ельсу, Гиммлеру, Герингу.
Мы, представители кавказских народов, собрались в Чечне…»
Глава 8
Усман Шамидов, инструктор обкома партии, взяв в цепкие руки дело горца, обязательно доводил его до логического конца. После чего тейп[5] сгоряча воздавал хвалу Аллаху, подразумевая в ней скромное наличие и Усмана Шамидова.
Но, оправившись от первого благодарственного позыва, тейп и сам горец неизбежно приходили к выводу: Усмана надо придушить. Нет, лучше повесить на чинаре, а еще лучше утопить в Аргуне, чтобы и следов от него не осталось.
Усман занимался делами легализации дезертиров, бандитов, абреков и с железной последовательностью обдирал всех поголовно как липку, ни на полтинник не отступая от твердой таксы: пять тысяч за легализованную голову.
Был у Усмана еще приварок, правда, пожиже — всего три тысчонки. За эти гроши торговал Усман оперативными разработками на банды, которые в изобилии плодил Наркомат внутренних дел республики. Вылупится разработка на энскую банду, в которой по пунктам расписано, где, когда, какими силами будут ее ловить и под чьей командой, — глядишь, через день Усман эту бумагу перед той самой бандой на кон мечет: берете?
— Сколько? — жмутся обшарпанные горами и судьбой абреки.
— Три, как положено, — держит цену Усман.
— О, где взять столько? — скребут в затылках абреки.
— Вы вольные абреки или козлы дворовые? — давит на психику Шамидов. — Чужие стада пасутся, в чужих квартирах деньги лежат. Твое — мое, э-э, какая разница? Мне учить вас?
Плюнув, скидывались абреки на оперативную разработку и план облавы. Уходили, вслух прикидывая, где и как понадежнее придавить своего хорька-благодетеля, обосновавшегося в их абреческом курятнике. Доносились эти прикидки до Шамидова. Оттого хотя и обеспеченной, но нервной была его жизнь, даже для военного времени.
Забот прибавлял неотвратимый, трижды проклятый дележ. Был Шамидов маленьким винтиком в машине-обдираловке. Крутили эту машину столь ухватистые и скорые на пулевыпускание местные львы, что доля их в приварке, который кропотливо накапливал Усман, была само собой львиной, автоматически превращая долю Шамидова в щенячью, а это хронически травмировало его гордую натуру.
Нервная атмосфера становилась прямо-таки невыносимо психической, когда выныривал из загулов и пер в оперативные дела столичная штучка, наместник НКВД на Кавказе Кобулов.
Обцелованная и отмассажированная руками жеро на лесных кордонах плоть гостя жаждала действий: погонь, перестрелок и победных рапортов о скорой поимке Исраилова. Поэтому облавы на банды и массовые прочесы гор с использованием артиллерии, самолетов и 141-го истребительного полка обрушивались на твердую Усманову голову божьей карой: в облавной сети нередко ошарашенно барахтался только пустивший мирные корешки, порвавший с бандой бедолага-пастух, заплативший Усманову за легализацию. Доказывай потом всему тейпу, что не указчик социально-маленький Усман бериевскому заму — кого ловить.
Накануне случилась именно такая буйная облава кипучего Кобулова, и Шамидов изнывал в нехорошем предчувствии: кто трепыхался в сети на этот раз? Вдобавок с утра в обкоме заворочалась какая-то суета, на лица завотделами опустилась хмарью государственная ответственность, у подъезда свирепо отражали солнечный свет два черных ЗИЛа. Кого-то встретили и проводили к первому.
Раздался телефонный звонок, и милиционер снизу сообщил, что к Шамидову просится старик. «Началось», — совсем упал духом Усман. Велел старика по возможности не пускать.
Текли минуты. В набрякшую тишину стали вплетаться снизу голоса повышенной громкости, а потом гневный старческий фальцет. Распахнулась дверь, и в кабинет внесло горца в потрепанном бешмете, за который пытался выволочь старика в коридор багровый страж порядка. Сделать это было трудно: старик плевался, тыкал в стража палкой, топал сухой петушьей ногой в брезентовом чувяке.
— Что такое? Почему народ не пускаешь? — обреченно спросил Усман, прикинув, что извлекать горца из кабинета теперь все равно что выковыривать улитку из ракушки.
Милиционер скромно озадачился и растворился в коридоре.
— Салам алейкум, садись, — встал и повел разведывательную линию Шамидов. — Как здоровье, как родственники?
— Пока своими ногами хожу, — задыхаясь, буркнул старик, умащиваясь на стуле. — К тебе два дня на ишаке добирался. Из хутора Верды я, Шатоевского района.
— Что ко мне привело?
— О сыне говорить пришел. Асуевы мы. Сын — Умар Хаджи.
— Умар-Хаджи Асуев? Главарь банды? — закаменел в предчувствии Усман.
— Какая банда? — оскорбился, вскинулся старик. — Сыновья, их кунаки в горы ушли, там тихо живут. Почему банда?
Заработала списочная бухгалтерия в голове Шамидова. Спустя секунды выдала она справку: Асуевых он не легализовал, деньги ему не платили, следовательно… пошел бы старый хрыч на петушьих ногах куда подальше!
— Не прикидывайся дурачком, старик! — рявкнул и вольготно задышал Усман, отходя от пережитого. — Война идет. Кто не на фронте, тот дезертир, бандит.
— Ты тоже не на войне, — ехидно зацепил горец. — Тогда и ты дезертир-пандит?
— Вот что, старик, — взъярился Шамидов, — иди-ка отсюда, пока целый! И передай своим выродкам: пуля по ним плачет или тюрьма, когда поймаем!
«Безродный пес, — тоскливо помыслил старик. — Многие здесь безродными стали, те, кто горы бросил… Одежда наша, язык наш, а сам чужой, обычаи предков забыл, уважение к старшим, совесть потерял. Руки, как у женщины, вместо твердого мужского зада — овечий курдюк. Этот теперь разве себя, семью свою в горах прокормит? Пропал человек».
Вздохнув, повел дальше дело, ради которого пробирался сюда с великими трудами, сыновья изнывали в лесном каменном бесприютстве.
— Сыновья просили тебе сказать: не хотят больше в горах жить. Хабар ходит, что указ есть: кто сам придет, винтовку сдаст, того в турьму не посадят. Так это?
Подобрался и отвердел Шамидов: пожива наклевывается. Легализации хотят? Стал прощупывать, готовы ли к настоящей, деловой легализации, которой он заворачивал:
— С этого бы начинал. Сыновья грабежом занимаются, скот колхозный воруют. Люди кровь на войне проливают, а дети твои государство грабят. Власть, милиция поймает — сразу расстрел. Это знаешь?
— Сыновья га-ли-за-цию хотят идти. Плохо в горах, мне одному трудно. Биркулез болею.
Шамидов дернулся, влип спиной в кресло — подальше от заразы. Горец заметил, по щеке зигзагом поползла усмешка.
— Плохо им в горах? — озлился Шамидов. — А на фронте хорошо? Солдату под танк ложиться, амбразуру грудью закрывать хорошо? В общем, так: кто легализоваться хочет, Красной Армии и Советской власти платить должен за убытки, за то, чтобы простили.
— Почему платить, где написано? — как-то вяло встрепенулся старик.
— Там, где надо, там и написано, — додавил Шамидов. — Пусть несут деньги. Тогда легализуем и простим. Будут жить спокойно на хуторе, скот пасти, землю пахать, армию кормить. Милиция не тронет, я ей скажу, ты мой человек станешь.
— Сколько надо? — обреченно сгорбился старик. Всю жизнь отец его, дед платили властям за то, что жили, ходили, дышали, детей рожали. На этом свете за все кому-нибудь платить надо. Зато на том Аллах ничего не отберет. Скорее бы на тот свет, что ли.
— Бандитов сколько?
Старик подумал, показал шесть пальцев.
— По пять тысяч с каждого. Тридцать тысяч пусть несут.
Вытаращился и привстал старик, палка вывалилась из рук, грохнула об пол.
— Где столько взять?! Разве столько ахчи[6] в одной куче бывает?
— Колхозы, фермы грабили? Скот продавали? Куда деньги дели? — вклещился мертвой хваткой Шамидов. И не таких он потрошил, наизнанку выворачивал.
— Валла-билла, всего десять баранов карапчили! В горах чепилгаш[7] не растет, кушать надо, два барана уже съели…
— Все! — обрубил базар Усман. С маху вбил каленым гвоздем угрозу в стариковские мозги: — Езжай домой. Сыновьям скажи: поймаем — в тюрьме сгниют, в Сибири от мороза сдохнут. Люди Родину защищают, фашиста бьют, а вам занюханные тридцать тысяч для армии жалко? Враги народа вы!
— Не для народа, для тебя жалко! — раскусил Усмана, как гнилой орех, старик. Сплюнул, сморщился, наливаясь безудержной теперь яростью. Щенок шакала, как посмел с ним таким голосом говорить?! Место свое не знает! — На нашей беде разбогатеть хочешь? Тебя в Сибир надо! Ты не железный! Умар-Хаджи, сыновья для тебя всегда пулю найдут!
Несгибаемым торчком высился старик, отставив посох, углями глаз жег. Сыновья незримо за спиной встали, Аллах на небе райское место приготовил, кого бояться, этого недоноска?
— Да я тебе за такие слова!.. — задохнулся, взревел безродный, стал слепо пальцем в дырки на черной коробке тыкать. — Милиция с тобой в другом месте поговорит.
Распахнулась дверь, без стука вошел кто-то высокий, усатый, грудь колесом, на мясистых ляжках — галифе пузырями. Расставил ноги, сунул руки за спину, спросил лениво густым голосом:
— Почему шумим?
Старик обмер: начальника Аллах принес.
— Ты чечен-начальник, да?
— Ну начальник.
— Этот слабоумный тридцать тысяч от нас хочет. Где такие деньги взять? Сколько живу, ни разу столько не видел.
— За что? — поднял правую бровь начальник.
Старик стал пересказывать «за что», голос его сел:
— Военком Рештняк в аул бумагу и солдат присылал: на оборонработы забирать. Я биркулез больной.
Солдат биркулез-миркулез не знает, на работу все равно погнал. В поле привезли, сказали: траншей-яму копай. Солдата с винтовкой над нами поставили. Лопата одна на пять человек, корзин нет, чем землю таскать, земля мерзлая. Нашли черепицу, железную палку, стали копать. День копаем, два копаем, свой чурек поели, больше ничего не дают. Замерзли, кушать нечего, спать негде. Солдат кричит: быстрей копай! Собаки мы, что ли? Ермол-генерал так не делал…