Шрам на руке Апти налился каленой краснотой, из-под бурой засохшей корки в нескольких местах высочились капельки крови — разбередил рубкой дров. Апти опустил Рукав бешмета, нехотя буркнул:
— Чушка осерчал на меня.
— Ну-к, засучи, перевяжу, — велела Надежда.
— Э-э, зачем вязать? — удивился Апти. — Яво солнце нужен, ветер нужен, тогда заживать будет. Очень прошу тебя, кушай, Надя Трофима-на.
— Ну как знаешь, — опустилась Синеглазка на скамью. Ее шатнуло, повело. Уцепившись за стол, прикрыла глаза, виновато усмехнулась: — Наработалась, че ли? Слыхал про нашу установку на данный политмомент: я и баба, я и бык, я и лошадь и мужик. Бери ложку, абрек, вечерять будем.
Взяла ломтик мяса, откусила, стала жевать. Апти зачерпнул ложкой в миске, хлебнул жидкое травянистое варево, исподлобья, украдкой глянул на женщину. У нее медленно розовели скулы, мучительное виноватое наслаждение проступало на лице.
— Господи… Неужто свежатинкой разговелась? Как завтра бабам в глаза посмотрю? Председатель на ночь единолично мясо трескает.
— Пирсидатель? Ты пирсидатель колхоза? — поразился Апти.
— Хошь стой, хошь падай, а председатель, — нехотя обронила женщина.
— Мужчина нет, что ли? Зачем такой работа на женщина грузили?!
— А где их, мужиков, отыскать? — скорбно качнула головой Надежда. — Они в сырой земле спят. На все село три мужских единицы. Из них, ежели руки-ноги вместе собрать, один экземпляр в полном комплекте получится. Инвалидная команда.
— Ты где жила? — тихо спросил Апти.
— С Волги мы. Когда ваших отсюда угнали, сказали нам всем колхозом на Кавказ подаваться. Так и живем теперь здесь, бабьей силой кусты корчуем, кукурузу да рожь будем сажать. Россию, солдат кормить надо. Здесь хоть лес худо-бедно подкармливает, фрукту из-под снега наскребем, вперемешку с капустой да кукурузой посасываем. А в России лебеду да кору с деревьев вместо хлеба глодают.
Апти вспомнил про кабана, дернулся. Положил ложку на стол.
— Что, не лезет в горло хлебово наше? — горько встрепенулась хозяйка.
Апти хмуро, торопливо спросил:
— Твой женщин, ребятишка кабан кушал?
— Свинину, что ль? Мы ее, абрек, считай, два года и в глаза не видели.
— Чушка в реке лежит, — нетерпеливо оповестил Апти.
— Какая чушка?
— Шибко большой. Два раза такой, как я, будит. Он меня за руку мал-мал кусал, я его кинжалом резал. Теперь хряк холодный вода лежит, яво долго кушать можно. Утром бири арба, езжай на речка. Дуб на скале знаешь? От него вниз спускаться можно.
— Ну?
— Чушка там в реке. Типерь давай помогай. Я зачем к тибе приходил? Спать не могу, всяки-разные слова спрашивать буду.
Он сел к печи, достал тетрадку. Разгладил, развернул ее, стал объяснять, волнуясь:
— Книжка читал. Жилин, Костылин там есть. Ей-бох, за эта книжка жизня свой давать не жалко. Я как пацан становился, Жилина — маладец называю, Костылину — ишак кричу. Там слова есть, не знаю их, тибе буду спрашивать…
— Апти! — отчаянно позвала Синеглазка.
— Ои? — тревожно вскинулся абрек.
— Абрек ты мой золотой, отпусти меня на часок! — взмолилась Надежда. — Ты уж прости, не могу я твои слова слушать. Бабы мои, ребятишки голодными спать мостятся, им горькую ночь натощак маяться, а рядом, считай, пуды мяса мокнут. Пойду я, а?
— Зачем спрашивать? Я — гость, ты — хозяйка. Иди, — сумрачно сказал Апти, закрыл тетрадку.
— Ты уж не гневайся, кормилец, я мигом обернусь! Арбу возьмем, трех баб прихвачу. А ты тут жди. Я потом твои все слова до единого растолкую. Договорились, че ли?
— Подожду, — вздохнул Апти.
Она опустилась рядом на корточки, втянула Апти в бездонную синеву глаз, шепотом велела:
— Так и сидеть, боец Акуев. А я дверь запру, чтоб не удрал.
Пошла к двери. Апти осознал услышанное, неистово вскинулся:
— Падажди! Откуда мой фамилия знаешь?
Хлопнула дверь, щелкнул замок. Апти сидел, таращил глаза: ведьма, что ли? Кто подсказал его фамилию, которую он и сам стал уже забывать? Изнурял себя догадкой, сомнением до тех пор, пока не закрылись глаза и не обволок его теплый и впервые за долгие месяцы уютный сон, без горького привкуса едучей тоски.
… Он спал, и в лицо ему дул легчайший и теплый зефир. Потом зефиру надоело дуть. Он фыркнул и мазнул абрека по носу. Апти вздрогнул и открыл глаза. Перед ним сидела на корточках председательша.
— Проснулся, абрек? — спросила она таким неземным, обволакивающим шепотом, что, застонав в полусне-полуяви, Апти вжался в стену, едва обуздав себя, свои руки, тянувшиеся обнять хозяйку.
Он теперь знал, как жить дальше. А потому поднялся и спросил хриплым со сна голосом:
— Чушка привезли?
— Приволокли мы его, родимого, свеженького, — воркующе пропела Синеглазка. — Все руки оттянули, покуль на арбу навалили. Господи, радости-то, радости! Мои бабы среди ночи под звездами в пляс пустились, меня всю как есть обслюнявили. Насели, давай пытать: кто сказал да откуда про кабана знаю. Не бойся, абрек, я их всех так отшила, теперь более не спросят!
— Не боюсь я, — спокойно сказал Апти.
— А ты, я вижу, тут не скучал, сидел как индюшка на яйцах, покуда мама раму мыла? — сплела хозяйка непонятную, с потаенным смыслом, фразу, пробиваясь к чему-то в душе абрека, разгребая там стылый пепел забытья.
И пробилась-таки. Вскинулся в суеверном страхе Апти. До боли явственно и резко привиделся ему давний пастуший схорон, ожидание связи с Криволаповым, бурка на сене, букварь и собственный голос:
— Давай, Федька, другой слова читать, сидим на эта «мама-рама» уже два дня. Ей-бох, как индюшка на яйце, сидим.
Откуда могла знать это дивное прошлое абрека красавица-хозяйка, как просочились к ней слова, коим не было теперь цены, жившие только в памяти Апти?
— Откуда знаешь? — обессиленно выдохнул он.
— От Федьки, — сказала Синеглазка, — от братишки моего. Я ж Дубова Надежда. Дошло, че ли? От теперь в начальниках милиции районной, абрека Апти ловит. А его партейная сестра тут с этим абреком шуры-муры завела. От такие пироги с котятами, боец Акуев. Ну дак че пялишься, гостенек ты наш дорогой? Аль струсил сестру милицейскую? Садись, слова твои непонятные толковать начнем.
— Не надо, — поднялся, оглушенно замотал головой Апти. Время требовалось ему и покой в одиночестве, чтобы переварить сегодняшний день. — Пойду я.
— Дак че, так и расстанемся, глядя на ночь? — зацепила Апти, развернула к себе тихим голосом хозяйка. Однако не было в этом голосе обещания и зазыва, была лишь смертельно усталая благость.
— Пойду, — топтался у порога абрек, с мукой отдирая себя по клочкам от женщины, выковыривая по кускам из этой комнаты — от уюта ее и тепла.
— Ну коли так, ступай. — И прибавила долгожданное, пронизавшее немыслимой радостью: — Будет время, заходи.
— Спасибо тебе, Надя Трофима-на, — сказал он, распрямляясь.
— Мне-то за что? — из последних сил выдохнула слова хозяйка, ломала ее, гнула к земле неодолимая усталость.
— Утром в пещере как старик вставал, теперь как молодой тур спать пойду, — непонятно сказал Акуев. Добавил: — Дуб на скале, где чушка, видела?
— Ну?
— Каждый день смотри на дуб. Когда увидишь белый тряпка, бири арба, бири женщин, езжай чушка грузить. Я твой колхоз кормить буду, — деловито и бесповоротно впрягся в колхозную арбу Апти. Впрягся и запоздало поразился самому себе.
— Ладно, кормилец, — мертво согласилась хозяйка. Не было уже сил оценить сказанное.
Их не осталось и на то, чтобы запереть двери за Апти. Цепляясь за стену, добралась она до кровати, рухнула на нее в одежде. Проваливаясь в забытье, успела лишь прошептать сквозь улыбку смутную, но такую уютную мешанину: «Индюшка, мама мыла раму…»
Она всласть искупается в сегодняшнем вечере завтра утром, когда, пробудившись, распахнув ясные глаза, зачерпнет ими красного света в окошке. Тогда вздыбится и подымет ее ввысь теплый вал ожидания, затопит и понесет бережно, натруженную, одинокую, к неизведанному еще.
А пока глядела в окно лимонно-круглая луна. Пластали воплями тишину семейные дрязги шакалов. За хребтами плющил грудью темноту, вспарывал ее прожектором паровоз. С железным клекотом тащились за ним вагонные коробки, набитые кавказской рожью и кукурузой — для России, что корчилась в военно-тифозной муке.
А еще дальше ползли мертвенно-зеленые блики по равнине, исковерканной траншеями, воронками, опрокинутыми танками. Пировали неподалеку подземные полчища белых червей в человечьем студне братских могил.
И над всем этим победно плыл неистребимо-стойкий женский шепот-гимн: «Мама… мыла… раму!»
Апти бил свиней с азартной яростью. Почти два десятка кабаньих стад спускались к водопою в окрестностях аула в эту зиму, коей предшествовало обильно-фруктовое лето. Внизу, под обрывом, пенилась в скальной утробе река, грызла хилую наледь по берегам, отбивала обессиленные наскоки весеннего морозца.
Апти, выспавшись в пещере днем, к ночи шел к реке с вязанкой сена и карабином. Выбирал место на обрыве недалеко от спуска, стелил на снег духовитый слой сена, нагребал по бокам снежные валы для маскировки. И затихал в засаде.
Дождавшись стада, свешивал дуло с обрыва, выцеливал в зыбком лунном сиянии размытую кляксу кабана на снегу, спускал курок. Гулко рявкал выстрел. Темная, охваченная паникой лавина, грохоча, уносилась вдоль реки.
Апти спускался вниз. На камнях у самого потока лежала туша. Отрезал ухо для счета, довольно тыкал носком сапога в налитый жиром бок — дело сделано. Поднимался к дубу, карабкался к вершине, вешал на черный сук белый платок.
Вскоре попробовал посчитать отрезанные уши у костра в пещере. Не хватило пальцев на руках. Медленно растянул в улыбке потрескавшиеся на ветру и морозе губы — годится! Впервые за долгие дни запалил костер под бочкой, натаскал туда воды и, дождавшись, когда вода запарила, влез в горячую благодать по самое горло.
Подрагивая от наслаждения, закрыл глаза, чувствуя, как жар просачивается сквозь кожу, льнет к костям, теплит сердце. Дважды намылившись, вымылся. Растеревшись докрасна, оделся потеплее. Добрел до ниши, наполовину заваленной сеном, рухнул на упругую пряную перину. Кожа благодатно, распаренно дышала под бешметом.