Гарибальдийцы. Папа перед лицом Евангелий, истории и человеческого разума — страница 45 из 126

— Да; впрочем, завтра я пришлю тебе через посредство Каттабени разрешение, составленное по всем правилам.

Напоследок мы с генералом еще раз обнялись, а затем расстались.

Дон Либорио был настолько любезен, что лично проводил меня во дворец Кьятамоне и поселил там.

В гостиницу Крочелле, находящуюся по другую сторону улицы, поступило распоряжение ежедневно доставлять мне обед и ужин, пока я не обживусь во дворце.

Это дало кое-кому повод думать, что я кормился за счет городских властей. Однако городским властям не пришла в голову мысль предложить мне это подаяние, и, следственно, у меня не было нужды отказываться от него.

По прошествии недели выяснилось, что я должен гостинице Крочелле тысячу франков. Я решил, что с меня хватит, заплатил тысячу франков и послал за поваром с «Эммы».

Вокруг этой тысячи франков, потраченной за одну неделю, было поднято много шуму. Добрые души утверждали, что Неаполь кормил меня и что я, всегда пьющий лишь воду, разорил Неаполь своими попойками!

Гарибальди доложили, что я расходую пятьдесят пиастров в день и за столом у меня постоянно собирается по двадцать человек.

В ответ Гарибальди сказал своим мелодичным голосом лишь следующее:

— Если за столом у Дюма собирается по двадцать человек, я могу быть уверенным по крайне мере в том, что это двадцать моих друзей.

Господин Н***, желавший заполучить должность директора раскопок и музеев и, вероятно, не знавший, что, помимо почета, пост этот ровным счетом ничего не приносит, обратился к Гарибальди с жалобой против меня.

Гарибальди переслал эту жалобу мне.

Генералу сказали, что я дважды охотился в Капо ди Монте, привез оттуда целую телегу дичи и убивал там всех пернатых подряд, в том числе курочек и цыплят. На что он ответил:

— Дюма — охотник… И я точно уверен, что он убивал лишь петухов.

На другой день после того, как я обосновался во дворце Кьятамоне, генерал, исполняя свое обещание, прислал мне мой договор найма, составленный по всем правилам. Документ содержал следующее:

«Неаполь, 14 сентября 1860 года.


Господину Дюма разрешено в качестве директора раскопок и музеев занимать в течение года дворец Кьятамоне.

Дж. ГАРИБАЛЬДИ».

Это решение вызвало страшный скандал в Неаполе. Газеты подняли крик; одна из них бросила мне упрек, что национальная гвардия охраняет меня, словно короля. Когда Гарибальди предоставил мне в королевском дворце в Палермо покои вице-короля Кастельчикалы, Палермо рукоплескал этому решению, а городские власти единодушно провозгласили меня гражданином Палермо. Правда, я совершенно ничего не сделал для Палермо, поскольку прибыл в этот город, когда все уже было кончено, тогда как, напротив, ради Неаполя я рисковал собственной жизнью.

Тем не менее да храни Господь город Неаполь! И да будет мне дано сделать здесь все то доброе, о чем я мечтаю и ради осуществления чего готов снова, если потребуется, рискнуть своей жизнью.

ПАПА ПЕРЕД ЛИЦОМ ЕВАНГЕЛИЙ, ИСТОРИИ И ЧЕЛОВЕЧЕСКОГО РАЗУМА

IПИСЬМО Г-НУ ВИКОНТУ ДЕ ЛА ГЕРОННЬЕРУ ОТ МОНСЕНЬОРА ЕПИСКОПА ОРЛЕАНСКОГО

Господин виконт!

Я только что прочел ваше новое сочинение «Франция, Рим и Италия» и испытываю глубокую печаль при виде того, какое дело вы поддерживаете. И более всего удручает меня мысль не о вашем даровании, не о вашем характере, а о занимаемой вами должности.

Вы директор ведомства по делам печати и пишете с разрешения и, стало быть, с согласия министра внутренних дел.

До сего времени покров, наброшенный на анонимные брошюры, которые предшествовали вашей, заставлял нас строить догадки, догадки грустные, но бездоказательные. Сегодня у нас есть уверенность в том, что само правительство дает вам позволение на это, что само правительство полагает правильным, чтобы донос на верховного понтифика, и без того уже обремененного бедами, адресовал общественному мнению государственный советник.

Правда, и тут я отдаю вам должное, вы, впутывая свое имя в этот спор, тем самым ручаетесь нам, что у директора ведомства по делам печати хватит честности предоставить всю необходимую свободу действий противникам писателя.

И я с полнейшей уверенностью буду пользоваться этой свободой. К тому же время говорить обиняками прошло; настал час все называть своими именами и срывать все завесы, какие еще скрывают истину и прячут ее.

1

Положение, в которое вы ставите епископов, сударь, мучительно вдвойне.

К нашему сожалению, мы вынуждены следовать вашим путем, прибегая к той форме полемики, какая вызывает у нас глубокую неприязнь, — к брошюре, убогой находке самой пошлой политической литературы, предназначенной для публики, у которой нет ни терпения читать, ни мужества спорить лицом к лицу, ни желания глубоко вникать в спорные вопросы. Мы вынуждены говорить о нашем понтифике, нашем отце, не как епископы, не как сыновья, а как журналисты, в расчете на газеты. Однако делать это необходимо, ибо наш долг заставляет нас не пренебрегать душами тех, кто читает ваши сочинения, и не предавать дела того, на кого вы нападаете.

Однако это еще не все; по вашим словам, вы пишете, чтобы «просветить страну», «уточнить обязанности» и воздать «каждому то, что ему причитается». И тем не менее, поднимая, как вы говорите, «самую важную и самую опасную проблему нашего времени» и выдвигая против нас столь серьезные обвинения, вы, сударь, излагаете историю вопроса так, что она оказывается удивительно неполной, как, впрочем, и те документы, на каких она зиждется. Я имею в виду сборник депеш, относящихся к итальянским делам и предоставленных правительством Сенату и Законодательному корпусу…

Вы утверждаете, что мы нападаем на правительство нашей страны, что мы являемся его врагами, что мы стоим на стороне иноземного правителя и приносим ему в жертву все.

Но, бросая нам подобное обвинение, сами вы, господин государственный советник, позвольте мне сказать вам это, забываете об одном законе вашей страны. Во Франции есть некий закон, некое достойное уважения установление, дело рук основателя династии наполеонидов, действующий поныне закон, порожденный требованиями времени и переживший уже столько революций, а именно Конкордат. Так вот, в силу Конкордата у епископов есть два повелителя: один — светский государь, властитель их страны; другой — духовный начальник, высший толкователь их веры.

Именно Конкордат дает главе государства право приискивать нас и представлять главе Церкви, который один вправе вводить нас в должность. Стало быть, Конкордат предусматривает, что, помимо государя, который есть у нас в Париже, другого государя мы имеем в Вечном городе, и согласовывает наши обязанности по отношению к ним обоим. Никогда мы не изменяли им и никогда не изменим; мы граждане, преданные отечеству, и одновременно священники, преданные Церкви.

И вот теперь глава Церкви несчастен: он побежден, он унижен, ему угрожают; меч Франции не защищает его более от нападений со стороны недостойных союзников.

Так неужели все наши заботы, наши чаяния, наши молитвы, наши усилия не должны быть нацелены на того, кто слаб и находится в опасности?

Вы говорите, сударь, что некая партия влияет на папу и епископов и управляет ими и что из этого и проистекает все зло. Позвольте мне в связи с этим призвать вас высказываться яснее.

Весьма удобно и привычно, когда речь идет о суверене, все совершаемое им добро приписывать лично ему, а все творимое им зло — его друзьям; разве вы не слышите, как изо дня в день это повторяют во Франции?

Выходит, во всех этих громадных, всеобщих манифестациях в пользу главы Церкви, внезапно вспыхнувших не только во Франции, но и во всех концах света — в Ирландии, в Англии, в Испании, в Бельгии, в Швейцарии, в Пруссии, в Баварии, во всей Германии, в Савойе, в самом Пьемонте и во всей Италии, и не только в Европе, но и в Америке, в Соединенных Штатах, в Мексике, в Бразилии — словом, повсюду, вам угодно видеть лишь происки какой-то партии!

Да разве мыслимо нанести всему епископату более глубокое и более нелепое оскорбление? И, если мне позволено задать вопрос на том языке, какого требует выдвинутое вами странное обвинение, неужели мы все простаки или лицемеры? Как?! О происходящем говорят французские епископы и епископы во всем мире, священники и верующие присоединяют свои голоса к нашему голосу, а вы не в состоянии подняться до понимания этого биения наших сердец, этого солидарного трепета католических душ и того, что один ирландский епископ так удачно назвал «естественным и благородным движением телесных членов, которые инстинктивно взметаются вверх, дабы защитить оказавшуюся под угрозой голову»?

Стало быть, вы забываете сказанное вами же, что этот вопрос «тревожит верования и будоражит самое насущное и самое сокровенное в человеческой природе»? И, как если бы мы были чужды этим «встревоженным верованиям» и безразличны к «самому насущному и самому сокровенному в человеческой природе», вам угодно видеть в нас лишь дураков и политические орудия!

Нет, сударь, все, что вы пытаетесь сказать по этому поводу, доказывает на самом деле лишь то, что великий римский вопрос обладает исключительным правом беспокоить совесть не только противников понтифика, но и его защитников.

Разве в 1848 и 1849 годах вы не замечали у католиков и даже у наших братьев-протестантов, прямо в Национальном собрании, те же требования и те же тревоги?

И что, в нынешний переломный момент, когда на виду у всех пьемонтский государь, наш союзник и наш должник, на протяжении двенадцати лет ведет ожесточенную войну против Церкви, насмехается над нами и нашими советами и грубейшим образом вторгается в Папское государство, мы должны были, по-вашему, закрыть на это глаза и изменить своему долгу?!

Как видно, вы осознаете все то удручающее, что таится для вас в подобном порицании католического духа. Однако, коль скоро у вас хватило мужества выступать против него, имейте все же мужество не оскорблять его. Нет, этот дух не на вашей стороне, он против вас. Вам следует смириться с этим; но в действительности вы оказались бы в сильнейшем заблуждении, если бы, затрагивая наши самые дорогие и самые святые чувства, по-прежнему рассчитывали бы на малодушие и пособничество нашего молчания.

Эта партия, говорите вы, «извлекала выгоду даже из милосердия, поставила на службу себе огромные сообщества, превратила возвышенные тексты Евангелия в пустые умствования на потребу собственному честолюбию, а из милосердия сделала ловушку для благородных душ» (стр. 15 и 16).

Что вы имеете в виду? Что означают эти намеки? Вы критикуете наши благотворительные общества, вы изображаете их отданными на откуп простофилям и предателям, дуракам и заправилам. Все эти бездоказательные обвинения вы позаимствовали у «Века». Дайте доказательства, приведите факты. Если там налицо нарушения, карайте их, но если там налицо благие деяния, уважайте их. Недостойно вас позволять бездоказательным подозрениям витать над добрыми делами. Не добавляйте к горестям бедняков печаль подозревать тех, кто помогает им.

Поймите же, сударь, нет и не может быть отдельной католической партии; католики есть во всех партиях: порой, когда их вера в опасности, они объединяются на короткое время, а затем по своему усмотрению расходятся по всем лагерям.

Среди католиков-мирян есть несколько особо преданных, особо известных; признательность со стороны Церкви и уважение со стороны общественного мнения в один голос называют двух из них: это г-н де Монталамбер и г-н де Фаллу.

Не принадлежа к одной и той же партии, оба они имели честь быть поставленными Провидением в такое положение, чтобы в переломные моменты служить своей стране и интересам религии; кроме того, в самых различных обстоятельствах, им довелось оказать нынешнему императору значительные услуги. Согласитесь, что именно их, главным образом, вы и обозначаете словами: «Но были люди, которые… и т. д.» (стр. 15).

Возможно, вас удивит, что я открыто называю имена; но меня удивляет, что вы этих имен не называете и, стремясь поддержать столь серьезное обвинение, ограничиваетесь туманными намеками.

Так что, эти люди, которых я называю, а вы не называете, равно как и все те, кто наряду с ними помещал свое имя на собственных сочинениях, написанных в ответ на ваши анонимные брошюры, и правда те, кто управлял римской курией и французским духовенством? Это они внушали ему дух противления всяким реформам?

У вас, сударь, плохая память или несчастливая рука. Если и есть достоверный факт, так заключается он в том, что эти люди, которым император обязан успехом Римской экспедиции, как раз и есть те, кто, с одной стороны, всегда требовал в Риме и Париже согласия между религией и свободой, а с другой стороны, на протяжении десяти лет обладал наименьшим влиянием не только на Святой престол, чрезвычайно невосприимчивый к любым влияниям, но и на французское духовенство. Да, и я повторяю — стыдясь за себя, хотя и боролся против этого рокового поветрия, — они остаются забытыми, непризнанными, почти отверженными и являются мишенью для нападок.

Между тем сложилась другая школа, пользовавшаяся всеми выгодами своей популярности среди католиков; ее успех был налицо, он унижал нас, но одновременно и изобличал вас. Так вот, эта школа целиком и полностью стояла на вашей стороне. Она посвящала вам все свои усилия и расточала хвалы, которые императорская власть не могла забыть, и это при том, что епископат не переставал оказывать императору знаки самого искреннего доверия; влияние этого течения было настолько велико, что, как вы помните, император смог триумфально пройти сквозь строй тех самых набожных бретонцев, над которыми так мило подшучивает в своих депешах герцог де Грамон.

Партия, о которой вы говорите, не только не выступала против реформ, но и всегда горячо добивалась их; она не только не руководила духовенством, но и была отвергнута им; и, напротив, та партия, которая не требовала реформ, искренне, целиком и полностью была вашей.

2

С началом войны в Италии складывается иная ситуация. В это время формируется огромная партия, по-настоящему огромная, ибо в нее входит вся Церковь Франции; в ней искренняя симпатия к Италии соединяется с горячим желанием видеть власть папы никем не нарушаемой. В этой партии состоят все кардиналы, все епископы, все священники, все католики, какие бы оттенки веры ни разделяли их, а также все сколько-нибудь достойные люди, поскольку все они понимают, до какой степени важно сохранять независимой главную духовную власть на земле и что для папы быть сувереном — это единственная возможность не быть подчиненным.

Все эти голоса, слившиеся с нашим голосом, беспокоят вас, и вы говорите о союзе сыновей крестоносцев и сыновей Вольтера.

Но как же так? Если, по вашим собственным словам, «все то, что относится к духовной независимости главы Церкви, приобретает черты повсеместности»; если, опять-таки по вашим словам, «светская независимость папы является гарантией его духовной независимости», то, право, почему вас удивляют всеобщее сочувствие, с которым было встречено дело папы, и этот поток появлявшихся повсюду ярких сочинений; эти мужественные голоса публицистов, философов, государственных деятелей, которые в благородном порыве ума, обладая свободным и твердым духом, говорили то же, что и епископы?

Так стоит ли тогда думать, что мы живем во времена, когда уязвленная порядочность и благородная твердость свободного духа не ценятся более так, как сыновние тревоги и решительные возражения со стороны веры?

Нет, чтобы быть на стороне папы и католиков, вовсе не обязательно быть христианином; достаточно быть порядочным человеком.

И кто же, сударь, стал главой этой огромной партии? Сам император. Накануне войны в Италии его величество торжественно произнес следующие слова:

«У нас нет намерения разжигать в Италии беспорядки и низлагать государей, р а в н о как и расшатывать власть Святого отца, которого мы восстановили на престоле».

И еще:

«Цель войны — возвратить Италию самой себе, а не заставить ее сменить своего властителя».

И вновь, уже после войны, желая в третий раз успокоить встревоженные души католиков, император повторил при открытии сессии Законодательного корпуса это заявление:

«Факты говорят сами за себя. На протяжении одиннадцати лет я поддерживал власть Святого отца в Риме, и прошлое должно быть порукой будущего».

Таковы были заявления императора; а вот заявления его правительства.

Министр вероисповеданий, уже после этих слов императора, счел своим долгом обратиться с особым циркуляром ко всему французскому епископату, преследуя цель «осведомить духовенство о последствиях ставшей неизбежной борьбы». В циркуляре говорилось:

«Желание императора заключается в том, чтобы установить на прочном фундаменте общественный порядок и уважение к верховной власти в итальянских государствах».

Господин Рулан добавил:

«Государь, возвративший Святого отца в Ватикан, желает, чтобы главу Церкви ЧТИЛИ ВО ВСЕХ ЕГО ПРАВАХ СВЕТСКОГО СУВЕРЕНА».

Обещания и обязательства, принятые перед епископатом и страной, были еще решительнее подтверждены в стенах Законодательного корпуса председателем Государственного совета.

На заседании, состоявшемся 30 апреля 1859 года, депутат-католик, виконт Анатоль Лемерсье, «опасаясь, что события будут обгонять приказы, поступающие из Франции», высказывает «желание услышать заявление о том, что правительство императора приняло все необходимые меры, дабы обеспечить безопасность Святого отца в настоящее время инезависимость Святого престола в дальнейшем».

«Никаких сомнений по этому поводу быть не может, — отвечает председатель Государственного совета. — Правительство примет все необходимые меры для того, чтобы безопасность и независимость Святого отца были обеспечены».

Годом позже, на заседании 12 апреля 1860 года, г-н Барош повторил эти слова буква в букву и со всей серьезностью добавил:

«Они были произнесены не впустую».

И в доказательство сказанного председатель Государственного совета вновь, причем в совершенно ясных выражениях, изложил намерения правительства:

«Французское правительство рассматривает светскую власть Святого престола как непременное условие его независимости…

Светская власть Святого престола не может быть уничтожена. Она должна осуществляться на надежных основах. Именно для восстановления этой власти и была предпринята экспедиция в Рим в 1849 году. Именно для сохранения этой власти французские войска вот уже одиннадцать лет держат в оккупации Рим: их задача состоит в том, чтобы оберегать одновременно светскую власть, независимость и безопасность Святого отца».

Мало того, поскольку достоуважаемый г-н Жюль Фавр счел возможным заявить, что уже давно и всеми своими действиями император осудил светскую власть папства, председатель Государственного совета возразил на эти слова следующим образом:

«Разве сам император не отверг в столь же благородной, сколь и официальной манере это странное обвинение?»

Дабы развеять опасения, высказанные одним из предшествующих ораторов, председатель Государственного совета выступил с заключительным заявлением и заверил, «что французские войска не будут выведены из Рима до тех пор, пока Святой отец, должным образом уверившись в своей собственной армии, не сочтет себя достаточно сильным, чтобы обойтись без поддержки со стороны наших солдат, и что французское правительство не желало бы проводить в ближайшее время тот опыт, о котором некогда говорил господин Росси; это противоречило бы самым горячим чаяниям правительства. Заявление правительства на этот счет является категорическим».

Когда я слышу этот дружный хор стольких голосов, звучащих с таких высот, мне кажется, будто все это означает лишь одно: Франция, оберегая особу Пия IX, позволяет Пьемонту совершать какие угодно действия против светского суверенитета папы — вторгнуться в его государство, сокрушить его защитников, встать лагерем у ворот Рима и заявить, что хочет сделать Вечный город своей столицей и что через полгода так и будет.

Так вот, говоря вполне искренне, заявляю, что никогда бы не поверил, будто мыслимо нанести чистосердечию и чести правительства великой страны более тяжкое оскорбление.

И, когда сегодня глубоко вникаешь в смысл всех этих слов, приведенных мною, приходится заявить также, что душа моя ошеломлена и я не знаю более, что и думать о людской верности и людских клятвах.

Говорят, однако, что эти наилучшие намерения изменились вследствие обстоятельств непреодолимой силы. Что ж, посмотрим, что это за обстоятельства. Вы рассказываете о них, сударь, в присущей вам манере. Я буду действовать так же. Тем самым вы вынуждаете меня уделять политике больше внимания, чем я когда-либо уделял ей прежде, но мне приходится поступать так, и я последую вашему примеру.

3

Каково, однако, нынешнее положение дел? Для начала я спрошу вот о чем: какой прямодушный человек убедит кого-либо, будто что-то в Италии можно было сделать против воли Франции? До Мадженты и Сольферино пьемонтцы были никем, несмотря на весь тот шум, какой они поднимают по поводу итальянской народности и своей армии; совершенно очевидно, что если им и удалось стать кем-то, то лишь благодаря пролитой крови французов. Кого заставят поверить, будто они хоть один день были вольны не подчиняться Франции? Обратитесь к здравому смыслу народных масс, поговорите с одним из наших солдат, войдите в крестьянскую хижину, задайте кому угодно простой вопрос: возможны ли были бы беды, случившиеся с папой, если бы этого не захотела Франция? Ни один разумный человек не пожелает признать этого. Стало быть, приходится сказать себе, что, хотя меч Франции и силен, политика ее, напротив, слаба; что, имея полное право на уважение, она сносит презрение и позволяет осыпать оскорблениями своего августейшего подопечного.

Нет, никто не сомневается во всемогуществе Франции и правительства императора, но при условии, что политика правительства останется вровень с ее мечом.

Увы, правительство само чересчур хорошо осознает силу производимого им впечатления и как раз для того, чтобы бороться с ним, и было сочтено необходимым придумать объяснения, толкователем которых вы, господин директор ведомства по делам печати, испросили разрешения быть; вот их достоверное краткое изложение:

«Франция вовлеклась в дела Италии против своей воли, в силу обстоятельств. Она вступила туда, исполненная заботы о правах Святого отца. Она обратилась к Австрии с предложением демилитаризовать ее итальянские владения. Австрия совершила ошибку, выведя оттуда свои войска и предоставив население самому себе, и оно восстало. Именно тогда император начал умолять папу провести реформы и пойти на жертвы, а затем предложил ему назначить сардинского короля наместником в папских провинциях Романьи; ни на что из этого папа не согласился. Пьемонтские войска вторглись на территорию Папского государства, в ответ на что правительство императора осудило это насилие, отозвало из Турина своего посла, усилило гарнизон в Риме, но смогло добиться лишь того, что папу, не даровавшего вовремя необходимые реформы, не постигла та же участь, что и великого герцога Тосканского, герцога Моденского, короля Неаполитанского и т. д.»

Вот, господин виконт, суть вашего сочинения, даже если я и позволил себе некоторые едкие намеки и чрезмерные преувеличения.

Не мне, сударь, защищать австрийцев: это не соответствует ни моей роли, ни моим пристрастиям. Однако мне вполне позволено взглянуть на карту и, будучи уверенным, что ни один военный не опровергнет меня, отметить, что, когда мы приблизились к Вероне, австрийцам было крайне трудно оставаться в Болонье и Ферраре. Мне вполне позволено также напомнить, что принц Наполеон, командующий 5-м армейским корпусом, заявил в рапорте, опубликованном в «Вестнике», что его передвижения и его приближение к австрийцам заставили их отступить.

Так что я с удивлением слышу, что вы вините Пия IX в том, что его покинули все, даже австрийцы.

Как бы то ни было, первые беды папы восходят к нашему вступлению в Италию.

Правда ли, что, даровав тогда реформы, можно было сгладить эти первые беды и предотвратить те, что последовали за ними?

Но, честно говоря, кого г-н де Ла Геронньер заставит поверить, будто святой и добродетельный папа, восседавший в то время на престоле святого Петра, являлся врагом всякой реформы? Год 1847-й не так уж далек от нас. То, в чем либеральные европейские политики упрекали тогда Пия IX (и в чем упрекать его я воздержусь), состоит вовсе не в том, что он не даровал достаточного количества реформ, а в том, что, выказывая безграничную широту своей искренней души, он, возможно, превысил их меру. Об этих реформах судили по их результатам. Он взял на себя смелость учредить в Ватикане две парламентские палаты, и на пороге одной из них был убит его министр. Так стоит ли удивляться, что после этой жуткой благодарности он глубоко задумался? Стоит ли удивляться, что он сделал то, что сделали все европейские монархи, что сделала Франция, отступив после 1848 года крайне далеко от тех общественных установлений, какие ей вздумалось отвергнуть, и отступив от них и задумавшись на такое долгое время, что лишь 24 ноября прошлого года император решился восстановить в стране малую часть ее прежних установлений?

Не прошло еще и трех месяцев с тех пор, как мы сами получили эти весьма умеренные свободы, а вы негодуете, господин виконт, что у папы нет чего-то вроде Люксембургского дворца и Пале-Бурбона, которые оглашались бы шумными прениями его народа!

Вы удивляетесь, что ко всем финансовым усовершенствованиям, сделавшим бюджет его государства одним из наиболее контролируемых в Европе, и к административным и юридическим усовершенствованиям, уже осуществленным, он не добавил новых политических уступок; но о каком времени, о каком моменте идет речь? О моменте, когда восстание, подпитываемое пьемонтской политикой, только что отняло у папы одну из его провинций.

Я взываю к прямодушию императора: если бы в Нанте, Лионе или Страсбурге вспыхнуло восстание, выбрал бы он такой момент для того, чтобы выпустить указ от 24 ноября? И вы сами, господин виконт, попросили бы у министра внутренних дел разрешения дать императору подобный совет?

Однако, сударь, говорите ли вы правду, утверждая, что понтифик отказался от реформ?

Вот ответ на этот вопрос.

Пятого ноября 1859 года, накануне подписания Цюрихского мирного договора, граф Валевский писал всем нашим дипломатическим сотрудникам:

«Правительство императора полностью уверено в том, что Святой отец ждет лишь благоприятного момента, чтобы объявить о реформах, которые он решил даровать своему государству…»

В числе этих реформ министр называет «преимущественно светское управление и руководство финансами, правосудием и всем прочим посредством выборного собрания».

Да и сам Цюрихский договор своей 20-й статьей неопровержимо удостоверяет те же факты. Эта статья говорит о принятии в Церковном государстве «системы, приспособленной к нуждам населения и согласующейся с великодушными намерениями, уже выказанными понтификом».

За четыре месяца перед тем, то есть в начале июля 1859 года, Святой отец выказывал те же самые настроения.

«На другой день после подписания перемирия в Виллафранке граф Валевский сказал лорду Коули, что “без всякого давления извне папа заявил о готовности следовать советам, которые пожелает дать ему Франция”.

В сентябре герцог де Грамон передал курии полный план реформ. Послу ответили, что Его Святейшество готов согласиться с этими реформами, если ему предоставят гарантию в том, что, одобрив их, он сохранит принадлежащее Церкви государство».

Откуда у нас эти сведения? Из источника, не вызывающего особых подозрений: сборника дипломатических документов, переданных английским кабинетом министров в Палату общин.

«Святой отец, — говорите вы, — поставил условием принятия реформ совершенно неприемлемое требование».

На это вам ответит само правительство:

«Государство, которому советуют изменить определенные общественные установления, соглашается с этими советами лишь ПРИ УСЛОВИИ, РАЗУМЕЕТСЯ, ЧТО ЕМУ БУДЕТ ГАРАНТИРОВАНА ЕГО ЦЕЛОСТНОСТЬ».

Так заявил 12 апреля 1860 года на заседании Законодательного корпуса председатель Государственного совета.

Стало быть, папа не отказывался от реформ.

Но прошу вас, скажите искренне, разве реформы хоть что-нибудь успокоили бы?

Кто оказался первым свергнутым государем? Великий герцог Тосканский. А ведь в Европе, как все знают, не было правления мягче тосканского. До свободы, полнейшей свободы, ему недоставало лишь формальных установлений. И великий герцог решил даровать их своей стране. Он поручил маркизу ди Лаятико подготовить конституцию, и, когда этот министр отправился за своими будущими коллегами, за каким занятием ему довелось их застать? Они составляли заговор, собравшись у сардинского посла Буонкомпаньи. Спустя несколько дней Тосканы более не существовало.

И разве короля Неаполитанского спасла дарованная им конституция? Какой был от нее прок? Звучали слова, что она послужит лишь для того, чтобы созвать парламент, которому будет поручено объявить о низложении короля. Он опоздал с принятием конституции? Но можно ли осуждать двадцатидвухлетнего монарха, оглушенного первым же донесшимся до него шумом, шумом восстания, и ставить ему в вину минутную нерешительность, которую он проявил перед тем, как обессмертить себя героической обороной?

Реформы? Да разве речь идет о реформах и счастливых народах! Тут нужны короны и бунтующие народы, дабы срывать эти короны с головы венценосцев и увенчивать ими другого человека, но кого?

Да будет позволено мне сказать, что это вовсе не исключительный гений наподобие Наполеона I, естественным образом возвысившийся над другими людьми и из солдата сделавшийся королем.

Нет, это государь, на счету которого лишь его происхождение, принадлежность к династии и который, не видя ничего страшного в том, чтобы разгромить и ограбить равных себе, собственного племянника, вдову, ребенка, старика, всячески поощрял демагогов, дабы сделаться завоевателем.

Да уж, реформ они хотели! Они хотели заполучить Рим и всю Италию целиком. У кого сегодня могут быть сомнения на этом счет?

Для Пьемонта и его сообщников реформы были всего лишь предлогом.

Разве мы не слышали, как в 1849 году они неосмотрительно заявляли это в «Национальной газете»:

«Что бы ни сделал Пий IX, те свободы, какие он дарует, мы примем лишь для того, чтобы свергнуть его».

И они сдержали свое слово.

Разве вы забыли, что на Парижском конгрессе, в том знаменитом протоколе, который одна пьемонтская газета назвала «искрой неудержимого пожара», а г-н де Ламартин так метко именует «объявлением войны под видом подписания мира, перевязным камнем грядущего европейского хаоса, концом публичного права в Европе», г-н ди Кавур провозгласил коренную невозможность реформ в папском государственном управлении и охарактеризовал его как «позор и опасность для Европы», дойдя в своих высказываниях до того, что поставил под сомнение честность благочестивого понтифика, и добавляя, что «если он и одобрит реформы, то лишь для видимости и дабы сделать их несбыточными на практике».

Много говорилось о том, что Пий IX вполне мог бы пожертвовать одной из провинций, коль скоро на такое пошел Пий VI. Но как же отличается нынешнее положение дел от того, что было тогда! Папа Пий VI, да простит меня христианский мир за то, что я заговорю сейчас как французский гражданин, совершил ошибку, объявив войну Франции. Попытав счастья в войне, он испытал на себе ее последствия.

Генерал Бонапарт потребовал у Пия VI провинцию, и тот уступил ее. Но это была всего лишь провинция. У Пия IX, который войны не объявлял, провинцию потребовали во имя принципа, угрожавшего всей остальной его власти. Пьемонт жаждал заполучить все; короткое время спустя появилась известная брошюра «Папа и Конгресс», автор которой директору ведомства по делам печати, вероятно, знаком и по поводу которой лорд Джон Рассел заявил (24 декабря 1860 года), что она лишила папу более половины его государства, и в этой брошюре предлагалось оставить в светской власти Святого престола только Рим и Ватиканские сады. Так что в предложенном папе соглашении по поводу Романьи было нечто подразумеваемое. Никогда прежде папа не оказывался перед лицом предложения, причем сделанного вполне откровенно, пожертвовать провинцией, всего лишь одной, чтобы сохранить все остальное. Вы желаете иметь этому доказательство? Взгляните на итоги. Пьемонт не прекратил требовать Рим — слышите, Рим, а не только Романью.

О, меня не удивляет, что некая газета, которую я не называю, которая возглавляет подобную политику и которую, сударь, мы видим в первых рядах тех, кто рукоплещет вашей брошюре, после оккупации Романьи воскликнула: «Это всего лишь первый этап!», а затем, поглядывая на Рим, добавила: «На втором этапе мы продвинемся дальше!» Другая газета заявила: «Это первый, но великий шаг!»

С того времени все шло как нельзя лучше; все этапы уже пройдены, и остается лишь отважиться на последний шаг.

Во всей этой истории есть только один человек без обиняков, а именно Гарибальди. Он, по крайней мере, ясно заявил:

«Необходимо искоренить в Италии язву папства… Необходимо истребить эти черные сутаны.

Именно в Риме, именно с высоты Квиринала, должно быть провозглашено Итальянское королевство, и т. д., и т. д.»

И лишь вслед за Гарибальди прозвучала, наконец, с трибуны Туринского парламента решительная клятва н е останавливаться на этом славном пути. Лишь после того, как при Кастельфидардо безнаказанно пролилась французская кровь, г-н ди Кавур смог, наконец, воскликнуть:

«Мы хотим иметь столицей Вечный город, и мы будем там через полгода!»

Но уже на том знаменитом заседании, когда он заставил парламент рассудить его спор с Гарибальди, г-н ди Кавур, почти дойдя до цели, отважился произнести:

«Эти достопамятные события явились неизбежным следствием нашей политики — и длившейся не полгода, а двенадцать лет!»

И после всего этого, сударь, вы смеете говорить нам, обвиняя папу, что вопрос был исключительно в реформах и что именно отказ от них не позволил папе завоевать людские симпатии! И вот среди всех этих итальянцев, зараженных революционной чумой, именно папа оказывается самым виноватым, именно его следует принести в жертву!

Правда, правительство императора предложило систему наместничества Виктора Эммануила. Я мог бы спросить вас, сударь, посоветуете ли вы императору назначить принца де Жуанвиля наместником Алжира? Но это явно ни к чему. В «Желтой книге», комментарием к которой служит ваше сочинение, я прочитал депешу, где г-н ди Кавур отвергает данную систему. Предложить ее папе, когда вся Италия этого не желала, было не чем иным, как злой насмешкой.

За всем этим стоит другой план, впервые представший нашим глазам, план гарантий со стороны католических держав. Этот план представляется более разумным; однако ответ папы, который вы называете любопытным, кажется мне еще более разумным. Он сводится к следующему:

«Каким образом вы можете гарантировать мне сохранение одной части государства, если ваша гарантия не уберегла меня от потери другой его части? Чего стоят эти гарантии перед лицом противника, уверенного в своей безнаказанности, когда он их нарушает. Я хочу реформ, но реформ добровольных. Я хочу материальной помощи, если она может иметь хотя бы видимость правовой основы, но не хочу случайной милостыни. Я хочу иметь армию, но предпочитаю набирать ее самостоятельно; я хочу видеть рядом с собой защитников, но не охранников: итальянцев и католиков-волонтеров, но не стоящих гарнизоном иностранцев. Я согласен быть под защитой, но предпочитаю пытаться быть независимым».

Если это и была иллюзия, то, согласитесь, иллюзия благородная.

Денежного займа, армии, добровольных реформ, короче, верховенства самодовлеющего общего права — вот чего желал папа, вот к чему он стремился, прежде чем получить подаяние и гарнизоны иностранных держав.

Он потерпел неудачу, скажете вы. Вовсе нет: ему удалось собрать денежные средства, привлечь на свою сторону одного из лучших европейских генералов и сделать все необходимое для того, чтобы позволить Франции как можно быстрее покинуть пределы его владений, не оставив там почвы для революции.

Вот в этом, сударь, вы прежде всего и видите торжество партийного духа.

Вы с пренебрежением говорите о наших бретонцах, ибо они родом из края, где преданность прежней монархии продолжает жить вместе с верой. По вашим словам, в Риме устроен новый Кобленц. Вы это серьезно? Ручаюсь, вы не сможете доказать, будто что-то предпринималось там против Франции! Напротив, я знаю легитимистов, оскорбленных дурным приемом, который им оказали, настолько римское правительство было озабочено необходимостью избежать всего того, что могло примешать неуместные политические воспоминания к благородному религиозному порыву. Ну да, в армии папы были легитимисты, это правда, чему тут удивляться? Но разве не поразительнее видеть, как об этом, судя по вашим словам, с прозорливой бдительностью сигнализирует герцог де Грамон (стр. 44)?

Вы говорите, что это имя придает ценности документу, и тут вы правы.

У вас находятся резкие слова и для генерала де Ламорисьера, которого «Франция не видела под своими орлами в наших героических битвах в Италии и в Крыму» (стр. 46). Да, сударь, его там не было, поскольку он был в это время в Брюсселе; но кто его туда выслал и почему? Приходится напомнить вам это. Вы называете его «политиком, отмежевавшимся от правительства своей страны» (стр. 47), но точнее было бы сказать: воином, отмежеванным от своей страны ее правительством. Я убежден, сударь, что в глубине души вы уважаете генерала де Ламорисьера за все, что он сделал, ну а я, со своей стороны, всегда буду благодарен императору за то, что он позволил ему совершить это.

Папа, прилагая все силы, чтобы обладать войсками и материальными средствами, пытался возвратиться в то положение, какое в другом месте вы сами называете «обычными пределами человеческих возможностей, с которыми в своем мирском существовании вынуждено считаться римское правительство» (стр. 23). Отдав предпочтение генералу и добровольцам из нашей страны, он воздал нам должное. Национальная политика и национальная гордость имели бы повод для радости, если бы папу, которого не защищает более Франция, по-прежнему защищали французы.

Одним словом, господин государственный советник, я не понимаю вашей упертости в отношении реформ. Если только у вас нет желания грубейшим образом разжигать пошлые предрассудки, признайте как очевидное, что папа ничего не имеет против реформ, что ни одна из них не спасла бы его, что все потешались над этими реформами, что все питали неприязнь к его власти и что под этими так называемыми соглашениями о пожертвовании одной из провинций всегда таился заранее разработанный план захватить все; и что с тех пор, не имея более причин доверять каким бы то ни было защитникам, кроме Бога и самого себя, он поступал правильно, стремясь обходиться собственными средствами, и, возможно, преуспел бы в этом, не случись этого неслыханного вторжения пьемонтцев, которое вы, сударь, упоминаете лишь вскользь, тогда как я считаю своим долгом поговорить о нем подробно.

4

По вашим словам (стр. 51), вторжение в папские провинции явилось, с точки зрения Пьемонта, открытым нападением на реакционные силы, очагом которых был Рим.

И вот тут вы целиком и полностью ошибаетесь, сударь. Вот что писал в своей депеше от 18 октября 1860 года, помещенной в «Желтую книгу» (стр. 162), его превосходительство министр иностранных дел, г-н Тувнель, обращаясь ко всем дипломатическим агентам Франции:

«Его Величество соблаговолил дать мне разрешение без обиняков говорить о том, что произошло в Шамбери между ним и посланцами короля Виктора Эммануила — г-ном Фарини и генералом Чальдини… Господин Фарини, сопровождавший генерала Чальдини, описал императору положение, одновременно затруднительное и пагубное, в какое триумф революции, в определенном смысле олицетворяемой Гарибальди, угрожает поставить правительство Его Величество короля Сардинии. Король Неаполя даже не попытался оказать противнику сопротивление; Гарибальди намеревается беспрепятственно продолжить свой путь, следуя через Папское государство и поднимая население на восстание, и, как только этот последний этап будет им преодолен, предотвратить нападение на Венецию станет совершенно невозможно. Туринский кабинет министров видел лишь один способ упредить подобную возможность: как только приближение Гарибальди вызовет волнения в провинциях Марке и Умбрия, вступить туда, дабы восстановить там порядок, но не посягая при этом на власть папы, и, если понадобится, дать бой революции на неаполитанской территории, после чего немедленно передать некоему конгрессу заботу о том, как решить судьбу Италии».

Такова, сударь, официальная версия, весьма отличная от вашей.

Но, вполне искренне спрашиваю вас, как же могло случиться, что Франция, так заинтересованная в том, чтобы сохранять в Риме главу ее религии, Франция, так много сделавшая для того, чтобы возвратить его туда, и до сих пор оберегающая его там, как же могло случиться, что Франция позволила убедить себя, будто некий генерал Гарибальди, тот самый, кого она изгнала из Рима, главарь повстанческих банд, вот-вот нападет на Рим и преодолеет этот этап, где находимся мы, сударь, где реет наше знамя и где стоят наши солдаты?! Уступая этому страху, она опускает свой меч, дает согласие Чальдини, и он переходит границу! Скажите мне, господин виконт, скажите, прошу вас, вы, стало быть, верили, что Гарибальди — это некий великан и что ему оставалось сделать лишь один шаг и нанести лишь один удар, чтобы захватить Рим вопреки воле Франции и переправиться через Минчо вопреки воле Австрии?

Простите, но я вынужден прибегнуть к слову, не подобающему ни епископу, ни политику, слову обиходному и грубому, но только оно одно способно передать мою мысль: нас одурачили!

Да, одурачили и дважды обманули: обманули в отношении сил Гарибальди, обманули в отношении намерений Пьемонта; взгляните на итоги, взгляните на факты.

Гарибальди даже не смог переправиться через Гарильяно; если бы пьемонтцы не напали на королевскую армию с тыла, если бы сардинский посол не отправил на помощь ему батальоны берсальеров, Гарибальди был бы разгромлен, отброшен в Калабрию и вскоре, возможно, считался бы пиратом и нарушителем международного права.

Но это еще не все. Вместо того чтобы дать бой революции на неаполитанской территории, пьемонтцы разгромили защитников папы на его собственной территории и бросили свои батальоны, уже давно накапливавшиеся, на горстку французов, итальянцев, бельгийцев и ирландцев.

Вы, господин виконт, очень легковесно говорите об этом героическом сражении, в ходе которого французская кровь, пролитая руками наших союзников, обагрила землю Италии. Я не буду пересказывать эту горестную историю. Знаете ли вы, однако, какую великую услугу оказало нам данное сражение? Оно не только в очередной раз показало, чего стоит французская кровь, но и, прежде всего, выявило истинный характер действий Пьемонта. Да, после Кастельфидардо, после Анконы и вплоть до Гаэты, все то, что прежде украшали словами национальное движение, вновь обрело свое настоящее имя: это завоевание, это вторжение. Подсчитайте количество бомб и избирательных голосов: Пьемонт метнул бомб больше, чем собрал голосов.

Ограничимся пока повторением утверждения, что вторжение пьемонтцев довершило беды папы, и, как вы понимаете, оно явилось следствием огромного заблуждения с нашей стороны. Мы полагали, что Чальдини намерен защищать папу, а Гарибальди собирается напасть на нас в Риме, а затем двинуться на Венецию.

Но знаете, сударь, что вызывает у меня самое большое удивление? То, что вы, получая такое превеликое удовольствие от того, что приводите нам депеши г-на де Грамона и обвиняете папу и католиков, не находите ни единого слова негодования против ужасов пьемонтского вторжения. Я повторяю: ужасов, ибо у меня нет другого слова для того, чтобы хладнокровно выразить свою мысль.

И в самом деле, что же мы увидели?

Обращенное к Святому отцу требование разоружить его защитников, причем в тот самый момент, когда захватчики призвали его народ к оружию;

трусливое нападение, без объявления войны; ультиматум, предъявленный уже после вторжения на чужую территорию;

нарушение самого естественного права суверена, который обороняется, и оскорбление национального чувства;

обвинения в использовании иностранных войск, в то время как сами призвали под свои знамена целые легионы венгров, англичан и поляков; упреки в бунтах, которые сами же возбудили, и в репрессиях, которые сами же спровоцировали;

прокламации, в которых грубейшие оскорбления сочетались с приказами о погублении людей;

брошенные в адрес французских добровольцев слова «негодяи», «наемные убийцы», «жадные до золота грабители»;

разговоры короля и его первого министра о «папских полчищах под командой Ламорисьера»;

нападение врасплох на небольшую армию, предпринятое в десять раз более многочисленной армией;

победные сводки, в которых Чальдини осмеливается писать: «Они убивали моих солдат кинжалами, а их раненые закалывали стилетами тех из наших, кто спешил оказать им помощь»;

победителя, похваляющегося тем, что он «обратил в бегство Ламорисьера»;

надругательства над пленными французами, которых волокли по итальянским городам;

двенадцать часов бомбардирования, вопреки всем законам войны и чести, капитулировавшей крепости, которую не защитил парламентерский флаг;

вторжение в союзное королевство в самое что ни на есть мирное время; погрузку вооруженных людей в портах Пьемонта средь бела дня; открытую вербовку бойцов во всех городах;

дипломатическую комедию, разыгранную министром, который, пока успех вторжения остается сомнительным, бесстыдно отрицает свою причастность к нему;

высадку Гарибальди, которую прикрывают английские корабли;

расстрел пленников в Милаццо, дабы преподать «целительный урок»;

обнародование аграрного закона, раздача общественной земельной собственности «противникам и жертвам прежней тирании»;

полторы тысячи каторжников в Кастелламмаре, «отпущенных на свободу под их честное слово»;

все еще действующий указ, который провозглашает «священной» память убийцы, Аджесилао Милано;

наконец, повсеместные зверства, как выражались даже в английском парламенте, и гнусное зрелище анархии и грабежей;

ну а в Неаполе — молодого короля, тщетно протягивавшего Пьемонту свою честную руку;

просившего помощи у европейских монархов, чью честь только он один и поддерживал, и получавшего от них лишь пустые советы и какие-то там наплечные орденские ленты; объявившего амнистию, провозгласившего благороднейшие общественные установления, поднявшего итальянский флаг, но повсюду видевшего вокруг себя лишь измену в пользу Пьемонта: во флоте, в армии, в кабинете министров, который ему навязали, и даже в собственной семье;

дядю короля, обвинившего его перед лицом всей Италии;

некоего генерала Нунцианте, перешедшего на сторону врага и склонявшего своих солдат к дезертирству;

некоего дона Либорио Романо, являющего собой редкостный тип предателя, который получил от Франциска II министерство внутренних дел, дабы учинить там всякого рода измену, и провозгласил Франциска II своим «августейшим повелителем», а вскоре после этого сочинил приветственное обращение, адресованное «непобедимейшему генералу Гарибальди, освободителю Италии», и вполне заслуженно получил из рук Гарибальди подобающее почетное оружие — тот самый министерский портфель, что доверил ему Франциск II;

и, наконец, помощь, оказанную пьемонтской артиллерией непобедимому Гарибальди, разгромленному в сражении при Вольтурно.

Затем, в тот момент, когда молодой неаполитанский король, избавившись от присущей ему доверчивости и положившись на собственное мужество, намеревается решительно сражаться с революционными войсками, пьемонтский король лично, без объявления войны, пока послы обоих монархов еще были аккредитованы при том и другом дворе, приходит на помощь Гарибальди, и лживое подразумеваемое соучастие уступает в итоге место откровенному братству по оружию, ибо публичное право ничего более не защищает;

затем эта встреча революционера и короля, который протягивает ему руку и, обращаясь к нему, говорит: «Спасибо!» — он, кто в минуту опасности отрекся от него перед лицом всей Европы; он, сын того самого Карла Альберта, который отказался от незаконно предложенной ему сицилийской короны;

затем торжественный въезд в Неаполь, бок о бок, в одной карете, дерзкого пирата, облаченного в блузу, и короля;

затем голосование с тремя избирательными урнами, под страхом штыков и стилетов;

осадное положение в провинции, дабы удостоверить единодушное волеизъявление голосовавших;

всякое противодействие пропьемонтскому движению карается смертью;

возглас «Да здравствует Франциск Второй!» карается смертью;

солдат Франциска II, единственно за то, что они верны своему королю, предают смерти;

пьемонтские войска бросают во все концы страны, дабы они сеяли там страх и смерть;

звучат чудовищные распоряжения;

Чальдини дает приказ «безжалостно расстреливать крестьян», поскольку они верны своему государю, папе, своей религии и своей стране;

Пинелли, отличающийся еще большей свирепостью, заявляет:

«Необходимо уничтожить этого святейшего упыря… Будьте неумолимы, как судьба… Жалость к таким врагам есть преступление…»;

как следствие — чудовищные расстрелы;

после расстрелов — бомбардирования;

после бомбардирования Анконы — бомбардирование Капуи, затем бомбардирование Гаэты, которое в истории осад будут упоминать как одно из самых чудовищных: бомбы нарочно нацеливали на жилые дома, церкви и больницы;

офицеры, состоявшие прежде в неаполитанском флоте, были преданы пьемонтскому трибуналу, ибо сохранившийся у них остаток чести не позволил им бомбардировать их короля и молодую королеву;

предательство, следствием которого стал взрыв пороховых погребов, положило конец этому ужасу и этой героической обороне.

Вот, сударь, часть зверств, происходивших у нас на глазах; я упомянул далеко не все, да это и невозможно сделать.

А у вас, сударь, такого сурового в отношении папы и его защитников, нет ни единого слова обо все этом!

Позвольте, однако, спросить вас: что, Пьемонт, куда более невосприимчивый к нашим советам, нежели папа, купил всем этим право на пренебрежение к нашим словам?

Следует ли нам прощать ему подобную безнаказанность?

Господин де Ламартин, имеющий некоторое право на восхищение со стороны г-на де Ла Геронньера, воскликнул недавно с красноречием, идущим из глубин возмущенного разума и взволнованной совести:

«Следует ли нам прощать Пьемонту попрание всего, что доныне составляло у цивилизованных обществ совокупность правил, именуемых публичным правом, международным правом: соблюдение договоров, нерушимость границ, законную преемственность исконных владений и неприкосновенность народов, с которыми вы не состоите в войне?

Следует ли нам прощать Пьемонту присвоение себе исключительного права вторгаться в любые нейтральные провинции и любые столицы, куда честолюбивая прихоть влечет его от имени пресловутой народности, которую он превозносит у себя, одновременно попирая ее у других?

Следует ли нам прощать Пьемонту запруживание своими штыками, причем без объявления войны и без всякого на то основания, любых княжеств в Северной Италии, какие пришлись ему по вкусу?

Следует ли нам прощать Пьемонту внезапное вторжение его стотысячной армии в Папское государство, с которым он не находился в состоянии войны, причем в то время, когда наши собственные войска одним своим присутствием в Риме, казалось бы, должны были обеспечить, по крайней мере де-факто, неприкосновенность этих территорий? Сталкивался ли когда-нибудь французский флаг с такой дерзкой непочтительностью, да еще не со стороны врагов, а со стороны близких союзников, которым мы только что оказали столь неоспоримые услуги, как Маджента и Сольферино?

Следовало ли нам прощать Пьемонту постыдную высадку его армии на Сицилии, пока пьемонтские послы заверяли короля Неаполя в своем уважении к его государству, а неаполитанские послы везли в Турин братскую конституцию в качестве залога мира и союза?

Следовало ли нам, наконец, прощать королю Пьемонта безнаказанно присвоенное им право идти во главе королевской армии, чтобы преследовать, осаждать и бомбардировать в Гаэте, его последнем убежище, молодого неаполитанского короля, которому сама его юность, невиновная в деспотизме его отца, не позволила совершить те проступки, какие вызывают ненависть со стороны врага и порицание со стороны народа? И сделалось ли право обрушивать ядра и бомбы на головы королей, женщин, детей, юных принцесс королевского дома, с которым ты не состоишь в войне, правом королей действовать так же против королей из собственной семьи? Неужели для государя, желающего создать единую монархию, это и есть братство престолов?

Нет, ничего из этого нам не следует прощать королю Пьемонта, даже если, стремясь оправдать свои монархические дикости, он использовал в качестве благовидного предлога свободу, которую надо нести народам…

И какая дипломатия, если оставить в стороне английскую дипломатию, способна заставить Францию одобрить подобные дерзкие нарушения международного права?…»

5

Такова, сударь, печальная история невзгод папы и событий в Италии. Мы вступили в эту страну, чтобы изгнать оттуда австрийцев, но одновременно позволили подняться там революционному духу, который свергнул как тех государей, кто пошел на уступки ему, так и тех, кто воспротивился ему, ибо не перемен с их стороны он желал, а их ухода, дабы возвести на обломках павших династий Савойскую династию, послужившую орудием в его руках.

Хотелось ли вам, только ответьте прямо, хотелось ли вам, чтобы Франция сделалась врагом Италии, которую она только что освободила? Возможно ли было вести войну против нее, после того как мы воевали за нее?

Ответ прост, и тут прежде всего меня поражает некое сопоставление. Почему французская армия вступила в Италию? Потому что Австрия, ничего нам не обещавшая, вторглась на территорию Пьемонта, нашего союзника. Но раз так, то почему, когда Пьемонт, пообещав нам прямо противоположное, вторгся во владения папы, который был для нас не просто союзником, мы выказали себя куда менее чувствительными?

Дело в том, что война была не нужна; на наш взгляд, влияние правительства сильнее, чем полагаете вы, сударь. Хватило бы твердого и ясного слова. Никто не сомневается в этом, никто не может сомневаться в этом.

Разве для того, чтобы оправдать свое вторжение, генералу Чальдини не пришлось сказать, что оно было согласовано, да еще не с кем-нибудь, а с нами? Что останавливает теперь Гарибальди и не позволяет ему обрушиваться на Венецию? Наше слово. Правительство императора заявило, что оно рассорится с Пьемонтом, если будет совершено нападение на Австрию. Пьемонт принял это к сведению и остановился. Неужели сдержать Чальдини было труднее, чем неукротимого Гарибальди?

И такое слово необходимо было произнести. Но говорилось нечто другое. Не надо быть глубоким политиком, достаточно здравого смысла опытного человека или рассудительности пастыря, дабы без труда уяснить себе разгадку невозмутимой дерзости Пьемонта.

Мы укрепили его в мысли о собственной безнаказанности словом «невмешательство». Это означало помешать всем честным людям Европы воспротивиться действиям Пьемонта, это означало шепнуть ему на ухо: «Что бы вы ни затеяли, я, возможно, и пожурю вас, но мешать вам не будут!» По крайней мере, было бы справедливо, провозгласив на другой день после подписания перемирия в Виллафранке политику невмешательства, принудить к ней всех.

Однако мы проявляли особую снисходительность к Пьемонту.

Вы обвиняете, сударь, римскую курию в необоримом упрямстве. Но позвольте: если кардинал Антонелли кажется вам упрямцем, то г-н ди Кавур — упрямец не в меньшей степени. В Италии два упрямца, а не один. Рим отвергает ваши советы, но Турин отвергает их нисколько не меньше. Вы посоветовали ему не захватывать Романью, а он захватил ее; не занимать Тоскану, а он занял ее; не вторгаться в Марке и Умбрию, а он вторгся в них; не завладевать Неаполитанским королевством, а он завладел им.

Что же касается нас, то, соглашусь, мы упрямыми не были. Мы протестовали, затем уступили; затем снова протестовали, и опять уступили.

Таким образом, по мере того как папская власть уменьшалась, падала и роль Франции; вначале мы оберегали все права папы, затем часть его прав, затем крошечный остаток его прав, а в итоге — лишь его особу, и, ступень за ступенью, наше порука превращалась всего лишь в караул, наша армия — всего лишь в конвой.

Да, на каждой из этих ступеней папа оказывал сопротивление, но император уступал. Каждый удар, нанесенный по правам одного, бил по ручательствам другого. Знаете, сударь, что делает упрямство Рима более заметным, чем вам хотелось бы обозначить? Это его контраст с покладистостью Франции. Рим, с его слабой силой, не уступает ни за что; Франция, с ее огромной мощью, уступает всегда. Кому, спросите вы? Пьемонту, который не уступает никогда; Англии, которая не уступает никогда; революции, которая не уступает никогда.

Терпимость правительства к Пьемонту и к итальянской революции и его заблуждение в отношении Гарибальди — вот две причины, две истинные причины всего того, что произошло в Италии, и всего того, что заставляло страдать папу.

Таковы причины; ну а каковы следствия?

Глава нашей религии унижен, оболган, удручен жестокими испытаниями и пребывает в преддверии еще более тяжких невзгод; в общественном сознании царят страх и растерянность; духовенство, по вашим собственным словам, поневоле отстранилось от правительства, не зная, как согласовать его обещания с его действиями; сердца всех честных людей наполнены скорбью, а рукоплещут всему этому пособники, не имеющие привычки основывать династии; весь христианский мир пребывает в тревоге.

Помимо того, если события приведут к возведению чего-то отличного от временных подмостей, итальянцы, сделавшись едиными, повернутся лицом к Англии, чьим советам они следовали, отвергая наши советы, и обретут в ней своих союзников и вдохновителей. Как же так?! Вы рассчитываете на их признательность, а они уже проявляют неблагодарность. Но это аксиома политики и адвокатского дела: люди ведут тяжбы исключительно со своими соседями и должниками. Требуя признательности, сталкиваешься с обидчивостью, и вспыхивает ссора. Вот какой опасности подвергает нас итальянское единство, которое очень скоро вызовет к жизни крайне грозное немецкое единство.

Впрочем, я воздержусь от обсуждения грядущих политических последствий, ибо это не входит в мою роль.

Тем не менее сказано еще не все. Франция, которая определенно дорожила Пьемонтом больше, чем папой, еще может защитить папу. Но вот захочет ли она этого?

Скажите нам это, сударь; разорвите завесу, скрывающую ваши последние слова, откройте эту непристойную тайну, перестаньте прятаться за этими неясными фразами и недостойными вас двусмысленностями.

Какими? Ну вот, вы говорите: «Италия и светское папство еще не обрели условий для взаимного равновесия».

Либо, сударь, эти слова не имеют смысла, либо они позволяют предположить бог знает какую интригу, считающуюся невозможной.

Речь уже не идет о том, как это предлагалось в брошюре «Папа и Конгресс», оставить папе Рим с Ватиканскими садами. Пьемонт требует Рим, чтобы сделать его местопребыванием своего парламента, Виктор Эммануил — своей резиденцией. В итоге папе останутся лишь его сады и его дом. Иными словами, светская власть Святого престола будет упразднена, а папа и кардиналы получат денежное содержание и крышу над головой. Вы не делаете, сударь, этого вывода, но за вас его извлечет из вашего сочинения любой читатель.

Господин виконт, вы знаете историю. Карл Великий не пожелал, чтобы папа был его духовником; папа не пожелал быть духовником великого Наполеона, а вы полагаете, что папа соблаговолит сделаться духовником Виктора Эммануила!

Эту власть, которую Франция создала, которую Франция восстановила, которую чтили на протяжении веков, независимый престол понтифика всего человечества, Святой престол, который Париж не пожелал бы уступить Вене, Вена — Мадриду, а Мадрид — Мюнхену, вы предлагаете превратить в пьемонтскую пребенду!

И, поскольку эту власть, которую вы хотите упразднить, мы считаем необходимой для сохранения нашей веры, вы обвиняете нас в смешении светского с духовным! Мол, мы пристрастны, а римская курия ведома и упряма! Вы советуете ей нечто неприемлемое, а потом обвиняете ее в том, что она отвергает ваши советы. Будьте искренни и последовательны, сударь. Доходите в ваших рассуждениях до конца. Возможны два вывода. Тот и другой в вашем распоряжении. Решайтесь.

Если вы желаете поддерживать суверенитет Святого престола, прямо советуйте правительству императора следовать этой линии.

Если же ваш выбор состоит в том, чтобы упразднить древнюю светскую власть папы, если в эти печальные времена, когда общественная мораль получает у нас порой столь жестокие удары, когда высочайший представитель христианской веры и нравственности должен быть принесен в жертву, так и скажите; если это ваше мнение, отстаивайте его. Но в тот момент, когда ваше сочинение может переполнить чашу незаслуженных бед папы; в тот момент, когда можно побудить Францию оставить беззащитной светскую власть Святого престола и склонить Пьемонт к решению поднять на него руку, ах, хотя бы не одалживайте ему слов, которыми он будет оскорблять свою жертву!

Соблаговолите принять и т. д.

† Феликс, епископ Орлеанский.

II