На все это неистовство бывших односельчан дети, головы которых были украшены гирляндами из луговых цветов и трав, смотрели уже отстраненно. Сафие они показались вдруг повзрослевшими, будто те несколько шагов по горной тропе, что они сделали, пролегли между ними и прошлой жизнью более широкой и глубокой пропастью, чем любое из горных ущелий.
Она потянула отца за рукав.
— Раз они не взяли Михала, скажи им, пусть возьмут меня.
— Тебя? — Отец расхохотался. — Но ты всего лишь девка. С чего им брать тебя?
Старик, стоявший позади них, вытирал слезы с щек, но глаза его смотрели бодро.
— Они теперь станут кул, невольниками у султана, — сказал он.
— Зачем говоришь такие слова? — вмешался кто-то рядом. — Наши сыны будут управлять султанскими землями. Они станут солдатами и янычарами…
— Пашами они станут, вот что!
— Мой внук наверняка будет следующим великим визирем.
Обмениваясь такими репликами, селяне расходились по домам. Сафие, оставшись в одиночестве, провожала глазами удаляющуюся вереницу повозок, что спускалась по тропе с горы, головы детей уже казались всего лишь маленькими темными точками. Острым серебряным блеском сверкнули на солнце стремена одного из всадников.
— Не беспокойся, дочка, понапрасну, — ухмыльнулся отец и ущипнул ее за щеку. — Девок берут к султану совсем для другого дела. А тебе мы совсем скоро подыщем мужа, может, даже на этих днях.
Муж! Слово это тяжелым острым камнем перевернулось в груди девочки.
— Сестра, слышала? Тебе уже нашли мужа.
Брат Михал укладывался рядом с ней на подстилку, которая служила матрацем для них обоих, и тянул сальный грязный войлок на свои костлявые плечи.
— Кто он?
— Тодор.
— Тодор? Друг отца?
— Ага. Он дает за тебя двадцать овец.
Девочка не усомнилась в том, что брат говорит правду. Они не дружили, но однобокое уродливое согласие всегда существовало между ними. Михалу с его сухой ногой никогда не стать охотником или бандитто, как другие мужчины Дукагинских гор, она знала это, но уважала брата за одну особенность, которой не могла не восхищаться, — способность подглядывать и подслушивать, оставаясь невидимым. Неприметный, он шнырял по деревне и ближайшим пастбищам и всегда был в курсе происходящего. Михала не обижало то явное предпочтение, которое отдавал отец его младшей сестре, а она часто находила интересными его рассказы.
Через трещину в стене Сафие легко могла различить темные силуэты деревенских домов на залитой лунным светом и погруженной в ночную тишину земле. Где-то далеко в горах послышался волчий вой.
Немного помолчав, она сказала:
— Этот Тодор, он же старый.
Ее собственный голос показался ей тонким-претонким.
— Но еще не разучился. — Михал поерзал, прижимаясь к ней своим тощим телом, чтобы согреться. — Будет лазить на тебя, как старый бык.
Сафие изо всей силы саданула брата локтем в грудь.
— Пошел вон от меня. Ты воняешь.
— А твой Тодор еще хуже воняет. — Михал снова хихикнул, в этот раз громче, и у него из носа вылетела желтая сопля, он стер ее краем подстилки. — Я сам слышал, как он хвастал, говорил: «Молодая жена хоть какого старика плясать заставит».
Девочка чувствовала гадкое дыхание брата на своей шее. Если мальчики воняют так отвратительно, то чего ждать от старика?
— Убирайся отсюда! — Она отодвинулась от него как можно дальше, захватив побольше войлока, чтобы укрыться. Помолчала, обдумывая услышанное, и продолжила небрежным тоном: — И вообще, ты наверняка врешь.
Но она знала, что это не так, Михал не соврал ни разу в жизни.
— И ты больше не будешь бегать в горы, потому что он тебя не пустит.
Услышав последнюю новость, девочка задохнулась от горя. Чувство всепоглощающего страха так сжало ей горло, что невозможно стало дышать. Потом с трудом выговорила:
— Отец не разрешит ему так делать.
— С чего ты взяла? — Михал опять помолчал, самую ядовитую новость он с удовольствием приберег напоследок: — Дура, ты что, не соображаешь? Он сам все это и придумал. А ты решила, что он с тобой всю жизнь цацкаться будет?
Сначала отец не поверил, что дочь осмелилась ослушаться его, потом избил ее, а когда выяснилось, что и это ни к чему не привело, запер в старом овечьем хлеву. Целых шесть дней Сафие не кормили, лишь раз в день приносили немного воды. В конце концов она так оголодала, что стала выковыривать мох и лишайники из проконопаченных ими стен и совать в рот. Потом она подолгу облизывала пальцы и высасывала черную грязь из-под ногтей. Хижина была настолько низкой, что девочка не могла в ней даже выпрямиться во весь рост, а от запаха собственной грязи ее начало рвать. Но она все равно не покорилась, хоть и сама удивлялась собственной отваге. А через несколько дней сообразила, что если очень хочешь чего-то, то можно и потерпеть.
— Лучше я умру, — кричала она, когда к ней пришли узнать, не решила ли она покориться, — чем соглашусь, чтобы меня, как овцу, продали этому старику.
Голод навевал странные видения, и она не раз видела свою прабабушку, бабушку матери. Иногда та являлась ей одетая как знатная венецианская госпожа с жемчужными бусами на груди. В другой раз она была в красивом голубом платье, как та женщина, Божья Матерь, на картинке, нарисованной в одной церкви в Скутари, о которой рассказывала ей мать. Но в любом обличье Сафие непременно видела ее скачущей верхом на лошади. И острым серебряным блеском сверкали на солнце стремена.
Когда на седьмой день за ней явились, им пришлось тащить ее в дом волоком, ибо идти самостоятельно Сафие не могла. И конечно, главную новость сообщил ей Михал.
— Если ты не пойдешь за него, — он, как взрослый, пожал плечами, — им придется продать тебя.
Тогда девочка поняла, что победила.
Спустя две недели Сафие была продана в дом Эсфири Нази, одной богатой еврейки из Скутари, которой принадлежал красивый особняк, выстроенный в турецком стиле и обращенный одной стороной на озеро, а другой — на старинную венецианскую крепость. Люди шептались, что когда-то Эсфирь и сама была невольницей, наложницей богатого правителя одной из провинций на Балканах. И теперь еще эта женщина, хоть и чудовищно расплывшаяся, сохраняла манеры и высокомерное поведение византийской принцессы.
Когда девочку ввели к ней, она не выразила никакого удивления или интереса. Бедные семьи зачастую продавали своих красивых дочек в рабство, мечтая, что тем достанется сытая и богатая жизнь в удобном спокойствии гарема. Да и сами девушки мечтали о том же, собираясь взять судьбу в свои руки. Но тут ничего нельзя сказать заранее.
— Что это ты мне привез? Зачем мне эти кости и кожа? — Еврейка слегка ущипнула кожу Сафие повыше локтя и на бедре. — Что ты с ней делал? Она едва жива от голода.
— Ничего, может, растолстеет.
Отец говорил смущенно, запинаясь и переминаясь с ноги на ногу, татуировка на лице явственно выдавала жителя диких албанских гор. Эсфирь Нази заметила взгляд, который метнула девочка на отца — что в нем читалось? — затем та снова уставилась в пол.
— Сомневаюсь.
Солнечный свет, упав на голодное лицо девочки, высветил его четкие и острые черты.
«Что-то в ней все-таки есть, — подумалось Эсфирь, — определенно есть».
В отличие от других крестьянских детей, которые прибывали в Скутари, чтобы пристроиться на службу к богатым, эта не дичилась и не ежилась от ее, Нази, взгляда, голову держала прямо. Внимательные глаза скользили по богатым коврам, молочно-зеленым и синим плиткам фаянса, мраморным полам и резным карнизам, ничего не пропуская.
«Кому это нужно? — напомнила себе Эсфирь. — Все только на мясо и смотрят».
Кожа у девчонки чуть ли не до черноты загорела под горным солнцем. Как это утомительно, вздохнула женщина и закатила подведенные сурьмой глаза так, что стали видны только снежно-белые белки. Возможно, она уже слишком стара для таких хлопот.
— Посмотрю, ладно. Подойди сюда, да побыстрей, не могу же я целый день с тобой возиться.
Своими цепкими пальцами она ухватила Сафие за плечо, приподняла ей руку, пробежала по чувствительной коже внутренней стороны предплечья. Там, где лучи солнца не касались ее, кожа была белой и тонкой, это неплохо. Хороши тяжелые веки. Участок от края века до брови высок и красиво вылеплен, Эсфирь сразу это отметила. Быстро скользнули ее пальцы в рот девочки, она пересчитала зубы, проверила их белизну. Сафие почувствовала — и навсегда запомнила — сладкий вкус этих пальцев.
— Она у тебя храпит? Дышит плохо? Мужчина какой-нибудь имел ее уже? Брат, например, или дядя? А может, ты сам?
— Нет, госпожа.
— Можешь не удивляться, такое случается гораздо чаще, чем ты думаешь, — усмехнулась Эсфирь Нази. — Ладно, я это узнаю. И очень скоро, будь уверен. Для таких есть особый рынок, ко мне пусть не суются.
Она соединила кончики пальцев, и дорогие золотые браслеты, тонкие как бумага, каскадом опали к запястьям.
— Пройдись, — приказала она.
Сафие медленно прошла до одного из окон и обратно.
— Теперь надень вот это. — Она указала девочке на пару туфелек, каблуки которых были не ниже шести дюймов, а деревянный верх выложен пластинками слоновой кости в виде цветов. — Посмотрю, как ты с ними управишься.
Сафие надела туфли и снова направилась к окну. Но на этот раз она шла неуверенно, спотыкаясь от непривычного положения ступни. Деревянные каблуки громко клацали по полу.
— Не пойдет. — Эсфирь прищелкнула языком. — Ничего хорошего, костлявая и неуклюжая, — откровенно объяснила она. — Чего ты сюда явился, тратить мое время?
Трое мужчин повернулись, собираясь уходить, но девочка не тронулась с места. Она спокойно осталась стоять, где стояла, глядя прямо в глаза Эсфири Нази.
— Я умею петь. Умею говорить, как в Венеции говорят. — В первый раз она обращалась к чужому человеку. — Меня мать выучила.
Насурьмленные и подведенные по турецкому обычаю — в одну линию — брови Эсфири удивленно взметнулись.