не достанет! Однако достал, разыскал и прислал с нарочным записку весьма категоричного содержания. Деньги должны были быть возвращены в начале мая, в противном случае Гольденберг грозил большим скандалом.

Вот тут и измыслил граф Антон, что на свидание с оным Гольденбергом пойдет не он сам, а верный друг его Яков Бурин. Так часто бывает в дружбе: один заботится, другой принимает заботу. Первый совершенно искренне уверен, что его дела значительнее, неприятности серьезнее, раны больнее, а второму, если ума достанет, ничего не остается, как соглашаться с этим. Ума поручику Бурину было не занимать, а что со временем его дела станут наиважнейшими и Антон Бестужев будет делать ему карьеру, он в том не сомневался. А пока… Почему бы не поехать на маскарад и не потолковать с Гольденбергом?

Бурин вовсе не собирался убивать купца, так получилось… Уж кажется, он-то умел разговаривать с немцами, но немец немцу рознь, этот был насмешлив, едок и вспыльчив.

— Что? Вы хлопочете об отсрочке платежа? Под ваше обеспечение? Ах нет… Я сразу понял, что не под ваше. А почему граф Бестужев не явился сам, а послал столь бестолкового поверенного?

Ошибка Гольденберга состояла в том, что он вытащил из кармана вышеозначенные бумаги и, тыча в них пальцем, стал объяснять Бурину условия денежного договора.

Рассказывая обо всем графу Антону, Бурин особо упирал на то, что у них на маскараде была честная дуэль. Вот он, вексель, бери, и дело с концом.

— А второй? — обеспокоился граф Антон. — Векселей было два.

— Я не знаю, где второй, — равнодушно отозвался Бурин и стрельнул глазами-угольями куда-то в угол.

Будь Бестужев меньше пьян, он непременно заметил бы, что равнодушие друга показное, что возбужден он больше обычного, руки дрожат, а сам все играет со старинным кортиком, — то в стол его воткнет, то в стену бросит.

Граф Антон отнял у друга кортик — он не любил игрушки — и сказал уверенно:

— Я знаю, где второй вексель, — у Белова. Этот каналья с дружком своим первыми труп обнаружили. Стерва поганая, безродная… Со свету сживу!

Он еще долго бесновался, призывая на голову Белова всевозможные кары, потом затих и сказал тускло:

— Все. Поехали в Красный кабак.

Случайное знакомство

На Фонтанной речке в первом проулке от Семеновского моста в домике с красными ставнями и огромной, грубо размалеванной вывеской, на которой лихой кавалерист целился прямо в солнце, размещалась оружейная мастерская господина Ринальдо. Место было бойкое, хозяин — знаток в своем деле, однако мастерская не пользовалась популярностью среди знати. Может быть, виной тому было соседство с апартаментами Ушакова, сурового стража Тайной канцелярии, не исключено также, что хозяина больше помнили под именем Ивана Поддевкина, а никакого не Ринальдо, — трудно сказать. Скромный труженик был близок к разорению, однако судьба пожалела его. Ушаков преставился, а у Семеновского моста вырос постоялый двор под звучным названием «Казачье подворье». Вот тут клиент с поломанным холодным и горячим оружием потек рекой. Дела Ринальдо пошли на лад, в дневные часы у него было полно народу.

Со временем оружейник стал не только чинить, клепать и править, но и приторговывать оружием.

Как-то вечером, хороший выдался вечерок, теплый и безветренный, у вывески с кавалеристом остановился франтоватого вида господин с черным футляром под мышкой. Прежде чем войти, он зачем-то заглянул в окно, внимательно осмотрел помещение и только после этого толкнул дверь.

В мастерской, кроме хозяина и чернобрового страстного клиента, никого не было. Последний доказывал Ринальдо, что сабля его плохо выправлена. В чем был изъян, понять было трудно, потому что чернобровый рубил саблей воздух перед самым носом хозяина, приговаривая капризно: «Видишь, как плохо ходит? Нет, ты не отворачивайся! Ты сюда смотри!» В сцене этой было что-то жутковатое, казалось, что клокочущий клиент намеревается отсечь хозяину его круглый шишковатый нос и не делает этого только потому, что неисправная сабля не может справиться даже с такой простой задачей.

При появлении нового лица оба отшатнулись друг от друга. Хозяин повернулся к вошедшему, а горячий господин отошел в сторонку и принялся внимательно рассматривать лубочную картинку на стене, изображавшую битву галерного русского флота со шведами.

— Что изволите, сударь?

Сударь изволил отдать в починку богато изукрашенный пистолет с выпавшим курком и стершимся колесцовым механизмом, который давно отказался выбивать искру и воспламенять порох. Ринальдо взял пистолет, не только осмотрел его, но и ощупал, потом в нерешительности поцокал языком.

— Дешевле купить новый…

Франт вроде смутился:

— Но новые пистолеты непомерно дороги, а моя нужда в них крайне редка, знаете ли… Я человек невоенный. Может быть, у вас найдется пара приличных пистолетов за умеренную цену?

— У него одна рухлядь! Не верьте ему, — раздался голос чернобрового, который уже стоял рядом, опираясь на саблю и заглядывая через плечо франта. — Он пистолеты знаете как собирает? От одного ствол, от другого — кремневый винт, скобу ставит черт знает из чего…

Ринальдо добродушно рассмеялся, — видно, он не относился всерьез к критике чернобрового.

— Грех вам, Яков Пахомыч. Уж сколько я вам всего перечинил: и пистолеты, и шпаги, и фузеи. Этот человек знает толк в оружии, — обратился Ринальдо к франту. — У него и кистени разных видов имеются, и перначи, и буздыханы разных видов!

— Откуда у вас такое богатство? Сейчас это уже экзотика.

Яков Пахомыч небрежно улыбнулся:

— Занесла меня нелегкая в Москву. И квартировал я там у старушки в Таганной слободе. Старушка — вдовица стрельца, казненного Петром-батюшкой. — Голос его снизился до шепота. — Так у этой Богом забытой старушки на чердаке хранился под соломой целый арсенал. Купил за бесценок. Однако все оружие требует починки…

— Так несите, — с готовностью сказал Ринальдо.

— Как бы не так! Ты ведь меня как липку обдерешь. Где я тебе столько деньжищ возьму?

— Ладно, починю я вам пистолет, — обратился хозяин к франту. — Орнамент больно хорош, французская работа. Канфаренный тон, правда, вытерся, позолоты никакой не осталось, но ведь реликт! Однако курок я вам поставлю самый простой.

— Соглашайтесь, — немедленно отозвался чернобровый. — Зачем вам курок в виде птицы? Только отвлекает внимание и режет пальцы. Оружие должно быть удобным!

— Вы думаете? — Франт слушал с явным удовольствием.

— Ну конечно! Вся эта гравировка, чеканка, финтифлюшки всякие хороши для парада. Нацепит шпагу или палаш, гарда алмазами украшена, а сам оружием пользоваться не умеет! О глупость людская! А эта дурацкая привычка все совмещать! Вообразите, у меня есть пистолет, между нами, в карты выиграл, так он совмещен… с чем бы вы думали? Ни за что не угадаете! С чернильницей и подсвечником. Пистолет должен стрелять, а здесь экое малоумие: подставка в виде ноги, курок вмонтирован сверху, чернильница присобачена сбоку и откидной подсвечник. Раздражает меня это сооружение несказанно. Держу в доме только как курьез. Рад бы избавиться, проиграть, но, — добавил он со смехом, — как назло, стало везти в карты…

— А не продадите ли вы мне сей курьез, — умоляюще проговорил франт. — Очень люблю этакие остроумные штучки. Пишу, знаете ли, много, стреляю мало…

— Продам, и с огромным удовольствием. Только с полной чернильницей пистолет сей за поясом не носите. Порох подмокнет — шут с ним, но ведь порты в чернилах можно изгваздать.

Оба меж тем вышли на улицу и остановились под вывеской, чтобы докончить разговор.

— Разрешите представиться… Лядащев Василий Федорович.

— Весьма рад знакомству. Поручик Яков Бурин.

— Так вы разрешите заглянуть к вам за пистолетом?

— Извольте. Сегодня я занят, а завтра…

— Часу в пятом вас устроит?

Со всей охотой Бурин сообщил Лядащеву свое местожительство, и, чрезвычайно довольные друг другом, они расстались.

На следующий день, прежде чем посетить поручика Бурина, Лядащев опять наведался в оружейную мастерскую. Разговор его с Ринальдо был коротким, но оружейник после него выглядел предельно озабоченным и добрых полчаса шарахался от каждого клиента, словно ожидал от него какой-то каверзы.

Жилище Бурина найти было мудрено. За сорок лет существования столицы этот ее угол успел прожить и юность, полную надежд, и прекрасный зрелый возраст, когда надежды осуществились в виде двух деревянных особняков, которым окраска придала вид каменных, и полную дряхлость, когда один из особняков сгорел, а другой разобрали и увезли неведомо куда. Грязный переулок утыкался в парк, который опять стал осиновым лесом. Прихотливая тропинка не скоро вывела Лядащева к мазанковому дому. Перед крыльцом стоял полный мусора фонтан с кривой трубкой и гипсовым крылом ангела или птицы, угадать было уже невозможно. Высокая, вся в щелях лестница была засыпана толстыми, как гусеницы, осиновыми сережками.

Бурин снимал угловые комнаты с выходом окон на реку Мью. Темное, сыроватое, скудно обставленное помещение, на полу — лоснящийся войлок, на стенах — вышитые бисером незамысловатые пейзажи в рамочках, за иконостасом — засохшие бессмертники. Однако Бурин никак не стеснялся своего убогого жилища, и это понравилось Лядащеву. Вообще, хоть он и не хотел себе в этом сознаться, поручик был ему чем-то симпатичен.

Приобретенное у вдовы стрельца оружие оказалось против ожидания кучей металлического лома, небрежно сваленного в углу. Но это тоже не смущало хозяина. «Будут деньги, все починю и все продам», — говорил он небрежно и тянул из кучи, чтобы показать гостю, что придется.

— Меч… Вы посмотрите какой! Выправить, очистить — ему цены не будет. А это булава — и никаких украшений! Здесь кистени у меня… Я не люблю русское оружие, но знаю людей, которые его очень ценят.

Металлическая цепь, на которую была навешана гирька, проржавела и не гнулась, но в деятельных руках хозяина кистень принял свой первоначальный устрашающий вид, и Лядащев подумал с опаской: «Как же я ему вопросы буду задавать? Ведь он и прибить может…»

Нашелся и пистолет с чернильницей, он был целый и почти в порядке, если не считать металлической ноги-подставки, которая заедала при установке, не желая вылезать из своего ложа. О цене договорились легко, вроде бы и дело сделано, пора прощаться. Вот тут Лядащев и приступил к основному разговору:

— Сознаюсь, Яков Пахомыч, что пожаловал я к вам не только ради покупки пистолета. Видите ли… Я в некотором роде доверенное лицо некоего Луиджи.

— Ювелирщика? — вскричал Бурин, всю его доброжелательность как рукой сняло. — Этот подлец посмел кого-то мне подсылать?

Он быстрыми шагами заходил по комнате из угла в угол и каждый раз, доходя до стены, с ненавистью ударял в нее кулаком.

— Это как же? Ты меня выследил, что ли? — спросил он, переходя на «ты».

— Выследил.

Видимо, Бурин ожидал оправданий или возмущения со стороны гостя, спокойное признание Лядащева его удивило.

— И что хочет от меня ювелирщик?

— Он хочет узнать, откуда у вас вексель Бестужева.

— Во-она что? — протянул Бурин, потом сложил пальцы в кукиш и поднес его к самому носу Лядащева.

— Не надо нервничать, — произнес тот проникновенно, однако отступил к двери.

— Нет, ты не уходи… Ты мою дулю до Луиджи донеси! — Бурин вдруг схватил руку Лядащева и стал складывать пальцы его в кукиш. — Вот так прямо по улице и иди, потом в рожу ему и ткни. И передай заодно, что дом его окаянный я все равно сожгу!

Едва он произнес эти странные слова, как Лядащев звонко расхохотался. Идея идти с кукишем в кармане развеселила его до крайности. Бурин с горящим взглядом и трагически заломленными бровями показался вдруг совсем нестрашен, а в чем-то даже наивен. Продолжая смеяться, Лядащев прошел к столу, сел, удобно закинув ногу на ногу. Главный вопрос, пока еще не заданный: «А не ты ли прикончил Гольденберга?» — не только не отпал, но превратился в уверенность.

— Ты что ржешь-то? — со злобой спросил Бурин, несколько растерявшись.

— Зато ты слишком серьезен! А ты, поручик, предприимчивый малый, как я посмотрю, — весело и даже восторженно продолжал Лядащев. — Одного не пойму, почему ты так уверен в своей безнаказанности?

— За что меня наказывать-то?

Бурин нагнулся и вытащил из кучи лома ржавое, но грозное оружие, известное в обиходе как пернач. Ручка его была отполирована многими прикосновениями до блеска, металлическая головка, хоть и потеряла несколько перьев, могла лишить жизни не только человека, но и быка. Бурин неторопливо крутил своим оружием, словно кисть тренировал, и неотрывно смотрел гостю в переносицу.

«Вряд ли он метнет мне в башку этой штукой, — размышлял Лядащев. — Сейчас ему интересно меня послушать, выведать, что я знаю. Да и не безумец же он!»

— Ты игрушку положи, — сказал он вслух, доставая из-за пояса боевой, тщательно заряженный еще дома пистолет.

Бурин усмехнулся и бросил пернач в общую кучу.

— Вот и хорошо. Теперь продолжим… и чтоб полная ясность была, скажу сразу: на маскараде у подъемной машины был третий.

Это был блеф, не было у Лядащева свидетеля, но опыт давно научил: на допросе лучше не спрашивать, а утверждать. Коли догадка верна, то сразу все и разрешится.

— Он за шторой стоял и все видел.

— Не было там никакой шторы, — быстро сказал Бурин и понял, что попался.

— Были шторы, дорогой, — со снисходительной и даже сочувственной интонацией протянул Лядащев. — И свидетель мой видел, как ты Гольденберга кинжалом проткнул. И оружейник Ринальдо подтвердил, что кинжал этот тебе принадлежит.

— Это была честная дуэль!

— Тогда почему же у Гольденберга шпага осталась в ножнах?

И здесь Лядащев рисковал. Он не только не знал, где в момент убийства находилась шпага, он даже не был уверен, была ли она вообще на Гольденберге. Маскарад — не то место, куда являются при оружии.

Мысли эти пронеслись в мгновение ока, а дальше Лядащев стремительно бросился на пол, потому что Бурин с необыкновенной ловкостью опять схватил пернач и с силой запустил его в противника. Пернач врезался в стену, сбил бисерный пейзаж с мельницей — подарок драгоценной сестрицы — и грохнулся на пол. В ту же секунду Лядащев был на ногах, рука его сжимала пистолет.

Бурин стоял с мертвым лицом, на лбу его проступала обильная испарина. Видно было, что рука, метнувшая пернач, упредила мысль. Он вовсе не собирался убивать Лядащева, но уж больно он был ему ненавистен. Вначале убей, потом подумай — есть ли на свете более глупый и подлый лозунг? Наверное, так же случилось и с Гольденбергом. Нашли укромное местечко, начали деловой разговор. Бурин просил, а может, настаивал. Гольденберг не соглашался.

— Дать бы тебе пистолетом по башке… Или сам все понял? — спросил Лядащев, подходя вплотную к Бурину. Тот молчал, только озирался затравленно. Лядащев слегка толкнул его, и он рухнул в кресло.

— Что ты от меня хочешь? — Голос усталый, глаза закрыты.

— Правды.

— Зачем? Шантажировать? Я человек небогатый.

— Промотал денежки? Ожерелье заказал… и чтоб последний камешек с трещинкой.

— И это ты знаешь.

— Убитого приволок к подъемной машине и наверх отправил нажатием рычажка. С глаз долой, из сердца вон. Так, что ли?

— Ну, положим…

— Как вексель получил? Обыскивал?

— Он их в руках держал.

— Значит, векселей было несколько?

— Два.

С чего вдруг вздумалось ему отвечать на вопросы этого златокудрого красавца, Бурин и сам не знал. Наверное, апатия, а скорее ненависть к другому, который чужими руками вздумал разом решить свои денежные дела. Теперь, пьяная скотина, держит себя так, словно он и ни при чем. А ведь намека-ал…

Если сознаться, то Бурин давно ареста ждал, слишком уж шумный скандал заварился вокруг убиенного Гольденберга. Но одно дело, когда арестовывать приходит военное лицо, а совсем другое, когда является штафирка, мерзавец, чернильная душа! Однако откуда ему известно про вексель? Судить его будут либо за убийство, либо за вексель, но чтоб и за то, и за другое…

Все вернулось разом: и силы, и ненависть. Бурин резко вскочил с кресла и цепко, словно клещами, обхватил горло Лядащева. Они были примерно одного роста, но Василий Федорович в разъездах по заграницам и в философических размышлениях о смысле времени порядком отяжелел. Бурин же был поджарый, жилистый, верткий. Лядащев захрипел, глаза его полезли из орбит. Из последних сил он пнул противника коленкой в пах, тот сложился пополам. И пошла рукопашная баталия!

Лядащев вначале все норовил прекратить драку, хватая противника за руки и не давая ему воспользоваться сложенным в кучу оружием, но у того было одно на уме — кулаком в ненавистную, мерзкую рожу! Наконец драка вошла в полное остервенение. Они молотили друг друга, вцепившись в волосы, колошматили башкой об стену, ставили подножки, падали. То Лядащев сидел верхом на Бурине — о, кровушка из носа потекла, хорошо! То Бурин сидел на Лядащеве — один глаз у гада ползучего заплыл, сейчас другой подправим! Валилась мебель, скрипели половицы, на которых подпрыгивало, бряцая, странное оружие, и хмуро взирал на дерущихся святой лик Николая Угодника, который словно отгораживался изящной дланью от людской срамоты.

Дрались они не молча — разговаривали. Мы берем на себя смелость привести здесь, несколько отредактировав, выдержки из их диалога. Беседовали они куда как крепко, мат ведь не сегодня придуман.

— Ты, гнида, для кого стараешься? С ювелирщиком хочешь вексель поделить?

— Заткни себе глотку этим векселем! И Гольденберг твой… Друг мой в крепости оказался!

— За друга стараешься? И я тра-та-та… за друга!

— Так, стало быть, Антоша Бестужев тебе этот вексель подарил? Какой добрый!

— А это не твоего вшивого ума дело!

Обессиленные, они привалились к стене, цепко держа друг друга за руки. Вдруг Бурин резко оттолкнул противника и отошел к окну, привлеченный только ему понятным звуком. Однако взгляда было достаточно ему, чтобы преобразиться.

— Ты пистолет покупать приходил. И все… Понял?

Он торопливо ставил мебель на место, ногой сгонял в кучу раскиданное стрельцовое оружие, на бегу застегивал камзол.

— Ты рожу-то обмой, — проворчал Лядащев, подходя к окну. — Что, гости пожаловали? Батюшки, сам Антон Алексеевич Бестужев!

Граф Антон привязал лошадь к дереву и теперь стоял, всматриваясь в окна. Увидев вместо Бурина лицо Лядащева, он нахмурился, выругался сквозь зубы и даже вернулся к лошади, явно размышляя — войти или уехать. Однако первое желание взяло верх, и он неторопливо пошел к лестнице.

Когда он вошел в комнату, она была почти убрана, хозяин стоял над рукомоем и осторожно обмывал избитое лицо. Лядащев перед зеркалом аккуратно надел парик, вежливо поклонился вошедшему, словно это самое обычное дело — подбитый глаз, изодранные кружева, выдранные с мясом пуговицы, и обратился к Бурину:

— Сударь, проводите меня…

Тот встряхнулся, как собака, и послушно пошел в сени. В темном закутке Лядащев приблизил губы к распухшему буринскому уху:

— Мой тебе совет. Иди с повинной. Сам. И помни: Гольденберг — прусский шпион. Это поможет тебе оправдаться. А вексель — это дело приватное. Появятся вопросы — найдешь меня. — Он сунул в карман Бурину бумажку с указанием своей фамилии и адреса.

Злобный, налитый кровью глаз проводил Лядащева, потом обладатель его не удержался и плюнул.

Очутившись на улице, Василий Федорович рассмеялся. Ну и допрос! Таких ему еще не приходилось снимать. А про второй вексель Бестужев-сын ничего не знает, это ясно и ежу! Один вексель он хозяину вернул, а второй прикарманил, мол, за услуги… Тьфу. Он яростно выплюнул какую-то дрянь изо рта — волос или нитку. И с неожиданной теплотой подумал вдруг о Белове. Кажется, он назвал его другом? Конечно, друг, кто же еще…

Бурин тем временем вернулся в комнату, опять подошел к рукомою и принялся полоскать лицо.

— За что он тебя? — хмуро спросил граф Антон.

— Не он меня, а я его! — ощерился Бурин. — В цене не сошлись. Он у меня пистолет покупал.

— Да будет вздор молоть. Ты мне зубы не заговаривай! Я этого человека знаю. Он раньше в Тайной канцелярии служил, а чем теперь промышляет, мне неведомо.

Бурин закусил разбитую губу. Новость пришлась ему явно не по вкусу, но он не подал виду.

— А по мне, хоть в преисподней у господина дьявола! — крикнул он залихватски. — Мне главное — свою цену получить. И я получил. Говори, зачем пришел?

Дела политические

Арестант, занявший соседнюю с Беловым камеру, был Шавюзо. Его взяли по дороге домой, когда он возвращался после дружеской пирушки в приличной компании. Лесток все узнал от кучера. В голове еще брезжила слабая надежда, что арест был вызван каким-нибудь личным проступком секретаря, например пойман на взятке или учинил непотребную драку, но трезвый голос подсказывал — это к тебе подбираются. Кабы был ты в силе, секретарю простили бы любой грех. Похоже, что дни твои, Герман Лесток, а может быть, и часы, сочтены.

Он приказал разжечь камин и принялся разбирать бумаги. Шавюзо был аккуратен, все письма разложены по годам, снабжены нужным шифром. Даже жалко было губить всю эту канцелярскую красоту. Лесток раскладывал письма на три стопки. Первый ворох бумаг подлежал немедленному уничтожению, вторую часть документов — политических — он складывал их в коричневую папку — следовало сохранить любой ценой. Этих бумаг было немного, но в коричневой папке было его оправдание и оружие против Бестужева. Конечно, если этим оружием захочет кто-нибудь воспользоваться там, за границей. Третью стопку обвяжет потом золотой лентой и повезет во дворец — это была его личная переписка с государыней. Только на эти атласные, с виньетками, пахнувшие лавандовой водой бумажки можно было рассчитывать в его положении.

Камин прогорел. Лесток положил плотно скомканные бумаги на тлеющие угли. Снизу вспыхнуло слабое пламя, бумаги стали расправляться с невнятным шорохом, корчиться, словно тело в пытке. Он схватил мехи и начал с остервенением раздувать пламя. Опомнился только тогда, когда пепел полетел по кабинету.

Папку он решил отнести господину Вульфенштерне, шведскому посланнику, который днями намеревался уехать из России. С Вульфенштерне у Лестока давно установились дружеские отношения, он не откажет принять папку на хранение. Но кто передаст эти бумаги? Ехать самому опасно, секретаря нет. Может, поручить жене? Но ведь перепутает все — молода, красива, бестолкова!

Так ничего и не придумав, Лесток повалился спать, а утром послал к Вульфенштерне камердинера. Папку он сопроводил запиской, написанной эзоповым языком, но посланник — умный человек, поймет. Сам же стал собираться во дворец. Он кинется еще раз к ногам государыни, вручит судьбу свою и переписку, которая напомнит о светлых днях, когда он был не только лейб-медиком и другом, но и возлюбленным! Всю длинную дорогу Лесток молился, но, видимо, Небо забыло о нем. Экс-лейб-медик даже не был принят.

Вечером он вернулся домой, прошел в лаковую гостиную, сел, рассматривая шелковые китайские пейзажи, потом запустил в них пачкой писем, обвязанных золотой лентой. В гостиную прибежала жена.

— Драгоценный супруг мой, где вы были? Весь день не евши, не пивши! Что вы делаете в одиночестве?

— Ареста жду, друг мой Маша.

Но до ареста оставалось еще три дня, мучительных и бесконечно долгих для Лестока и скорых, деятельных, уплотненных до минуты для Бестужева. Теперь у него все шло по плану.

Неделю назад канцлер представил императрице записку, имеющую форму доклада. Записка была написана умно, каверзно, не в лоб, а тонким намеком. Елизавете давали понять, что «есть серьезные опасения относительно покушения на ее престол». Доказательством служили тревожные слухи из Берлина. Эти слухи не столько содержанием, сколько настроением напоминали те, что появились в правление Анны Леопольдовны, когда трон ее шатался. Народ уже возжаждал тогда посадить на трон Елизавету Петровну. Далее Бестужев напомнил, что английский посланник довел эти слухи до ушей Остермана, кабинет-министра того правительства, а также до самой правительницы, но та отнеслась к слухам легкомысленно, и Брауншвейгская фамилия потеряла трон русский. Со всей страстью умолял Бестужев не повторить Остермановой ошибки: «…кружок известных лиц совсем стыд потерял! Главари их формальной потаенной шайки: „смелый прусский партизан“ — Лесток и „важный прусский партизан“ — Воронцов только и ждут, чтобы ослабить или сместить канцлера». В конце записки Бестужев прямо говорил о необходимости ареста главарей. Елизавета, как обычно, не ответила ни да ни нет. Бестужев даже подумал грешным делом, что государыня оной записки не прочла до конца, а так только… посмотрела по верхам. Но оказывается, бочка негодования на Лестока была уже полна, недоставало только последней капли, чтобы перелилась она через край.

А последней каплей была обычная тетрадь перлюстрированных депеш, которую за незначительностью, а вернее, за тривиальностью, Бестужев поручил отвезти в Петергоф своему обер-секретарю. Канцлер забыл, что в тетрадь был вложен черновик письма, который начинался со слов: «Во имя человеколюбия…» В письме говорилось об избитом Лестоком агенте и о поручике Белове, который состоял у лейб-медика на посылках.

И — о чудо! Сердце Елизаветы дрогнуло. Она призвала канцлера. Как мы знаем из бумаг, в этой беседе государыня «изволила рассуждать, что явное подозрение есть, что Лесток и вице-канцлер Воронцов с Финкенштейном — иностранным министром — великую откровенность имеют, так что сей Финкенштейн все тайности о здешних делах знает». И еще было указано, что «Финкенштейн об имеющей здесь быть вскоре революции короля нашего обнадеживает». Революцией в XVIII веке называли смещение престола, для Елизаветы не было более ненавистного слова. Уф… Бестужев мог вытереть трудовой пот.

Воздадим должное канцлеру Алексею Петровичу Бестужеву, служащему изо всех сил, то есть как он умел, пользе и славе России. Все семнадцать лет, которые канцлер занимал этот пост, он боролся с франко-прусской политикой и партией, которая представляла эту политику в Петербурге. Все эти годы в Западной Европе бытовало мнение, что государственный строй в России куда как зыбок и стоит только как следует постараться — интригой, подлогом, взяткой, — и все само собой развалится. И так же сам собой воцарится строй, выгодный и Франции, и Австрии, и Берлину. Конечно, в эту ошибку впал и Фридрих Великий, сколько денег было потрачено, сколько шпионов заслано, а Бестужев стоит как скала и не собирается менять своей внешней политики.

Одна за другой держат поражение креатуры французского и прусского дворов. Теперь пришла очередь за Лестоком. Прежде чем арестовать лейб-медика, Бестужев составил некий список, озаглавленный «Проект допросов известной персоны». Обвинения в списке самые веские. Первое: сотрудничество с иностранными державами, а проще говоря, шпионаж в пользу Франции и Пруссии с передачей зело важных сведений о перепущении нашей армии и получении за это вознаграждения от Фридриха в размере десяти тысяч рублей. Этим обвинениям есть самые веские доказательства — депеши Финкенштейна, письма из карманов убитого Гольденберга, опросные листы Сакромозо. Правда, у этого рыцаря ничего не успели выведать, похитившие его негодяи наверняка успели переправить Сакромозо за границу, но в случае необходимости опросные листы можно сочинить. В личной переписке Лестока поможет разобраться его секретарь. Итак, с первым обвинением все ясно.

Вторая вина была страшнее первой — желание переменить нынешнее правление, то есть заговор против государыни в пользу наследника. Что мы здесь имеем? Дружба Лестока с молодым двором, способствование его в переписке великой княгини с матерью, герцогиней Ангальт-Цербстской. О заговоре также свидетельствуют депеши иностранных послов, перлюстрированные в «черном кабинете». Посол прусский писал, что «теперешнее правление зыбко и долго в таком состоянии продлиться не может», а подсказку ему в этом делал Лесток. Это прямой указ на старания лейб-медика в пользу наследника. Симпатии Петра Федоровича Пруссии всем известны, здесь и доказывать нечего. Лесток водит компанию с врагами бестужевской политики. Подозревая Лестока, Воронцова и друзей их в злых умыслах, Бестужев способствовал тому, чтобы молодой двор оградить от участия в политике, но лейб-медик установил связь через поручика Белова Александра, который неоднократно к Лестоку захаживал. Оный Белов через жену свою, Анастасию, выведывал мысли, что государыня изволили высказывать, и Лестоку их передавал.

На этом месте мысли Бестужева неизменно пресекались, он как бы вдруг трезвел и сам переставал верить в то, что писал. Знавал он этого Белова, гардемарина, выскочку, знавал. Высоко взлетела пташка, да возжаждала большего! Но чем больше Бестужев поносил Белова, разжигая в себе злобу на этого заморыша дворянского, тем больше ощущал неудобство. Белов сослужил ему службу в свое время, тогда у гардемарина был выбор между Лестоком и вице-канцлером Бестужевым, он выбрал последнего. А ведь в то время положение вице-канцлера было шатким. С чего же сейчас вдруг Белову служить Лестоку? Нонсенс… Никакой надобы нет Белову играть ту роль, на которую он его обряжает…

Тогда подойдем с другой стороны. Что у Белова есть дружок князь Оленев, Бестужев помнил еще по истории с архивом. Оный Оленев в списках живых не значится, утоп, царство ему небесное, но отсутствие обвиняемого — не помеха. Сейчас имеются прямые доказательства вины Оленева — связь со шпионом Гольденбергом. Если Оленев на сие польстился, то мог и Белова вкупе с собой прихватить. Почему Оленев так Германию возлюбил, это допрос Белова покажет, пока в это углубляться не будем.

Ведение «дела о Лестоке» поручили Степану Федоровичу Апраксину, впоследствии бесславному главнокомандующему в Семилетней войне, и Шувалову Александру Ивановичу. Засим последовал именной указ Елизаветы: «Графа Лестока по многим и важным его подозрениям арестовать и содержать его и жену его порознь в доме под караулом. А людей его никого, кто у него в доме живет, никуда до указа со двора не пускать, также и других посторонних никого в дом не допускать, а письма, какие у него есть, также и пожитки Лестоковы, собрать в особые покои, запечатать и потому же приставить к ним караул».

Жена Лестока с трудом поняла, почему по дому бегают чужие люди, рыщут во всех сундуках, поставцах и комодах, иные примеряют на себя платья мужа, а потом тащат все в лаковую гостиную и бросают на пол в беспорядке. Она хотела расспросить обо всем мужа, но ее к нему не пустили. А через день явился чин и стал задавать вопросы.

Однако скоро чиновник от нее отступился. «С иностранными министрами мой муж тайных конфиденций не имел, а имел только желание весело провести время. Он и меня туда с собой брал. И были сии встречи до чрезвычайности редки, и потому что муж мой от государственных дел отошел и посвятил себя радостям брачной жизни…» — вот и весь сказ. На все прочие вопросы ответы были однозначны: не знаю, не видела, не упомню…

Прежде чем приступить к допросу самого Лестока, Шувалов решил побеседовать с Шавюзо. Для начала с секретаря сняли офицерский мундир и обрядили в арестантскую хламиду. На первом же допросе ему пригрозили пыткой, ежели не будет чистосердечного признания. Господи, да он сознается во всем, в чем хотите!

За три долгих дня, проведенных в камере, секретарь твердо решил, что спасать будет себя, и только себя. Дядя хоть и благодетель, но идти за ним в ссылку или на казнь он никак не желает. Лесток хитер, он выпутается… Однако преднамеренно топить дядю он тоже не хотел. Главное — угадать, что надо судьям, а дальше чистосердечно сознаться даже в том, чего не было на самом деле.

Но угадать было трудно. Допрос снимал сам Шувалов. Вопросы задавались вразнобой и, кажется, никак не были связаны один с другим общей линией. Вначале был спрошен он о друзьях Лестока, окромя иностранных послов. Шавюзо назвал всех — князя Трубецкого, Румянцева, сенатора Алексея Голицына, князя Ивана Одоевского, оберцеремониймейстера Санти и прочих. На лице Шувалова появилось удовлетворение. Все это были недруги Бестужева. Пока эти люди пойдут как свидетели, а дальше, может, кто-то из них и сам попадет в камеру.

Перешли на отношения Лестока с иностранными послами и начали очень издалека — с предшественника Финкенштейна посла Мардефельда и маркиза Шетарди. Шавюзо с полным достоинством указал, что все это было в прошлом, что сейчас Лесток удалился от дел.

— Была ли переписка у Лестока с Шетарди?

Да, была. И переписка эта шла через него — Шавюзо. После высылки Шетарди из России было получено от него два письма. В первом были счета на заказанные для Лестока в Париже камзолы, во втором писалось о табакерках, которые надо было передать… Здесь Шавюзо замялся… передать Герою.

— Кого понимал Шетарди под этим именем? — заинтересовался Шувалов.

— Я думаю… что их императорское величество, — выдохнул смущенный и испуганный секретарь.

Знай Шавюзо, что архив хозяина уже предан огню, он держался бы куда увереннее и не болтал лишнего. Но это, как говорится: знал бы, куда падать, соломки подстелил. Следующий вопрос к секретарю был куда страшнее предыдущих:

— А не измышлял ли Лесток каких ядовитых лекарств, дабы жизнь государыни пресечь?

— Нет, нет, никогда! — Выкрик этот упредил мысль, и тут же, прокричав свой ответ, Шавюзо с ужасом вспомнил, как рылся Лесток в старых своих записках, выискивая отдел «Яды». Правда, как и тогда, так и теперь, Шавюзо был уверен, что Лесток интересуется ядами как средством лечения — ведь именно это проповедовал покойный врач Блюментрост, но ведь не объяснишь этим жестоким следователям, если докопаются до сути! Если вспомнил, почему скрыл? Шавюзо весь взмок от страха, а ноги покрылись гусиной кожей, словно от жесточайшего холода. Он уже готов был во всем сознаться, но допрос внезапно кончился.

Только в камере Шавюзо пришел в себя. Принесли ужин, попил горячего пойла, согрелся, успокоился, думая, что легко отделался, но грянул второй допрос, куда более строгий и запутанный, чем первый.

На этот раз спрашивал не Шувалов, а серьезный хромой господин.

Первые вопросы носили скорее формальный характер.

— Нам известно, что Лесток поносил канцлера Бестужева ругательными словами. Так? Какими? — Голос тихий, монотонный, взгляд почти доброжелательный.

Поставь следователь вопрос не так категорично, и Шавюзо с чистой совестью сказал бы: «Не упомню», но у хромого господина был такой вид, словно он все знает заранее, а ответы секретаря нужны ему только для проверки.

Шавюзо откашлялся:

— Так прямо и повторить?

— Так и повторите.

— Лесток говаривал, — начал секретарь отвлеченным тоном, словно по бумажке читал, — экий скот государством нашим правит, каналья-де, лицемер, сквалыга, гнусарь, это в том смысле, что канцлер изволит шепелявить… Угрожал ли? И это было. Не раз говаривал Лесток, что рад бы был прострелить канцлеру голову пистолетою, да случай не представился.

Писарь аккуратно записывал, следователь зорко вглядывался в Шавюзо и наконец перешел к главному вопросу:

— Ее императорскому величеству с цифири разодранных реляций после Финкенштейна известно стало, что господин твой о перемене нынешнего благополучного государствования богомерзкий замысел имел. Что знаешь о сем предмете?

О!.. Опять запахло жареным, это Шавюзо почувствовал сразу. «Господи, как отвечать, научи! Ничего не знаю? Не поверят…» Но он и впрямь ничего не знает об участии Лестока в заговоре против императрицы.

— Что молчишь? — жестко спросил следователь.

Шавюзо силой удержал себя в сидячем положении, ему очень хотелось повалиться в ноги следователю с воплем: «Не было ничего, не было!» — но он превозмог себя и довольно внятно ответил:

— Я ничего не знаю о сем предмете, но отвечу на все вопросы со всей моей искренностью, дабы помочь следствию.

— А был ли в Лестоковом дому человек по имени Сакромозо?

Вот здесь Шавюзо и прорвало. Он рассказал о визитах мальтийского рыцаря, рассказал не только то, что ему положено было знать, но и то, что он подслушал. И о деньгах полученных показал, и о беседах про русскую армию.

— А с какой целью заглядывал в Лестоков дом поручик Белов? Помните такого?

Он такого помнил. Белов захаживал в дом господина Лестока с единой целью, узнать о друге своем, князе Оленеве, который за неведомое ему государственное преступление сидит в крепости.

Перед писарем лежал уже ворох исписанных бумаг, а Шавюзо все говорил и говорил, как с цепи сорвался, а следователь кивал кудлатой головой и задавал новые вопросы.

Девять часов вечера, впереди целая ночь, оставим Дементия Палыча беседовать с арестованным секретарем и перенесемся в парк князя Черкасского, в маленький флигель, где в этот вечер суждено было состояться важному разговору, который так ждал Никита Оленев.

Герой наш благополучно поправляется от раны, но не будем забывать, что с того времени, когда он стал ощущать мир вокруг себя как реальный, прошла всего неделя. Эти семь дней были лучшими в его жизни, потому что все это время он путешествовал по тесным улочкам Венеции наедине с очаровательной Марией. Солнечный город был особенно хорош тем, что находился вне досягаемости Тайной канцелярии и хромого следователя, кроме того, в Венецию очень легко было попасть, мысль, как известно, самый быстрый транспорт.

Алексей появился без предупреждения, еще большей неожиданностью для Никиты был приход Лядащева, который вошел незаметно, сел на подоконник и принялся рассматривать пейзаж за окном. Он не встревал в разговор, но вел себя так, словно имеет полное право присутствовать в столь тесной компании.

Алеша попытался вспомнить, по какому плечу можно безболезненно похлопать друга, не вспомнил, махнул рукой и сел на край кровати. Он выглядел серьезным, строгим, а более всего уставшим, — видно, аварийная работа порядком его потрепала.

— Алешка, я минуты считал, тебя дожидаясь! — восторженно воскликнул Никита. — Дамы — лучшее изобретение природы, — он улыбнулся Марии и Софье, — но ведь и о деле надо поговорить. А где Сашка?

Алексей ждал этого вопроса и, уступая требованиям жены, мол, надо подготовить, нельзя же вот так и брякнуть, намеревался начать разговор с Гольденберга, векселя и Дементия Палыча, но, увидев друга, разволновался вдруг, понял, что лукавить он не в силах, а потому именно и брякнул:

— Саша не придет. Он арестован.

Никита мертвенно побледнел. Гаврила бросился к нему с нашатырем, но тот с негодованием отвел его руку.

— Гаврила, не позорь меня! Я уже здоров. Завтра, пожалуй, и встану. — Он сжал кулаки. — Закон парности, будь он проклят! Теперь я понимаю, почему здесь передо мной ломали комедию. Стоило спасать меня, чтоб сесть самому? — Голос Никиты сорвался на крик, Алексей никогда не видел его в таком состоянии.

— Я думаю, вы согласитесь, Никита Григорьевич, — спокойно сказал Лядащев, — что трудно отказать себе в удовольствии помочь в беде другу.

Никита оставил это замечание без внимания.

— Я лежу здесь как колода, разнежился. Это же просто несправедливость. Арест Сашки — это злодейство! Невинный человек попадает в крепость. Его пытаются спасти. Далее спаситель сам попадает за решетку, но он уже виновен! Его есть за что судить. Как же, он не подчинился этому монстру — государству!

— Нападение на мызу здесь ни при чем. — Алеша покосился в сторону Лядащева. — Это мы точно знаем.

— Мне удалось передать Александру Федоровичу записку в крепость, — опять вмешался Лядащев. — Я думаю, он догадается, как вести себя на допросе.

— Нет в жизни большей гадости, чем допросы, — процедил Никита сквозь зубы. — Они могут продолжаться до бесконечности! В чем его обвиняют? — спросил он резко, повернувшись к Лядащеву.

— Я думаю, что в том же, в чем обвиняли вас.

— То есть в бессмыслице. Больше Тайной канцелярии нечем заняться, как отлавливать безвинных людей?

— Не горячитесь, князь! Начнем с того, что вы сами «подставились» под арест. Это была не только случайность, но и неосмотрительность, которая потянула за собой шлейф событий.

Никита вдруг остыл.

— Я забыл поблагодарить вас, Василий Федорович, за участие в моей судьбе. — Голос Никиты помимо его воли прозвучал несколько надменно. — Вы правы. Я кругом виноват.

— Да будет вам… Беда лихих ищет. Не в эту историю, так в другую бы вляпались. Как там у вас? Жизнь — Родине, честь — никому! — Лядащев грустно рассмеялся.

— Именно так, — без улыбки подтвердил Никита. — Но надо что-то делать! Алешка, надо что-то придумать!

Дверь во флигель неслышно отворилась.

— Не волнуйтесь, юноша! Мы, кажется, уже придумали, — раздался спокойный, глуховатый голос.

Никита быстро оглянулся. В дверях стоял хозяин дома — князь Черкасский.

Белов и Тайная канцелярия

Ознакомившись с «проектом допросов известной персоны», Дементий Палыч понял, что главное, зачем нужен Белов следствию, было не убийство Гольденберга, о чем сообщалось в анонимном доносе, и не шпионские игры. Надобно было доказать, что Белов есть связующее звено между Лестоком и молодым двором и, стало быть, прямой пособник заговора. Доказательств на этот счет было мало, улик еще меньше, но ведь это как допрос вести. Ему ли не знать, что зачастую все улики бывают выловлены в опросных листах. Как по евангельской заповеди каждый человек грешен, так и в судейских делах — всяк от рождения хоть в чем-то, да виноват перед государством.

Шавюзо достаточно наболтал, тут тебе и политические тайны, и взятка от прусского короля, а Белов в этой мутной водице рыбкой плавает. Что ему там надобно? Четыре года назад встречался он мельком с прытким «вьюношем», сидел тогда гардемарин перед Тайной канцелярией ощипанным воробушком. Как-то он себя сейчас поведет?

Пора начинать работать с Беловым, уже и прямое распоряжение получено, и порыв к делу есть, а Дементий Палыч все как будто отлынивал от допроса. Белову, конечно, известны подробности о подмене Сакромозо, а желательно, чтобы эти подробности не попали в опросные листы. Вовсе не один Дементий Палыч был виноват в провале дела мальтийского рыцаря. Ему велено было повременить с допросами на Каменном носу — повременил. Мысль была правильная: испугается-де Сакромозо тюрьмы и станет сговорчивее, кто ж мог предположить, что его похитят? Но беда еще в том, что похитили не Сакромозо, ведь это Оленев на мызе сидел, все дело в подмене, а коли захотят найти в этом виновного, то за все просчеты будет отвечать он — Дементий Палыч Шуриков.

Непрофессионалу покажется глупой его затея спрятать в ходе следствия столь важный проступок: опросные листы штудируются самим Шуваловым. Но папки с делами пухнут на глазах, вопросов будет много, каждый подследственный и свидетель будет петь свою песню. Если постараться, то побочную линию о подмене Сакромозо можно уподобить слабому ручейку, который вливается в широкую реку, а там уж вся вода перемешана. Главное — чтоб Белов правильно повел себя на допросе. Надобно ему об этом намекнуть…

Все логично, все правильно, но была у этого предмета изнаночная сторона, которая несказанно мучила Дементия Палыча, а правильнее сказать — томила. Ранее он никогда не брал взяток, почитал себя человеком честным и гордился этим. Дементий Палыч и подозревать не мог, что внезапная утрата гордости и внутреннего достоинства будет так болезненна. Может, это и называется «угрызениями совести»?

И опять-таки в слове «угрызение» имеется неточность. Что угрызаться-то? Работа у него сволочная, платят невесть как много, и если он взял сапфир, так это только компенсация за недоплаченное жалованье. И перед Богом он чист. Раз уж создал его Господь не по образу своему, а с хромой ногой, так хоть расплатись богатством-то!

Но ведь с другой стороны — он теперь раб этого богатства. Кому служить — долгу или более заботиться, как князя Оленева сухим из воды вывести? Если последнее, то со службой покончено, а коли так, то что ему теперь за дело до Сакромозо, Белова, Лестока и всей Тайной канцелярии?

Странный это был допрос. С подследственным хорошо работать, если он испытывает понятные человеческие чувства, скажем страх, это самое обычное, или ненависть, или злобу, уместны также отчаяние и скорбь. Белов сидел неуязвимым балбесом, испытывая единственное — глубокое благорасположение к следователю. А ведь не глуп, ох не глуп…

Зачем посещал Лестока? Он знавал этого господина еще по лопухинскому делу, когда их сиятельство проявил к нему милость. Тут же вскользь было замечено, что истинным благодетелем его в те годы был вице-канцлер Бестужев. И пошел трещать языком…

Вернуться к первому вопросу? Он с удовольствием вернется. К Лестоку он пошел, чтобы похлопотать о друге своем, мичмане Корсаке, дабы вернуть его в лоно семьи, поскольку тот в порту Регервик как каторжный, прости господи, трудится несколько месяцев. А ведь моряк, и превосходный! Далее шел панегирик во славу русского флота.

— Помог Лесток с возвращением друга?

— А как же!

«Что это он так радуется? — подумал Дементий Палыч. — Надо будет проверить участие Лестока в этом деле. Но с чего бы это их сиятельству вздумалось помогать?»

— Зачем второй раз посещал Лестока?

— Все по тому же вопросу.

— А третий?

— Не упомню, право…

Дементий Палыч круто свернул с проторенной дорожки и стал спрашивать о Гольденберге, как обнаружен труп да с кем. С ближайшим вашим другом Оленевым, говорите? А не много ли у вас, подследственный, друзей?

— В самый раз, Дементий Палыч, — радостно парировал Белов. — Иль вы меня не узнали?

— Отвечайте, как положено! — крикнул следователь, начиная испытывать уместное человеческое чувство, а именно злость.

Белов вежливо склонил голову, мол, понял.

— Известно ли вам сейчас, где пребывает Оленев?

— Не известно.

— Объяснитесь… и извольте с подробностями.

— Мой друг пропал два месяца назад. Все попытки найти его не дали результата. — Саша был полон скорби, печаль его прямо переливалась через край.

«Переигрываешь, дружок!» — злорадно подумал Дементий Палыч.

— А нам известно, что в доме Лестока вы как раз хлопотали о пропавшем Оленеве.

Дементий Палыч ожидал, что Белов смутится, но тот рассмеялся, хлопнул себя по коленке.

— Ваша правда. Хлопотал. И Лесток обещал помочь, но не помог.

— А что же вы к главному-то благодетелю не обратились, к Бестужеву?

Саша зорко глянул на следователя:

— Не успел, только и всего.

И вдруг Дементий Палыч разом все понял. Белов пошел к Лестоку, разоткровенничался и про записку, и про покои великой княгини, и про подмену, а их сиятельство решил Сакромозо из этого дела вычленить. Случай-то какой! Нет шпиона Сакромозо, приятеля лейб-медика, а есть завербованный агент Оленев… И похитители его никакие не шпионы прусские, а Белов с сотоварищами. Но если прочие вины Белова сомнительны и требуют доказательств и усилий ума, то нападение на мызу есть вина подлинная, здесь и доказывать ничего не надо. Пара допросов, очная ставка с караулом, Корсака в крепость доставить… Дементий Палыч чуть было не спросил в упор: «Ты, мерзавец, напал на бестужевскую мызу?» — но вовремя одумался. Рано об этом спрашивать. Этот вопрос главный, убийственный, на нем нужно все дело строить.

В этот момент он явственно увидел свой сапфир, как лежит он, завернутый в бумажку, спрятанный в шкатулку под ключ, а шкатулка та на дне сундука. Но через расстояние, через все эти стенки Дементий Палыч ощущал сияние камня. Лядащев говорил: «Продашь камень, сестру — замуж, сам — за границу, заживешь человеком!» Ну уж нет! Сестра и в девках проживет. Ни дробить, ни продавать сапфир он не будет. Одна мысль, что он есть обладатель такого сокровища, сделает его счастливым! И опять тоска навалилась на сердце. Как же — не продавать? Если он камень в деньги не обратит, то пропащий станет человек. Потому что ведь служить надобно, иначе не на что жить.

Дементий Палыч очнулся, как от обморока, пауза явно затянулась.

— Вернемся к Гольденбергу, — сказал он строго.

— А что к нему возвращаться? — Белов уже не выглядел балбесом, он внимательно, изучающе смотрел на следователя, пытаясь понять его странное поведение.

— Убийца не найден.

— Ваше дело — искать, мое — давать показания.

Допрос еще тянулся долго и бестолково, хотя был фактически кончен. Нет, не знаю, не известен… Оленев ему паспорт оформлял, за границей они не встречались. Ненавязчиво, как бы между прочим, следователь осведомился, какие слова устно или эпистолярно передавал Лесток их высочеству великой княгине… их высочеству великому князю?.. Сколько раз встречался с их высочествами подследственный?

Белов отвечал монотонно, вежливо, с приличествующим удивлением: никогда ничего не передавал… ни устно, ни письменно. Подпишитесь вот здесь… теперь вот здесь… Допрос окончен. Белов медленно поднялся со стула.

— Мне было чрезвычайно приятно беседовать с вами, — сказал он светским тоном. — Лядащев Василий Федорович также имеет очень высокое мнение о вашем стиле работы.

— Сволочь, — сказал Дементий Палыч, как только за Беловым закрылась дверь. — Завтра ты у меня иначе заговоришь.

В камере Саша долго стоял у открытого окна и ловил свежий воздух. Окошко было маленькое, как бойница, и расположено высоко, рукой не дотянуться, но все-таки лучше, чем ничего.

На допросе он одного боялся. Если его заподозрят в нападении на мызу, то отвертеться от этого будет трудно. Лицо под маской можно спрятать, а голос, фигуру?.. Начнут задавать путаные вопросы, отыщут Алешку с Адрианом, и потянулась ниточка! Старшего из команды он, кажется, прикончил. Поганое дело… Ладно, об этом пока лучше не думать. Полной неожиданностью были вопросы о молодом дворе и Лестоке. Похоже, его хотят сделать посредником. Но это несусветная чушь! Однако утром Саша чувствовал, что это обвинение и есть самое опасное. Думай, Белов, думай!

Уготовленный на завтра допрос Белова не состоялся, вернее сказать, был отложен на неопределенное время. Виной тому было появление в стенах Тайной канцелярии поручика Бурина. Он вошел в палаты без боязни и громко стал выкликать чиновника Шурикова Дементия Палыча для приватного разговора. Когда тот появился, поручик подмигнул ему многозначительно, сказав, что должен сделать чрезвычайное сообщение.

Дементий Палыч не ожидал услышать из уст чернявого нагловатого офицера что-либо путное, и, когда тот произнес «с повинной», а потом заявил, что он и есть убийца купца Гольденберга, следователь ему просто не поверил.

Полчаса, а может быть, и более того, ушло на пустое препирательство. Дементию Палычу очень хотелось уличить пришельца в том, что он никакой не убийца, а самозванец, обманщик и плут. Дело решил последний вопрос:

— А почему вы, сударь мой, именно мне решили открыться в столь важном деле?

— А потому, что вы были мне рекомендованы как человек честный и беспристрастный.

— Кем же, позволю себе спросить?

Бурин полез в карман, достал мятую записку и прочитал по ней четко:

— Лядащевым Василием Федоровичем.

Дементий Палыч крякнул неопределенно, в сей же миг появился писец с бумагой, а через полчаса арестованный Бурин был препровожден в тюремную камеру.

В своем чистосердечном признании Бурин заявил, что пришел с повинной, мучимый раскаянием. Раскаивался он не в убийстве Гольденберга, а в том, что испугался и не сообщил по инстанции своевременно о своем честном и патриотическом поступке. Сей Гольденберг — прусский шпион. Узнал об этом Бурин на маскараде, когда купец пытался его завербовать. Состоялась честная дуэль. Гольденберг выбил у него шпагу из рук, и он вынужден был прикончить негодяя кинжалом. Помимо этого Бурин ничего более не может сообщить в интересах следствия.

Чтобы не возвращаться более к этому вопросу, скажем, что на последующих допросах Бурин не добавил ничего нового, держался безбоязненно и не без достоинства, и, когда ему объявили приговор, а именно понижение в чине и перевод для прохождения службы на Камчатку, был весьма обижен подобной несправедливостью. Хлопотать за него было некому, поэтому обида поручика была оставлена без внимания.

Двадцать три пункта

Арест Лестока был пышным. Шестьдесят гвардейцев под командой Апраксина оцепили его дом в Аптекарском переулке и торжественно препроводили супругов к арестантской черной карете. В крепости их разлучили. Высочайшим указом чету Лесток велено было содержать в одиночках, но не в Петропавловских казематах, а в отдельно стоящем дому, соседствующем с Тайной канцелярией. Была ли в этом милость государыни, или следствие боялось сношений лейб-медика через стену с прочими преступниками — неизвестно. В начале дела Бестужев надеялся засадить в крепость и Воронцова.

На следующий день после заключения Лестока следователи приступили к допросам. Пунктов было много, а именно двадцать три, причем каждый пункт имел еще подпункты. Спрашивать надо было не в лоб, а с обходом, чтобы Лесток не мог отпираться в своих винах. Но все это была, как сказали бы сейчас, игра в одни ворота. Лесток внимательно вслушивался в пункты, но отвечал на вопросы очень избирательно. Если дело касалось какой-либо мелочи, например пистолета, которым он якобы грозил Бестужеву, или общения с Иоганной Ангальт-Цербстской, то он охотно пояснял: Бестужеву грозил по пустой злобе, но наивно думать, чтобы он привел в исполнение свою угрозу, потому как за всю жизнь ни одного человека не убил, кроме как в молодости на поле сражения; с герцогиней Цербстской поддерживал дружеские отношения, как и все прочие, ибо женщина она неглупая и весьма обходительная и прочая, прочая… Но как только дело доходило до главного — шпионских отношений с прусским послом или преступных планов касательно изменения нынешнего правления в пользу молодого двора, Лесток совершенно замыкался в себе, молчал и всем своим видом показывал следователям, как глупы и беспочвенны их предположения.

После второго допроса — строгого и резкого — Лесток в знак протеста отказался от принятия пищи и сел на минеральную воду. Следователи всполошились — он уморит себя голодом! О предосудительном поведении лейб-медика доложили Бестужеву. «Помрет — туда ему и дорога», — жестко сказал канцлер, решив до времени ничего не говорить государыне, в глубине души он не верил, что этот гурман и жизнелюб долго вынесет голодовку.

Елизавета вычеркнула Лестока из своей жизни и более не хотела возвращаться к этому предмету. При дворе всяк знал, что у лейб-медика легкий характер, он остроумен, весел, жизнерадостен, но государыня еще помнила, как умел он тиранствовать, навязывая свою волю, как бывал капризен, фамильярен, подчеркивая, что она хоть и императрица, но всего лишь женщина, а он, посадивший ее на трон, мужчина и потому как бы ее повелитель. Сейчас у Елизаветы неотложные дела: свадьба фрейлины Гагариной с князем Голицыным. О том, что на этой свадьбе Лесток должен был присутствовать в качестве свидетеля жениха, государыня и не вспомнила, придворные же забыли об этом еще раньше.

Прошло еще три дня, Лесток по-прежнему отрицал все свои вины и не прекращал голодовки. Здесь Бестужев обеспокоился. «Помрет до срока — неприятностей не оберешься», — сказал он себе и оповестил государыню о ходе следствия. Императрица молча выслушала канцлера, потом потребовала опросные листы.

— Расплывчато все, — сказала она, пробегая бумагу глазами, — умягчительно… Что значит: «Виделся ли ты тайно с послами, кои противны нашему государственному интересу, как то: шведский и прусский?» Вы же, Алексей Петрович, точно знаете, что виделся, и неоднократно. Более того, он этого и не скрывает! К этим послам и прочие из моих приближенных шляются. Вы должны Лестока разбивать на допросах, чтобы всю правду добыть было можно! А вы ему лазейку оставляете. Он в нее и утекает!

Неожиданно Елизавета изъявила желание лично присутствовать на допросе. Ничего хорошего от этого Бестужев не ждал, но воспротивиться не посмел.

Появление государыни в стенах тюрьмы чрезвычайно взволновало следственный персонал. Лицо Шувалова немедленно обезобразил тик, разговаривать с ним стало невозможно, он только заикался и брызгал слюной. Писец стоял ни жив ни мертв, близкий к обмороку, и только Лесток оставался совершенно невозмутим, как сидел на стуле в неудобной позе, так и остался сидеть, ноги нелепо раскинуты, одна рука безжизненно висит вдоль тела, и общий вид рыхлый, ватный, словно жизнь ушла из него, как из куклы-марионетки, которой обрубили нитки. Осоловелые глаза его смотрели мимо Елизаветы.

Следователь положил перед государыней опросные листы. «Да он совсем старик, — подумала Елизавета более с удивлением, чем с состраданием. — Эта желтая щетина на подбородке, мешки под глазами, этот нездоровый, грязный цвет лица…» И этот неопрятный старец когда-то пленял ее воображение? Она уже мысленно просчитала до месяца разницу в их возрасте. Неужели и она когда-нибудь станет вот этакой развалиной? Какой ужас! Но об этом лучше не думать. Она уже жалела, что переступила порог страшного заведения. Ей не хватало воздуха, испарина выступила на лбу. Стараясь скрыть волнение, Елизавета обратилась к опросным листам и, водя пальцем вдоль строк, прочитала шепотом:

— «От богомерзкого человека Шетарди были высланы тебе табакерки, кои велено Герою отдать». «Герою отдать», — повторила она громко и, вскинув на Лестока глаза, резко спросила: — Кому ты это имя давал?

Лесток молчал. В камере установилась мертвая тишина. Шувалов, вдруг опомнившись, подбежал к Лестоку и, страшно кривя лицо, крикнул:

— Встать! Отвечать государыне!

Лесток неуклюже поднялся.

— Богомерзки твои поступки, — продолжала Елизавета. — Плута Шетарди на государыню свою променять! Табакерки там разные — это не просто безделушки брильянтовые, есть среди них и та, на коей персона императрицы изображена! Иль ты оную табакерку присвоить себе собрался? И может, еще того хуже — Шетарди задумал вернуть?

Шувалов с силой дернул Лестока за руку, но тот не дрогнул, только ноги шире расставил. Уж на этот-то вопрос ответить было проще простого. Как бы он стал отдавать эти проклятые табакерки, если тогда, три года назад, само имя Шетарди было под запретом. Лесток сам чудом избежал опалы, сидел в дому ни жив ни мертв. И в этой ситуации предъявить государыне посылку от Шетарди? Да эти табакерки тогда были словно гранаты, которые при передаче неминуемо взорвались бы в руках. И кто бы пострадал? Лесток, кто ж еще? Да и какого черта вы привязались к этим табакеркам, если обвиняете меня в шпионаже и заговоре? Задавайте дельные вопросы, в присутствии государыни он найдет, что на них ответить! Дак нет же! Пусти бабу на допрос, хоть и императрицу, так тут же бабское из всех пунктов и вылущит. Это Шавюзо, недоумок, проболтался про письмо Шетарди, а то бы вспомнили вы об этих табакерках, как же…

Лестоку бы в ноги броситься государыне, может, и расплавил бы ее оледенелое сердце, а он форсу на себя напустил, нашел время в гордость играть, но… пропади все пропадом! Многие годы ломал он в России комедию, а теперь серьезным быть желает, теперь трагедия разыгрывается. А ты, матушка государыня, еще вспомнишь своего лейб-медика, еще затоскуешь… Была и еще причина, из-за которой не смел Лесток устраивать жалких сцен: он боялся расплакаться. Не о рыданиях и всхлипах шла речь, но и единой слезы достаточно, чтобы унизить себя перед этой благоуханной, надменной, кричащей дамой. Он знает каждую родинку на ее теле, помнит ритм ее сердца, форму ногтей на ногах и жилок на запястье. Уйди, женщина, оставь нам самим вершить строгие мужские дела! Как всякий женолюб и романтик, Лесток был сентиментален.

Бестужев молча и внимательно смотрел на императрицу, ожидая знака или вопроса, чтобы немедленно прийти на помощь. Здесь Лесток собрался с духом и глянул в гневные глаза государыни. Елизавета сразу умолкла, поняв, что исчез надломленный старик, и какая надменная складка на мясистом лбу! И уже не рыхлая его фигура, а монументальная!

— Чем кичишься, негодяй? Престола лишить меня старался! — Елизавета встала и оборотила к Шувалову нахмуренное лицо. — Допросы продолжать. Уж ты, Александр Иванович, постарайся, выведи изменника на чистую воду. — И ушла.

Больше они с Лестоком не виделись никогда.

После встречи с государыней Лесток впал в совершеннейшую апатию, на все вопросы отвечал «не упомню», а то вдруг сам задавал вопросы злым, насмешливым тоном: «Белова-то зачем сюда приплели? Уж он-то здесь ни сном ни духом!» Или безразлично эдак: «С Сакромозо встречался в видах любви к прекрасному, как то: к китайскому фарфору и персидской миниатюре…» Потом он и вовсе отказался что-либо отвечать, подытожив все одной фразой: «Все это ложь и бестужевские козни».

В целях ускорения следствия ему устроили встречу с женой, надеясь этим разжалобить его сердце. Разжалобили… Вид несчастной, до страсти перепуганной супруги чрезвычайно взволновал Лестока.

— Милая, милая моя Маша, прости, что вверг тебя в пучину страданий, — шептал он, обнимая жену.

Та лепетала о добровольном признании и милосердии императрицы. Лесток отмахивался:

— Елизавета не стоит нашего внимания. — И опять: — Милая, не обижают ли тебя строгие судьи? Как ты спишь? Мужайся, все пройдет…

Дело двигалось к пыткам. Лесток знал это, но его не страшила дыба. Что значит боль физическая по сравнению с болью душевной! Назначит ему государыня за верную службу плаху, он и тогда не завоет, не заблажит, а с достоинством встретит смертный час.

Екатерина узнала об аресте Лестока от своего камердинера Тимофея Евреинова и взволновалась ужасно. «Шарлотта, держись прямо!» — приказала она себе, вспоминая шутку лейб-медика, которой он неизменно встречал ее. Слова эти он перенял у маменьки Иоганны, которая без конца шпыняла Фике, боясь, что та вырастет сутулой. Екатерине жалко было верного друга, но еще больше страшилась она за ухудшение своего положения — при дворе все знали о ее тесных отношениях с подследственным. Однако шло время, а судьба ее никак не отягощалась, и в один прекрасный день ее вместе с супругом, незаметно и ничего не объясняя, вернули в Петербург. Уже через день великие князь и княгиня были в Петергофе. Они прощены? Опала кончилась? Спросить было не у кого.

В Петергофе их вместе с Петром разместили в верхнем дворце, сама же государыня съехала в только что отреставрированный, любимый Петром I дворец Монплезир. Встретиться с Екатериной и Петром Федоровичем она не пожелала. Великая княгиня попробовала огорчиться, потом передумала и принялась за недочитанного и частично, как ей казалось, непонятного Платона, а также за седьмой том «Истории Германии» отца Берра, каноника собора Святой Женевьевы.

Снятие опалы с великокняжеской четы было вызвано тем, что Лесток так ни в чем и не сознался. Не будем давать читателю описания страшной пытки, скажем только, что Лесток перенес ее достойно. Крики были, он и не пытался себя сдерживать, но признание вырвали одно — я невиновен! После дыбы, прижимая к груди изувеченные руки, Лесток без посторонней помощи дошел до камеры.

За отсутствием признания Лестока обвинили лишь в корыстных связях с иностранными послами, все прочие обвинения были отсечены. То страсти кипели вокруг изменника и заговорщика, а то вдруг о нем словно забыли. Движимое и недвижимое имущество Лестока без остатка было отписано ее императорскому величеству. Лесток и супруга его просидели в изолированных камерах под крепким караулом пять лет, а затем были сосланы в Углич.

Дело бывшего лейб-медика и фаворита нашло отклик в Европе, суд над ним называли расправой. Однако следствие было произведено по всем правилам, так сказать, по заранее изготовленному трафарету, но нельзя не сознаться, в какой-то момент в ходе следствия наметился серьезный перелом. Словно вдруг исчезло вдохновение и у судей, и у главного организатора этого дела — Бестужева.

По прошествии времени стали говорить о загадочности дела Лестока, осталось-де в нем много темных пятен, могли бы довести все до конца, но почему-то не сделали этого.

Попытку объяснения подобной загадочности читатель найдет в следующей главе.

Дружеская встреча

Когда прошел первый азарт после ареста Лестока и наступили будни — обычная работа Тайной канцелярии с подследственным, в Бестужеве умный человек возобладал над идеалистом. Не получилось сочинить хороший, большой заговор, чтобы разом свернуть шею «формальной потаенной шайке» — всем этим Трубецким, Румянцевым, Санти и Воронцову, особливо вице-канцлеру Воронцову. Во всех шифрованных депешах Финкенштейна Воронцов шел бок о бок с Лестоком, а теперь «смелый» сидит перед следователем, а «важный» разгуливает на свободе, и разгуливает гоголем. Не отдала государыня Воронцова в руки правосудия. Может, и Лестока ей было трудно отдать, но скрепила сердце, а на Воронцова сил уже и не хватило — размягчилась. Наверняка не обошлось здесь без слез и воплей супруги вице-канцлера, Анны Карловны, в девичестве Скавронской, кровной родственницы государыни.

А если он, Бестужев, с этакими козырями на руках даже Воронцова достать не может, то идея заговора о перемене правления, о котором якобы хлопочет молодой двор, тоже уходит в песок.

Примерно такие мысли неторопливо возились в голове канцлера, когда после трудового дня добрался он наконец до своего кабинета, облачился в домашний шлафрок и потребовал бутылку вина. Бокал подали вместительный, как он любил, вино чуть кислило, но было забористо и запах имело приятный.

Но дню этому не суждено было кончиться столь успокоительно и в приятном одиночестве, в доме Алексея Петровича появился неожиданный гость. С великим шумом подъехала карета с гайдуками и пажем-скороходом. Лакею было объявлено, что с канцлером желает иметь беседу князь Иван Матвеевич Черкасский.

Бестужев из окон кабинета увидел парадный экипаж и узнал герб, и, хоть упредил челядь, что его ни для кого нет дома, понеже занят он делами государственными, теперь он поспешил перехватить слугу, чтобы самому принять именитого гостя. Интуиция подсказала, что визит этот неспроста и не только для его выгоды, но и для пользы отечеству позднего визитера надо принять, и принять хорошо.

Давненько они не виделись. То есть на балах изредка возникала внушительная фигура Черкасского, но всегда где-то в отдалении, в соседней зале, в карты князь не играл, в менуэтах по причине возраста и больной ноги не приседал. «Кто ты — друг или враг?» — мысленно спросил Бестужев, следуя за гостем в гостиную. Расселись в креслах, канцлер вежливо осклабился в улыбке. Черкасский достал табакерку, неторопливо вложил в нос понюшку табаку, шумно высморкался.

— Крепок?

— Заборист, — подтвердил князь, устроился поудобнее и, вскинув на Бестужева внимательный взгляд, поинтересовался: — Что ж не спрашиваешь, Алексей Петрович, зачем пожаловал?

— Так ведь и сам скажешь, Иван Матвеевич. — Бестужев поправил парик и сложил руки на животе, движения его были неторопливы и полны достоинства.

— А ты постарел… — сказал вдруг князь.

— Да и ты, сударь мой, временем потрепан.

— Не только временем, а еще пытками да острогами. Иль забыл? По твоей вине срок отбывал.

— А вот это есть клевета, — укоризненно произнес Бестужев, — это навет недоброжелателей. И кабы недоброжелатели эти паскудные метили в меня, то полбеды, но метят они в Россию, чем наносят ей непоправимый урон!

Историки говорят, что Бестужев умел в самых унизительных положениях оставаться величественным и важным, обманывая собеседника, но князь Черкасский явно не принадлежал к этим обманутым.

— Эко ты говоришь-то складно, — рассмеялся он. — Стало быть, если ты подлость сочинишь, то тебя и к ответу призвать нельзя? Вроде бы всю Россию к ответу призываешь?

— Это какую же подлость? — начал Бестужев гневливо, но Черкасский остановил его решительным движением руки.

— России ты служишь… Умно ли, честно ли, это потомки рассудят, но служишь старательно. Но ты еще не Россия, хоть ты ее канцлер. От имени России сподручнее мне говорить, потому что я ее страдалец.

Разговор явно шел не в ту сторону, и Бестужев, дабы не усугублять положения, не стал прерывать гостя. Страдальцы говорливы, стерпим для пользы дела и это.

— Так вот, — продолжал Черкасский, — смею утверждать, что в деле раскрытия заговора в Смоленске ты, Алексей Петрович, принимал самое активное участие. Мы еще пятнадцать лет назад возжаждали посадить Елизавету Петровну на трон русский, а ты нас всех за это к дыбе привел.

— Это ложь, — не удержался Бестужев.

— Бумагу нашу в Киль к герцогу Голштинскому повез Красный-Милашевич, а ты эту бумагу, в Гамбурге сидя, перехватил и накропал на нас донос… в Петербург. Бирону. Так?

— Это все выдумки Кра… Красного-Милашевича. — Как всегда бывало в минуты волнения, канцлер стал заикаться и уж совсем невеличественно брызгать слюной.

— Да полно, Алексей Петрович… Неужели и в свой смертный час, ведь придет же он когда-нибудь, ты тоже будешь лгать? Но как уверенно ты защищаешься. Не будь у меня на руках этого твоего доноса, я б тебе и поверил. — Черкасский неожиданно подмигнул канцлеру.

Вот здесь с Алексеем Петровичем и произошла внутренняя метаморфоза, он, что называется, обмер, но виду не показал, только насупился и еще зорче глянул в темные, непримиримые глаза Черкасского. «Этот врать не будет. Коль говорит, что петиция из Гамбурга у него, то, стало быть, так и есть. Но как она попала к нему? Старый я дурак! Не уничтожить вовремя такую бумагу! Неужели весь похищенный архив прошел через руки князя? Но, может, этот мальчишка-гардемарин продал ему петицию? Среди возвращенных бумаг этого документа как раз и не было. Ладно… Белов в тюрьме и уж теперь оттуда не выйдет. Да скажи же наконец, что ты хочешь, какого черта явился ко мне с подобным разговором? Не томи душу!»

— Приятно иметь дело с умным человеком, — удовлетворенно сказал Черкасский. — Я вижу, что ты, Алексей Петрович, все понял. Документ сей я тебе не отдам, он останется в моем тайнике в назидание потомству. Но меня ты не бойся. Я с тобой счеты сводить не хочу и не буду. Я пришел к тебе с просьбой.

Бестужеву хотелось крикнуть: «С какой?» — но он превозмог себя, только подбородок рукой потер, эдак сильно, словно челюсть хотел на место поставить.

— В казематах твоих содержится некто Белов, молодой человек высоких душевных качеств. Попал он в крепость безвинно, по воле случая, я осведомлен об этом деле во всех подробностях. Пострадал он из-за друга, сынка князя Оленева. Так суть моей просьбы в том, чтобы ты этого Белова освободил и дела по этим двум молодым людям прикрыл.

Бестужева несказанно раздражал вид Черкасского — спокойный, невозмутимый, и сама манера говорить, как бы с издевкой. Уверен, страдалец, что канцлер в его руках!

— Это не в моей власти, — хмуро бросил он, — этими достойными молодыми людьми занимается Тайная канцелярия.

— Понятно, что не полицейская команда… Но ты все-таки просьбу мою выполни.

Алексей Петрович взял колокольчик, забренчал нервно.

— Степан, накрой стол на два куверта. Да вина из погреба хорошего принеси.

Они засиделись за полночь, и Бестужев познакомился с истинной подоплекой ареста двух друзей. Зная характер канцлера и повадки Тайной канцелярии, Черкасский дал только силуэт событий, избегая называть имена, оставив самые интересные подробности недоговоренными и словно забыв о нападении на мызу, но даже этих сведений было достаточно для полного оправдания друзей. Однако Бестужев не ответил Черкасскому ни да ни нет. В конце разговора былая неприступность и величественность вернулись к нему целиком, и истинно царски прозвучали его последние слова: «Я подумаю…»

Черкасский не стал настаивать на более определенном ответе — он был уверен в беспроигрышности своего дела.

Оставшись один, Бестужев заперся в кабинете и долго пил не пьянея. Хотел подумать — так думай, светлая голова! При чем здесь вся эта трескотня фразой — во имя чести, справедливости и прочая! Дело есть дело. А суть его в том, как следствие пойдет. Государству не справедливость нужна, а логика поступка! Если необходимо для логики следствия, чтобы Белов был виновен, то, стало быть, так оно и будет. И нечего слезы крокодиловы лить, у нас, слава Всевышнему, времена мягкие, головы людям не секут, а ссылка только остудит горячую кровь. Но ведь не отвяжется Черкасский-то, вот в чем тоска!

В кровать Алексея Петровича слуга отнес на руках, это понимать надо, барин не бездонная бочка, обуял-таки его хмель.

На следующий день Бестужев ознакомился с опросными листами по делу Белова и был немало удивлен. Или следователь плут, или такова воля Провидения, но как-то все сходилось, что Белов в деле заговора был совсем без надобности.

Иначе как душевной гибкостью и мудростью нельзя назвать редкую способность канцлера ладить с самим собой. Он вмиг и совершенно искренне поверил, что решение освободить Белова навязано ему не Черкасским, а той самой логикой поступка, о которой он толковал с собой давеча. Не было никакого заговора, все это миф! Может, Лесток и заигрывал с молодым двором, и с их величеством Екатериной шептался, и письмами обменивался, и интриганка герцогиня Цербстская сучила ножками от нетерпения, когда же ее доченька приблизится к трону, все это есть, но реальной опасности здесь с гулькин нос. А Петр Федорович… Мало того что неумен и необразован, инфантилен до неприличия, так ведь еще и трус! В настоящую борьбу за трон, так чтоб опасности в глаза посмотреть, он никогда не пойдет.

Судя по опросным листам Белова, следователь все эти мысли канцлеровы предчувствовал. Умный, видно, человек трудился на допросе. Бестужев всмотрелся в подпись: Шуриков, знает он этого Шурикова, очень толковый подканцелярист. А чтобы Шувалов не шустрил, требуя объяснений, следует этого проходимца Белова вкупе с женой запихнуть куда-нибудь подальше, в дипломатический корпус в Англию или Порту. Именно в стенах Тайной канцелярии, хоть он и не желал этого, началась Сашина дипломатическая карьера.

Еще один листок привлек внимание Бестужева. Он вначале не понял, почему показания поручика Бурина пришпилены к делу Белова. Сомнения разъяснились с первых же строк — найден убийца Гольденберга. И как ловко, каналья, излагает! Честная дуэль… Ножом в бок человека пырнул и смеет что-то о чести лопотать! Так тебе и надо, Яков Пахомыч, что угодил под арест. Однако откуда он знает это имя? И связано оно с какой-то дрянью, с чем-то до крайности неприятным… Стоп! Вспомнил, Яков Бурин, где тебя видел. В Антошиной комнате, черный, в углу стоял… Друг его, значит.

Алексей Петрович почувствовал вдруг, как отяжелилась, словно свинцом налилась, голова, он подпер ее рукой и подумал с грустью, что и сам Антоша, и знакомцы его принесут еще в жизни много неприятностей.

Вместо эпилога